282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Лева Воробейчик » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 3 августа 2015, 14:01


Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Когда я вернулся домой, в Цюрих, я очень долго не мог смириться со всем этим. Один из нескольких голосов в моей голове обвинял старика Густава в трусости, в никчемности и ненужности, Кристофер. Да-да, так все и было! – закатывая глаза, продолжал он. – Другая же часть сознания радовалась этому шансу начать все сначала, отстроить жизнь, как лишь мне будет угодно и никогда, ты слышишь, никогда не вспоминать об этом чертовом бое на Марне. Но кое чего я не учел, дорогой мой друг. Помнишь, я спрашивал тебя, боишься ли ты смерти?

Я послушно кивнул головой в ответ, словно школяр, преклоняющийся перед учителем. Хотя в какой-то степени, дорогая моя, он и был моим учителем. Первым был твой отец, жаль что тогда я еще этого не знал. Вторым был Густав. Их было много, много, чертовски много, и каждый учил меня тому, что умел и знал сам, что осело и закрепилось во мне, но не осадком, а крепким фундаментом взрослой жизни.

Густав продолжил спустя некоторое время:

– Я тогда – не боялся. Тогда я был молод. У меня не было еще каких-то особенных привязанностей к этому миру – я был беспечным, выкуривал по пачке в день, любил выпить и погулять с девушками, мечтал о чем-то великом и необыкновенном, Кристофер. Ты не поверишь, но я всегда мечтал стать художником. Да, художником, представляешь?! У меня действительно неплохо получалось, пока однажды очередная моя подруга спьяну не раскритиковала все, что я делал в то время. Кстати, именно из-за нее я и решил отправится на фронт. Нет, посуди сам: в 14 году начинается война. Я узнаю об этом от уличного мальчишки и с задумчивым видом иду домой, не забыв прикупить бутылку хорошего спиртного на ужин. Я захожу домой и кричу ей, что вот и дома я. А что она? Сварливо огрызается в ответ, собираясь к какой-то очередной своей подруге. В общем, Кристофер, тогда мы довольно сильно повздорили. Она кричала на меня, била посуду в моей кухне, выкрикивала проклятия прямо мне в лицо, ну я… в общем, и решил тогда, что с меня хватит. Захотел уйти, куда глаза глядят. Вышел тогда на улицу, закурил, вспомнил того мальчишку, разносившего газеты. Потом был фронт и все те ужасы. А потом уже я вернулся другим. И, знаешь, с тех самых пор я как-то расхотел умирать. Занялся самообразованием, работал, где только мог, читал много книг, перепробовал все, к чему раньше лежала душа. Но что-то сломалось – потому что война перемолола меня и выбросила обратно человеком, разучившемся верить. Посмотри на меня сейчас, дорогой друг. У меня нет семьи, я живу в скромной квартире, да и то, я чаще бываю на работе, чем дома. Но тем не менее – я боюсь смерти, этого конца, и того, что будет после. Пока ты молод, ты не осознаешь всю ценность жизни, понимаешь? И тебя невозможно сломать. Ничем, практически ничем. Пауза. Густав снял с переносицы очки, и снова начал протирать их, выполняя свой собственный священный ритуал. Минуту, две – а он не торопился продолжать. Я молча ожидал, думал и анализировал то, что услышал тогда, возвращаясь к ответу на вопрос Густава. Что-то вертелось тогда в моей голове, что-то простое и в то же время важное, но мне никак не получалось это ухватить.

– А я, знаешь, сломался. Лет эдак в тридцать, если память мне не изменяет. Просто встал однажды утром и понял, что жизнь моя – не имеет никакого значения и смысла, что пустая она, словно пересохший колодец, от которого нет теперь никакого проку. Эти маленькие тревоги и слабости, что терзали меня день ото дня – сломали меня в итоге. Я просыпался и шел к зеркалу, понимая – тело мое обрастает весом, становясь непривлекательным. Морщины стали покрывать мое лицо. Места, где я работал, вихрем проносились мимо, меняясь и уходя в неизвестность, Кристофер. А как же мечта, спросишь ты? Она осталась где-то вдалеке, и теперь мне уже не вспомнить, какой была она, эта мечта. В глазах Густава блестели слезы, но он ловким движением руки смахнул их быстро, и, не давая мне опомнится, продолжил:

– И даже сейчас я все еще хочу жить. Как знать, может завтра я стану ближе к чему-то великому, а может и нет. Но умирать мне пока рано, дорогой мой Кристофер. Я заклинаю тебя, иди к своей мечте. И найди ту, что будет рядом и поможет тебе в этом нелегком деле, договорились? Я кивнул головой. Я был немного удивлен, немного ошарашен, даже лишен дара речи. Передо мной сидел человек, обычный человек, со своей маленькой трагедией, именуемой остальными жизнью, влияя на меня, как никогда не влиял на меня мой отец. Я глядел в его лицо, рябое, старое, покрытое морщинами, и сказал тогда:

– Да, Густав. Это… это было очень поучительно. Серьезно, мало кто до этого…

Внезапно Густав предал мое внимание, опуская взгляд на свои часы. И, улыбнувшись самой искренней из всех своих улыбок, перебивает меня:

– Потом еще увидимся, Кристофер. Тебе пора выходить отсюда. Время прибытия пора объявлять!

После этого резким движением он вышел из моего купе, попутно хлопнув меня по плечу, и что есть силы дунул в свой свисток. Только после этого я заметил, что на улице происходит какое-то движение. Люди шли к своим семьям, рабочие вокзала толкались и чуть ли не дрались, отстаивая право забрать багаж у посетителей вокзала. Густава я потерял из вида среди других пассажиров поезда, стремящихся к выходу после утомительной поездки.

Тэш встретил меня дождливым вечером 14 июля 1939 года, встретил и остался безликим на долгое время – потому что не он был целью моей в тот вечер, а поезд, что доставил меня до Церматта точно в срок. И путешествие то, дорогая моя, обошлось безо всяких происшествий – потому что уснул я сразу после отправления.

А в моих снах Маттерхорн был ослепительно высок, а звезды горели во много раз ярче.

7. Утраченные воспоминания

Что такое Церматт? По сути это – небольшая деревушка, занесенная снегом. Несколько десятков небольших домов расположились на подступах к основной доходной зоне этой области – отелям, горнолыжным спускам, и, конечно же, Маттерхорну. Улицы там проложены мощеным камнем, где-то расширяясь, а где-то оставаясь неизменными; деревню окружают поля, занесенные снегом в холодный период времени, или цветущие, распускающиеся летним днями и ночами. В деревушке имеется все необходимое – ратуша, небольшая часовня, маленькие уютные заведения, в которых можно греться холодными вечерами, забывая о течении времени. В таких деревнях обычно ощущается столь близкое единение с природой, что после этого сложно представить себе что-нибудь еще, и, уезжая и не возвращаясь оттуда, теряешь больше, чем когда-либо сможешь приобрести. Это ли увидел я тогда лишь, по прибытию? Нет, дорогая моя, я увидел совершенно другое. Как только я вышел из вагона, сжимая в руке свой небольшой чемодан, первое, что встретило меня, было не так радушно настроено к простым посетителям курорта. Это был ветер, сильный, настойчивый, местами срывающийся в дождь ветер, воющий прямо в лицо, пробирающий до костей от холода и ужаса! Ветер. Как много и мало было в этом слове! Если ты, или тот, кто прочтет это затянувшееся письмо, хотя бы раз попадали в такую зону дискомфорта, то понять мое чувство можно. Он забивал собою все пространство, скрывая от глаз моих прелести деревенского быта образца 1939 года. Небольшие дома, деревья, луга и пастбища, курорт на склоне горы – нет, не это захватило мой дух тем холодным вечером! Представь, как стоял я в дверях вагона и поначалу даже не могу сделать шаг наружу, так непривычно мне было ощущать себя таким маленьким и слабым, таким беспомощным по сравнению с силой высшей, природной – со стихией, словно бы ополчившейся против меня. Я мог лишь стоять и медленно думать о разных глупостях, таких например, как удачно не взял я с собой никакой шляпы, ведь иначе они могла бы быть утеряна навсегда, улетев по бескрайним просторам Восточных Альп, подхваченная ветром, и ведомая, ведомая… свободная. Я старался смотреть на вокзал, и, наконец, увидеть его – мой взгляд проходил сквозь предметы, объекты и явления, не останавливаясь ни на чем конкретном; а ветер, казалось, становился материальным, и вот уже я видел тогда его, неудержимого, свирепого и могучего, словно бич Божий, наказывающий человечество за необдуманные грехи. Кто-то грубо отпихнул меня в сторону, так что я чуть ли не кубарем улетел с подножки вагона. Тень промелькнула мимо меня, размахивая руками и крича, словно я своим ошеломленным стоянием мог нарушить привычный ход вещей, уничтожил то, что было построено навеки или же просто помешал кому-то пройти. Как знать, может этот господин и вправду был очень занят и я своим изумлением мог помешать чему-то великому. Как знать, как знать… Только вот стоял я, согнувшись, и потирал ушибленную коленку, а господина уже и след простыл, но кое-что от него осталось Церматту на память, Оливия. Мимо меня пролетела фетровая шляпа, уносимая вдаль, к плоскогорьям и травам, к удивительной природе швейцарских гор. Немного пообвыкнув и обтряхнув колени, я наконец заметил то, ради чего жил последние несколько лет, ради чего держался я (что за глупое слово!) за окружающую меня действительность. Тогда я не еще не знал, но курорт этот словно бы перечеркнул все мое детство и юность, заставив принимать впоследствии такие решения, за которые я по праву могу называться взрослым человеком. Я много общался после с людьми, прожившими в этой деревне всю свою жизнь, и ни один, ты понимаешь, ни один не сказал мне и слова укора этой громадине, возвышающейся сотни и миллионы лет над миром, такой суровой и непокоренной, снежной и величественной, этому образу бесконечности и власти над человеческом миром, понимаешь? Те, кто жил здесь, привыкали и к завываниям холодного, горного ветра, и к неудобствам холодного лета, и к снегу, спадавшего с вершин в самое неподходящее время. Они привыкли жить рядом с Маттерхорном. Я, застывший и несчастный, смотрел в небо, заполненное пеплом и солью, именуемом здесь снегом, и впечатления пронзали меня наравне с воспоминаниями, такими далекими и, казалось, утраченными насовсем. Стемнело быстро, и в «Перрене» уже зажглись первые огни, рассекая надвигающуюся тьму. А ветер все креп, проникая под мою одежду, выдувая из нее еще сохранившееся тепло, заставляя двигаться дальше, к гостиницам, и размышлять, размышлять, размышлять… Я признаюсь тебе, признаюсь! Двигая на восток, к Церматту, я надеялся на встречу с тобой. Как бы глупо и фантастично это бы ни было, я верил, что и для тебя тот давний вечер не был одним из многих, а был чем-то особенным, неповторимым, стал больше, чем типичным курортным событием, Оливия. Мне так сильно хотелось верить, что моя глупая наивность и робость могли чем-то пленить тебя, и не спала ты, как и покорный твой слуга, перекручивая в голове все возможные варианты нашей так и не начатой любовной истории, длившейся день, всего день. Но что это было за чудо! Скажу честно, что тогда, спустя два долгих года, брел по мостовой, устало перебирая ногами, а перед глазами снова и снова всплывал твой образ, твои жесты и ужимки чудились в каждой проходящей навстречу девушке, а твоя улыбка вела меня, отделяя от внешнего мира, унося в нереальную страну моих самых сокровенных фантазий.

Строго говоря, мой путь должен был бы окончиться в домике под номером 37; однако ноги мои, словно бы подхватив волну, равную моим переживаниям, несли меня туда, куда хотел я по-настоящему попасть.

Я неторопливо шел к «Перрену». Сложно объяснить, зачем. Надежда, будь она неладна, чуть что толкает нас на такие невозможные действия, что потом только и остается удивляться, что ты, а не какой-то там незнакомец совершил все то, о чем взахлеб рассказывают все вокруг, одобрительно похлопывая тебя по плечу. Вот именно так и случилось тогда со мной. Не отдавал я себя в этом отчета, а только шел не спеша, прокручивая в голове своей то, что давно нужно было забыть. Спустя какое-то время «Перрен» участливо распахнул передо мной свои двери посредством шикарно выглядящего человека во фраке. Забегая в будущее, скажу, что недавно узнал, как называются эти полезные люди в советских городах. Уж не знаю, была ли ты там, но после войны, Оливия, мне пришлось побыть там некоторое время. Этих работников отеля называют «швейцарами», представляешь?! Мол потому, что во времена царской России многие швейцарские эмигранты работали на подобных должностях. Уж не смешные ли они, право дело? Пора бы уже и нам начать называть кого-нибудь «русаками»…

Но я отвлекся, дорогая моя. В фойе ко мне сразу же подлетел метрдотель, элегантного вида мужчина под тридцать лет, красиво одетый, являющий собой весь лоск швейцарского гостеприимства. Первым же делом он начал:

– Добрый день, господин, мы рады приветствовать Вас… -Я прошу прощения, но я кое-кого ищу. Вся доброжелательность на лице его сменилась озадаченностью, но он не отступался:

–Может тогда Вы пройдете в регистрационную… -Извините, – перебил его я, чуть ли не оттолкнув, прежде чем подойти к столу бронирования. Видно, тогда я был изрядно вымотан, потому как я перешел сразу к делу, сбивая с толку женщину за столиком:

– Я ищу Оливию. Оливию Бласс. Проверьте, не останавливалась ли у вас Оливия Бласс. Я очень прошу Вас, это очень сильно поможет мне.

Сердце мое бешено стучало, грозясь выпрыгнуть наружу, дыхание почти перехватило, в висках стучала кровь, а женщина только и могла, что сидеть, недоумевать, и хлопать своими красивыми глазами. Я стоял и не понимал, почему она так смотрит на меня – ведь моя просьба была простой, логичной – и она обязана была помочь мне. Со стороны это смотрелось, наверное, дико – слишком юный для своего костюма молодой человек, настойчиво требующий информации, которую обычно не предоставляют никому и ошарашенная женщина, впервые с подобным столкнувшаяся.

Я уже было открыл вновь рот, когда чей-то до ужаса знакомый голос сзади меня произнес:

– Кристофер? Кристофер Мозес?

Обомлев от неожиданности, я на секунду теряю дар речи.

8. Исповедь во время рассказа

Во что может верить человек? В необъяснимые или порою загадочные высшие силы, что двигают нас навстречу людям, полезным или же не очень, не заботясь о нашем благополучии? А может, лишь в то, что нечетким контуром проявляется перед нами, наяву, появляется в двух шагах, настоящее, и хватает тебя цепкой хваткой, да так, что руку не разжать?

Оливия Бласс! Я уверяю тебя, тебя, и только тебя, что готов был в тот вечер увидеть лишь твое лицо за своей спиной, оборачиваясь навстречу неизведанному. Я готовился к этому все эти долгие два года; казалось, будто бы я напустил на себя изумление, а душа моя трепетала тогда, в это сладкое мгновение от произнесения моего имени до оборота навстречу голосу, полного, резкого, и… желанного. Но послушай… Я не случайно вставил это обращение прямо посередине повествования. Возможно ты уже потеряла во всем этом какой бы то ни было интерес, поэтому я решил все это слегка разбавить. Путешествия, домыслы и Церматт… Давай немного позже об этом, хорошо? Просто сейчас я хочу рассказать немного о другом. А в конце этой главы я вернусь к тому вечеру, ладно? Оливия Бласс, я – европеец. Коренной швейцарец, как ты сама, наверное, знаешь. Традиции осели во мне многовековым слоем ила, мешая мне жить и пробивая дорогу ко всем мыслимым удовольствиям и гонениям, где бы ни был я, словно последний сын своей старой мачехи, cara madre – la Sviezzera11
  Cara madre la Sviezerra – дорогой матери Швейцарии (итал.) – Прим. Авт.


[Закрыть]
. Ты удивлена, Оливия? Ты только посмотри – вот он я, рабочий и по совместительству сын рабочего, пишу письмо тебе, разбрасываясь метафорами и фразами на итальянском – ну не чудо ли?! Наверное, об этом я и хочу тебе рассказать. Как стал таким я, и как изменило меня присутствие твое, проходящее красной линией через всю мою жизнь. Буквально несколько слов о своей жизни хочу я рассказать, не забыв упомянуть, отчего родилось это длинное письмо, своей формой и структурой так напоминающей роман. А еще, наверное, главное – откуда во мне это извечное стремление писать, изливая душу тебе, в сотнях и тысячах печатных символов, как у дешевого писаки, коим я никогда даже не стремился стать. Тебе же все еще интересно? Надеюсь, что да. После нашего удивительного расставания я твердо решил написать тебе письмо. Да причем не такое, которое сможешь ты легко забыть, а что-то необыкновенное. Согласись, что таких писем тебе прежде не писали воздыхатели твои и поклонники, посылая раз за разом лишь набор из фраз и слов, зачастую повторяясь, потерявшись в бесконечности себе подобных, ведь все именно так? В любом случае, я был лучше. Всегда был и буду. Этим письмом я захотел напомнить тебе, что не только ты изменилась с того времени, но и я, повзрослев, стал другим человеком. Поначалу, признаюсь, я был слаб и беден, и писал лишь об утрате твоей, как о катастрофе, которую мне, стало быть, пережить не дано. Но строка за строкой идет все легче. И вот уже я отрешаюсь от действительности, превращаясь не в писателя, нет – но во что-то очень похожее, прочно привязанное к своим фотографическим воспоминаниям, передающим даже не послание, а призыв тебе, вечный, пронзительно громкий зов – чтобы ты наконец вспомнила. Вспомнила, кем была ты, а кем был я; вспомнила, как мы вместе преодолевали тяжкое послевоенное время и как бок о бок сражались за право быть любимыми среди братской ненависти и разрушительной стихии свободы. Признаюсь, я стал преувеличивать. Добавлять какие-то обороты, не свойственные моей устной речи, уходить в сторону, сравнивать разные понятия – но это письмо просто обязано того стоить! Начиная писать, я думал только о себе, но постепенно осознание приходит ко мне все чаще, и во все более неожиданных формах. Серьезно, Оливия! Я начинаю понимать твои нелогичные поступки и решения, мир жизни твоей, и наивность, с которой я смотрел тогда на вещи, пронзает меня, вызывая на лице улыбку, а душу заставляя кровоточить. Можно начать с самого начала, а именно… Церматт. «Перрен». Горнолыжный спуск и поцелуй твой, отдающий сладостью спустя десятилетие. Что это было? Детство или же юность, слепое поклонение или начало новой, отличной от всего прочего жизни? Я был слишком молод, чтобы любить – ты была слишком глупа. Предложение твое, затронувшее меня так сильно, оказалось не более, чем игрой, слишком простой и в то же время запутанной – ведь ты не могла даже знать, чем закончится этот вечер – но, казалось, ты уже тогда знала, чем может закончится наша с тобою жизнь. Ведь, если по правде, твой уход перечеркнул мою жизнь прошлую – и начал ее с чистого листа; моя жена и две дочки не дадут перечеркнуть это чересчур громкое заявление.

Я смотрю теперь в будущее иначе. Ты знаешь, как долго я пишу это письмо?! Уже больше года – и пока не собираясь останавливаться. Больше года моей скоротечной жизни понадобилось мне, чтобы собрать воедино свою память, по кускам, разбитую одним твоим желанием, когда ты сказала мне : «Я больше не люблю тебя». Но теперь все иначе. Я… я вылечился от болезни «Оливии Бласс» – мне 31 год, передо мной открыта вся моя жизнь, словно бы карта, изученная и пройденная вдоль и поперек. И опять ты сейчас усмехнешься моим неудачным метафорам, на что скажу я тебе, Оливия:

Извини, но я пишу это письмо так, как умею. Это будет не единственной вставкой откровения в этом продуманном до мелочей письме. Тут ты увидишь вложенные фотографии и документы, чужие письма (кажется, их будет три), которые напомнят тебе о том, какой ты была – если ты вдруг, дорогая моя, забыла. А может, я, если позволишь… Сотру эту главу или же вставлю в другое место. Перепишу конец, приукрашу ли финал, или же оставлю его свободным – это тоже в моем праве. Я, как ни крути, почти писатель. А ты – мой единственно верный читатель, Оливия. Единственно нужный. А все остальное – уже не имеет большого значения. Что еще здесь необходимо сказать? В этом письме я пишу о некоторых вещах, не совсем относящихся к тебе, о вещах, что жили в мыслях моих на протяжении годов, укрепляясь, а затем падая в бездну, о вещах, которыми жил я и чувствовал, в которых видел надежду и разочарование. Ты уже, наверное, поняла, о чем это я? Как ты заметила, дни, которые я отметил важными – не случайные. Я мог бы написать о тех редких днях в Риме и Будапеште, когда мы были по-настоящему счастливы – но предпочел выбрать немного другие. Эгоистично, знаю – но я пишу о тех днях, которые сделали меня таким, какой я есть сейчас, по состоянию на 1951, такой сложный и противоречивый для меня год… Этих дней будет 4, Оливия. 6 апреля 1937 – наша первая с тобой встреча. 14 июля 1939 – мое первое взрослое путешествие в Церматт. 5—6 августа 1944 – атака в составе диверсионного 109 пехотного батальона на позиции немцев, 23 декабря 1949 года – наше последнее предрождественске празднование, Оливия.

4 дня. 4 события. Около 96 часов, изменивших меня и тебя, и, казалось, мир вокруг нас. С каждым разом все становилось немного другим, словно и не менялось бы, но появлялось ощущение чего-то… чего-то… нового. Более совершенного. Более взрослого. Ах да, и еще кое-что, Оливия! По поводу двух этих вечных тем, что преследуют меня (как отправителя) и тебя (как читателя) через каждые две – три строчки. Извини, но я всегда хотел повзрослеть – ты же помнишь мои вечные переживания по этому поводу, верно? И, ты знаешь, от страницы к странице видно, как старался я стать тем лишь, кем не являлся никогда, то бишь взрослым человеком. Сама природа моя, наивная и бестолковая, противилась этой напускной «взрослости». Словно бунтарь я ходил в этих непомерно старящих вещах, старался общаться лишь с людьми, превосходящими меня в возрасте, мечтал о многом и… не добивался ничего. Хотел шагать «широкою ногою», и жить так, как хотел бы сам, не стыдясь и ни о чем не жалея, в общем, хотел быть взрослым человеком. Оливия, мне 31 – и я все еще мальчишка. Максимализм тот испарился из меня, и я стал понимать гораздо лучше все то, что понимал ранее; но тот период моей жизни, окутанный легким туманом наивной беспечности, сыграл свою роль, Оливия. Я упустил многое из того, что должно было встретить с распростертыми объятиями юношу. Я мог бы жить полной жизнью в Винтертуре, своем родном городе, мог бы найти себе друзей и невесту, мог бы закончить обучение, мог бы устроится на хорошую работу, а не бежать от преследований, нищий, несчастный…«взрослый». Я бы не встретил вновь тебя, и был бы счастливее от всей мифически удачно сложившейся бы жизни, оставшись бы тогда я дома, не упорхнув бы при первой же безумной возможности попытать счастья в одиночку. Как знать, может быть из-за этого мой отец так рано ушел от нас. Не смог смирится с мыслью, что сын его, его плоть и кровь, не пошел по пути своего отца, а выбрал взрослую жизнь, полную невзгод и разочарований. Кто-то говорит, что одиночество – закаляет. Что оно делает из мальчишки мужчину, довершая в нем то, что изначально заложено природой. Но знаешь, что скажу я тебе, моя госпожа Бласс? Что взрослая жизнь начала процесс разрушения. А ты же – до конца меня, моя далекая, сломала. Сломала. Именно это слово. Не случайно в эти четыре дня я говорил о взрослых людях, повлиявших на меня. Старый проводник поезда – что мог он знать о жизни моей? Оказалось, что все. Он знал, что все так будет – увидел каким-то мистическим образом, заглянув в мои сонные глаза тем дождливым днем. Он сказал, что сам был мечтателем – и его это сгубило. Так же случилось и со мной. Иохим Бласс говорил о том, что война делает с глупцами вроде меня – и я упорно поступил обратным образом. Ты хотела полюбить по-настоящему, так как никогда и никого не любила, я… я помню. И тогда я сам сделал это за тебя. Я много о чем размышлял в то время. За эти четырнадцать (с 37го) лет я много чего хотел, много к чему стремился, много о чем мечтал. Я хотел тебя, безумно, долго, пронзительно – и получил тебя тогда, когда почти уже потерял любую надежду. Я хотел увидеть мир – и, так уж вышло, что увидел. Но когда все однажды полетело к черту – это оказалось сильнее меня, и не смог уже я подняться на былую высоту, даже в самом смелом своем воображении. Раз за разом, от одного разочарования к другому, я понемногу охладевал к этой жизни, переживая все сильнее и сильнее. Мои глаза потускнели, руки опустились, а сердце увяло, потеряв тебя, моя Оливия. Я перестал надеяться, дорогая моя. Это – вторая моя заветная тема, второй камень моих рассуждений, моя идея этого письма, что затянулось уже так надолго. Что она значит? То, как сильно мелочи наших жизней заставляют нас охладевать. То, как любая слепая надежда ранит нас порой сильнее, чем сотня пуль в сражении с самой смертью где-нибудь на Одере под истошные крики французов. И это не обычная моя неуместная метафора – я был на войне, как ты помнишь. И разочарование мое несравнимо с той болью, что получил я, потеряв двух приятелей, да кусок ступни той ужасной летней ночью.

Я пишу эту исповедь лишь для тебя, Оливия. Правда, лишь для тебя. Иногда в мою голову закрадывается мысль, что неплохо бы было взять да издать это письмо под видом ужасно наивного романа, предварительно изменив все имена и фамилии, да вот только… Не знаю. Может, так и сделаю. А может и сожгу его дотла. Потому что я не знаю, где ты сейчас – и никогда совершенно не был в этом уверен, так далеко находилась от меня ты, даже лежа на расстоянии вытянутой руки! Я пишу это письмо тебе на твой старый адрес, слепо надеясь, что оно преодолеет все трудности, как никогда не суждено было преодолеть их мне, и войдет в твою жизнь чем-то важным, быть может утраченным призраком прошлого, ужасным и неприкрытым, а может…

…Может станет началом чего-то большего. В этой части письма слишком много сомнений и домыслов. Я, кажется, написал все, что хотел тебе сказать, да вот только что-то совершенно не так. Наверное, я все же вырву этот отрывок, оставив домыслы твоим мыслям!

Я буду думать. И извини меня за вступление – оно ужасно. Начинал писать все это я совершенно не тем человеком, в которого превращаюсь, анализируя то, что прежде лишь бы вызвало на лице моем улыбку – я познаю нас с другой стороны, возвращаясь к истокам, вижу совершенно все в ином свете, улыбаясь тебе, появляющейся на страницах моего послания. И в конце, прежде чем продолжить, я в сотый раз говорю тебе:

Прости меня за мою любовь, дорогая Оливия Бласс.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации