282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Лева Воробейчик » » онлайн чтение - страница 9


  • Текст добавлен: 3 августа 2015, 14:01


Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Марти. – Чуть громче. – Эй, Марти, вставай. Вставай, Марти. Давай не глупи, друг, тебе надо встать. Но Марти не встал. Он лежал на мне, мертвый, еще не успев остыть, и кровь из его головы стекала мне прямо на руки.

– Марти, не глупи. – Слезы катились по моему лицу, пока я пытался растормошить его. – Это все неправда, Марти. Вставай! Пожалуйста, давай! Минута тянулась за минутой, а мой друг все лежал а земле, уставившись своим единственным голубым глазом на небо, а лицо его было напряжено, так как не успел он сказать мне того, что я просил – того, что было слишком важно еще несколько минут назад, но теперь потеряло весь свой выдуманный смысл. На другой стороне лица зияла громадная дыра, в которой затерялись и глаз, и частичка носа. Он лежал на земле и смотрел на небо своим посуровевшим от войны взглядом, пока ко мне приходило понимание. Мой друг не встанет, с каким бы жаром я его не просил. Он больше не пройдет по знакомой одному ему улице в Берне, откуда он родом; Анна Кляйн больше никогда не ощутит на своем лице прикосновение его теплой руки; я никогда больше не услышу его веселого голоса, говорящего обо всем на свете, никогда не замолкающего и оттого бесконечно настоящего, бесконечно… родного. Я закричал в окопе держа на коленях труп моего друга. Закричал? Нет, завыл – и в вое этом я оставался безутешен и одинок, хотя, как мне казалось, сирены вторили мне, но их не было слышно в безутешном моем горе, наступившем после получаса начала операции. Мой голос дрожал, прерываемый всхлипами, слезы текли, а руки ходили взад-вперед, качая тело Марти Швейцера, словно бы ребенка, уснувшего так внезапно прямо на мне. Это могло продолжаться целую вечность, да и продолжалось бы, если бы не взрыв, прогремевший прямо рядом со мной, вернувший меня в реальность. И тогда я умолк.

– Я буду помнить тебя, друг, – шепчу я ему прямо в лицо, покрывая его поцелуями. – Я навсегда запомню. Навсегда. Навсегда. А потом я с отцовской нежностью поднимаю его и кладу на сырую землю, собираясь поквитаться с теми, кто сотворил с ним такое. Но перед этим я снова наклоняюсь, и дрожащим пальцем закрываю ему его открытый, устремленный в небо, глаз.

– Я буду помнить о тебе всегда, – шепчу я в последний раз Марти Швейцеру, после чего разгибаю затекшие ноги. В моей голове – пустота, в моих руках – сила, в моей душе – огонь. Ничего уже не имеет значения, кроме ярости, направленной против убийц моего друга и мести, святой мести, которая должна была осуществиться прямо там, в безымянном городе Юга Франции, и как можно скорее. Марти Швейцер был не первым погибшим на этой проклятой войне, но, несомненно, был одним из самых важных людей для Кристофера Мозеса, для его мира и судьбы. А значит оставалось одно – убивать. Я был мальчишкой, Оливия, хоть и сам отрицал это, мальчишкой, впервые столкнувшимся с ужасом и болью, с потерей чего-то настолько значимого, что сначала и не замечаешь, а, заметив, уже не можешь забыть. Я много писал в этом письме о том, что быть взрослым – не так уж и здорово, и это знание я получил ценой слишком ужасной, слишком болезненной, слишком… глубокой. Ветер, унесший жизни моих товарищей, был слишком силен для мальчика – но был вполне допустим для мужчины. Однако, если был бы хоть шанс, бесконечно малый шанс оставаться юным, никогда не познав боль утраты – я, не задумываясь, остался бы именно таким. Но события тех лет и сейчас ужасают меня не меньше, стоит мне только вспомнить. Только вспомнить… А ведь прошло уже около десяти лет. Лица моих друзей почти истерлись из памяти, но я помню их. Помню, как и обещал я Марти тем страшным утром. Сжимая автомат в руках, я кое-как выбрался из окопа, едва переставляя ноги. Город, отбитый в тяжелых боях у французов утратил свой первоначальный вид – повсюду был серый камень, разруха и огонь, поглощающий то немногое, что оставалось целым. Я видел мешанину из людей, припадающих к земле, скрывающихся за укрытиями, стреляющих друг по другу. Пули свистели над головой моей, но я не замечаю этого – мое чувство страха было потеряно, оно умерло вместе с Марти Швейцером в том темном окопе, поэтому я встал, распрямляясь во весь рост, чтобы начать свою месть с ровной и прямой спиной. Я стрелял, пока шел вперед – и мои пули настигали врагов, все до единой. Я шел три минуты – и за это время успел убить несколько человек. Но я не получал никакого удовольствия, и не мог его получить, даже если бы увидел, как пуля прошивает насквозь убийцу Марти Швейцера – потому что пересек тогда я грань, которую называли «человеком», превратившись в первобытное животное, ведомое инстинктом и жаждой крови. Молодой немец высунулся из-за укрытия, уставившись на меня своим испуганным лицом. Он был светловолос и юн, наверное, даже моложе меня – и испуг этот не успел смениться ужасом, потому что пуля разорвала его голову, словно переспелый арбуз. Немец повалился на землю, а я просто прошел мимо, даже не посмотрев на результат моего выстрела, уставившись далеко вперед. Там, впереди, на небольшом пригорке, стоял лейтенант, тяжело привалившись к орудию и обстреливая врагов, которых было чересчур много – спереди и сзади, справа и слева, и обстреливал, как мне казалось, весьма успешно. Я смутно помнил, что при начале атаки он был вооружен лишь пистолетом, позже, в окопе, я видел у него винтовку, сейчас же он распоряжался ручным пулеметом, слишком большим для этого маленького человека. Несколько французов защищали его, заняв оборону в виде полукруга со спины лейтенанта, отстреливая немцев, которые решали подобраться слишком близко. Присмотревшись, я понял, что лейтенант на пригорке не один. Там был Марти. Марти, который приветливо махал мне рукой и звал к себе, только подойти и протянуть руку! Там был он, прежний мой друг, улыбающийся и такой, каким я запомнил его за эти два или три дня – он был радостен и дружелюбен, радушно приглашая меня к себе. Марти, который лежал мертвый на моих руках еще десять минут назад. Я не знаю сейчас, что это было – с годами события теряют краски и многое забывается, но то видение… Понятия не имею, что это такое было. Возможно, бессонная ночь, переживания и смерть его так повлияли на меня, что я увидел то, чего не могло быть тем страшным утром. А может быть… может быть, и правда там стоял он и звал своего друга Кристофера, чтобы, стоя там наверху, вдвоем, показать ему то, что поразило его слишком сильно для того, чтобы переосмыслить это все в одиночку? Я… я не знаю, Оливия. Но я побежал туда, где стоял лейтенант, и, может быть еще и Марти Швейцер. А то, что произошло потом, было чересчур обычно для этого превратившегося в кошмар утра. Люди гибли десятками и сотнями, взрывы гремели, шумы сирен и человеческих воплей сливались в унисон, так что никто, уверяю, никто не удивился бы, что немцы начали обстреливать позиции, где, помимо нашего диверсионного отряда, находились и их войска. Мы, несмотря на небольшое наше количество, представляли собой угрозу, ведь, получив в распоряжение весь тыл немецких войск на том участке фронта, мы могли бы двинуться и дальше, уничтожая противников по всему участку высадки. Немецкое командование приняло единственно верное для них решение – уничтожить все, что находилось в тылу у них. Там, где лейтенант перебил уже, наверное, с сотню немцев; там, где покрытое пеплом, лежало мертвое тело моего друга, там, где Кристофер Мозес брел неспешно, расстреливая всех, кто вставал у него на пути. Снаряд упал в метре возле меня, так быстро, что я ничего не успел понять – осколков было несколько, но один я запомнил слишком хорошо. Взрыв оказался чересчур близко от моей ноги, нижнюю часть которой просто вырвало – большую часть стопы, мизинец и безымянный палец с правой стороны. Одновременно с этим осколок от снаряда вонзился мне в грудь, а волной от взрыва меня отбросило назад, к окопам, в один из которых я и сполз. Боль разливалась по телу, горячая и невыносимая, однако я не сразу понял, что произошло. Вот секунду назад я еще бежал вперед, на ходу расстреливая немцев, бежал навстречу своему другу – но теперь уже лежу в окопе, с изумлением глядя на кровавую кашу, которая еще секунду назад была моей правой ногой. Потом я перевел взгляд на грудь, из которой торчал черный железный уголок; но, к моему большому счастью, я обладал хоть каким-то интеллектом для того, чтобы не пытаться его вытащить. Дышать становилось тяжело, и я отбросил бесполезный уже автомат в сторону. Понимая, что мне осталось лишь несколько минут, я наконец-то решился посмотреть вверх. И тогда я впервые увидел небо. Я видел его и раньше, конечно, сотни и миллионы раз, но прежде это было чем-то настолько обыденным, что значение, которым оно являлось, было ничтожно мало, Оливия. Но теперь… Все предстает в другом свете, когда понимаешь, что ты умрешь, причем так скоро и неожиданно, не успев подготовиться, не успев и половины из того, что хотел когда-то давно… И это небо, Оливия – разве могло бы быть что-нибудь совершеннее, чем эта бесконечная серость, простирающаяся на миллиарды километров, наблюдающая за нами, за такими глупыми и самонадеянными мальчишками – и скорбящая? И в тот момент, когда я подумал об этом, мне на щеку упала капля дождя. Я не плакал, осознав, что смертен – это было понятно мне и раньше, еще до того, как я впервые сел в машину еще с тремя смертниками; слезы мои, высохшие на щеках, уже не могли потечь вновь, как бы больно мне не было. Я не плакал – я думал, и в угасающем сознании моем вспыхивали образы, настолько далекие от войны, настолько близкие сердцу, заставляющие сердце биться чаще, выплескивая кровь из ноги и груди немного быстрее, чем обычно. Я думал обо всем на свете в эти последние отведенные мне минуты, и улыбка на моем лице все чаще освещала этот черный от земли, огня и дождя окоп, освещала там, где не улыбался никто больше – и это давало такой небольшой, но такой ощутимый повод для гордости. Дрожащей рукой я засунул руку в карман. Вспышка боли в груди заставила меня поморщиться, однако я шарил там, ища кое-что такое нужное в этот момент. Нащупав, я вытащил на свет деревяшку с твоим лицом, однако кое-чего я пока не доставал. Не пришло еще время, Оливия. Я лежал и думал о твоем смысле в моей пустой жизни: ты была моим закатом и рассветом одновременно, Оливия. Моей болью и моей отрадой, совестью и черной изнанкой души – словом, всем, что имело хоть какое-либо значение. Когда лежал я в том сыром окопе, мои мысли вновь и вновь возвращались к Церматту далекого 37го года; твой поцелуй и мольбы к моим бесчувственным выходкам, которым не суждено тогда было еще раскрыться! Мое тело выплевывало темную кровь толчками, а в голове моей стоял свист и твой смех, когда ты обгоняла меня на очередном вираже… Я смотрел на твое лицо, и улыбался, вспоминая каждое слово, что ты говорила мне за тот короткий и в то же время безумно длинный день семь лет назад – я лежал и умирал, пока где-то далеко ты жила, наверняка наслаждаясь своей жизнью, не нуждаясь ни в чем, свободная и гордая, та, какой я тебя полюбил. Сжав окровавленной рукой твое лицо, я поднес эту деревяшку к лицу и начал целовать, забыв о ранении своем и положении – одинокий швейцарец в сыром и черном окопе, на вражеской территории, вместо автомата сжимающий промокший кусок дерева, умирающий, но счастливый.

– Может быть, мне стоило уехать тогда с тобой, – шептал я, обращаясь к заготовке Стефана. – Ты ведь предлагала мне, дорогая моя, предлагала… а я? Что я? Я не думал, что мы больше никогда не увидимся, я не знал, что ты уедешь, навсегда покинув меня, оставив в пламени, что сжигает меня даже сейчас, когда я лежу и умираю далеко от родного дома. Оливия, Оливия Бласс, что ты сделала со мной, до чего ты меня довела?

Но твое лицо оставалось молчаливым. И тогда, когда я уже совсем распалился, а слезы наконец потекли из моих глаз, я решился достать кое-что еще. Фотографию с Церматта, завернутую в записку, которую неспроста я назвал «прощальным письмом». Я закрыл глаза и на мгновение увидел себя, в окопе, полумертвого, сжимающего этот сразу же намокший от дождя и слез листок, служащий мне спасением от смерти.

Я развернул записку, обернув ею деревяшку – и наконец-то посмотрел на снимок. Все тот же я, все та же ты – молодые, разгоряченные, счастливые. Мои непослушные волосы облепляют мою голову, твои же распущены, красиво лежа на твоих удивительных плечах. Я на снимке том смотрю куда-то в сторону, твою сторону, видимо, надеясь к тебе повернуться, а ты смотришь прямо на фотографа, то есть прямо на меня, умирающего в одиночестве на Юге Франции.

Я поворачиваюсь на другой бок, когда осколок дает о себе знать. В глазах темнеет, во рту я чувствую вкус крови и привкус железа – сознание готово отключиться, но я делаю последнее усилие и шепчу, глядя прямо в твое лицо, лежа на боку, и умирая:

– Я люблю тебя, Оливия Бласс

После чего я теряю сознание.

16. 1944

Ночь длилась чересчур долго. Закрыв глаза там, под дождем, я открыл их лишь спустя две недели в госпитале Парижа, к тому времени уже освобожденному силами союзников. Но прежде, чем это случилось – была ночь. Беспросветная темнота и голоса, преследующие меня отовсюду, голоса далекие, но знакомые, тихие и печальные – завывания ветра в затянувшиеся на долгие часы и дни отголоски вечерних сумерек.

Голоса эти принадлежали людям разным, похожих друг на друга и слишком далеких от самих себя же; они были призраками прошлого, безвозвратно утерянного, и вестниками настоящего, того, в котором жил я, даже когда полагал, что погиб. Там были мои родители и соседский паренек, Гюнтер, что постоянно обыгрывал меня в шахматы на террасе моего дома; Густав Хоннегер, взывающий к моему рассудку и Анна Кляйн, упрекающая за то, что я не уберег ее любимого, присутствовал также голос начальника моего цеха… А еще там был голос, который я помнил слишком отчетливо, громче и яснее остальных. Твой голос, Оливия. Я был уверен, что я мертв – смерть окутала меня в том окопе, притянула к себя, обняв холодной рукой, и шептала мне свистом ветра о моей неизбежной кончине, маня к себе, завлекая тишиной и покоем – так что да, эта вера крепла во мне тем дольше, чем я слышал нестройный хор таких разных голосов, лежа две недели под присмотром пары зорких глаз. Я был уверен, что я мертв – а как же иначе? Именно поэтому я ждал, не обращая внимания на все звуки и вспышки света, меня преследующие.

А потом я открыл глаза. Стояла глубокая ночь, и человек, сидевший рядом со мной, заметил это. Он что-то кричал, размахивал руками – точнее тем, что осталось от них, и, хотя было плохо видно, я понимал, что человек этот – кто-то из моих знакомых, но тогда я еще не мог сказать кто именно. С усилием я приподнялся, прохрипел что-то неразличимое, а потом отключился вновь, правда уже не на такое долгое время, а до середины следующего дня.

Когда я проснулся, я увидел Стефана, сидевшего рядом со мной и дремавшего. Он постарел, ужасно постарел, его лицо казалось старше того, которое привык я видеть за те далекие дни начала августа. Его веки тряслись, а губы подрагивали, бормоча какое-то одному ему знакомое заклинание; и тут я перевел свой взгляд немного ниже. Увиденное шокировало меня, захлестнув волной боли и ужаса с пяток (точнее одной оставшейся) до самой макушки, Оливия. У Стефана, работяги Стефана, виртуозно обращавшегося со своим ножом, отсутствовала правая рука от локтя и ниже – на ее месте красовалась огромная повязка, смоченная чем-то желтым и неприятно пахнущим. На другой же руке недоставало двух или трех пальцев.

– Стефан, – слабо позвал его я, удивившись непривычной музыке своего голоса. Он проснулся сразу, спросонья оглядевшись, а потом увидел источник этого приглушенного звука. Его лицо просветлело, морщины на лбу разгладились, а глаза засияли, когда он бросился обнимать меня своими обрубками.

– Боже мой, Кристофер, – приговаривал он, все крепче сжимая меня, – как я рад, что ты с нами, как я рад, что ты здесь, как я… -Ты делаешь мне больно, дружище, – прохрипел я, отстраняя на время Стефана. Я решил пока не акцентировать внимание на его руках, вспомнив остальных. – Почему ты сидишь здесь один, Шмидт? Позови Бальза Майера, этого психопата с Винтертура, и передай Марти, что я….

И тут я вспомнил. Наконец вспомнил все то, что за две недели мой разум отказывался принять, что силился он забыть, представив все как кошмар или ужасное явление, не имеющего ничего общего с реальностью. Я осекся слишком резко, посмотрев в глаза Стефана, слишком быстро замолчал я, заново ощутив кровь Марти на моих холодных руках, слишком быстро его взор потух, встретившись с моим чересчур уверенным взглядом.

– Послушай, Кристофер, – тихо сказал тогда Стефан, старясь не глядеть мне в глаза. – Марти и Бальз… они… Они не придут, друг.

– Да, Стефан, я вспомнил. – говорил ему я, не повышая голоса. Слезы дрожали у меня с каждым словом, но я рассказал ему о том случае в окопе. – А что же… Что же Бальз? -Бальз Майер был чокнутым, Кристофер, ты же знаешь, – начал свой рассказ Стефан. -Помнишь, как перед тем, как разделиться, ты говорил ему что-то, успокаивал? Тогда мне казалось, что он просто ляжет на землю и будет ждать своей участи, знаешь ли. Но стоило тебе побежать… с ним что-то случилось. Я видел… разное, Кристофер. Я боялся подойти к нему. Стефан достал сигарету и подкурил ее так возможно быстро, как это только может получится у трехпалого человека, а потом продолжил:

– Он был таким… таким растерянным, понимаешь? Он смотрел на твою удаляющуюся спину, что-то бормотал, хватал руками воздух, а потом я услышал его крик, дружище, – Стефан сделал паузу. – После чего он поднялся и пошел в атаку. Я… я никогда не видел, чтобы так ходили люди. Автомат болтался у него на плече, ноги он еле переставлял, но он шел с прямой спиной, не обращая внимания на пули! Я мог только стоять и смотреть, как он бредет, как он переступает через еще не остывшего француза, как лениво передергивает затвор, стреляя по ним, убивая их! Я… я не мог не смотреть. Он шел прямо за тобой, уверенный и зацикленный на чем-то, и на одну секунду… Черт, мне показалось, что он хочет убить тебя, Кристофер! Я тогда непроизвольно поежился, живо представив себе эту картину. Я представил, как человек, запутавшийся и несчастный, приехал на войну, на которой его никто и никогда не ждал; я представил его глаза, блестящие от слез и слепой ярости ко всем вокруг – даже к своему «лучшему винтертурскому другу», как говорил сам Бальз.

– А когда в него попала первая пуля… Он взвыл, как зверь, но не упал, хотя пуля насквозь прошила его плечо. Рука безжизненно повисла, и тогда-то он и побежал. Автомат его выпал из рук, а на бегу он схватил камень, Кристофер. За секунду он размозжил немцу голову, так быстро, что тот не успел даже понять, от какого оружия ему подарили смерть. Он убил… убил с десяток. Автоматом, камнем, ножом, вырванным у мертвого француза из руки! И самое ужасное, – Стефан понизил голос, а в глазах его стояли слезы. – Одному он разорвал шею зубами, Кристофер. Я видел. Я лежал, слушал и не мог поверить его словам, не мог. Бальз Майер был человеком сумасшедшим, но из той породы, чьи собственные страхи и домысли являются для него противником опаснее, чем убийцы с заточенными лезвиями. Такие люди сходят с ума на каком-то совершенно мизерном уровне, а то безумство, о котором говорил мне сидящий напротив меня Стефан… было неприемлемым даже в такое отвратительное и ужасное время.

– Он умер спустя несколько минут. Рядом с ним взорвался снаряд, как впрочем и с тобой. Но тебе повезло больше. От старины Бальза мало что осталось. Он умер сразу же, не мучаясь, – поспешно добавил он.

– Бедный Бальз Майер, – только и смог после паузы сказать я.

– Помянем, – ответил мне Стефан, доставая откуда-то из недр халата металлическую флягу и протягивая ее мне. Я пил, а горло мне обжигало холодное пойло. Я пил, а в глазах моих стояли слезы – в одночасье, проснувшись, я потерял двух своих друзей, а третий, талантливейший из нас, – остался на всю жизнь калекой. Война, продлившаяся для меня час или два, не дала мне ничего хорошего – я не стал героем, которого станут носить на руках, не стал славно погибшим господином Мозесом; что там говорить, двух из трех друзей, которых послала мне судьба, я потерял в предместьях Ниццы. Я хотел стать взрослее, взрослее, взрослее! Но как? Я обрел это чертово понимание слишком дорогой ценой. Я стал взрослым – верно! Но какой в этом толк? Какая в этом идея? Знаешь, Оливия, я должен был умереть в том окопе с твоим именем на устах, с болью в груди, так отчаянно напоминающей мою боль, но только сердечную; умереть, сжимая в руке ту окровавленную фотографию, с мыслями о событиях, давно минувших, а оттого не потерявших свою особенную сладость! Я был обязан оставаться там, под каплями дождя, там, где обрели покой беспокойные души моих новых друзей, там где нас с тобой разделяло слишком много километров. Там, где я умер бы за тебя, не колеблясь – и там, где бы ты пришла ко мне в моих тихих снах. Но я выжил, на моей ноге не хватает теперь двух пальцев, а боль в груди и теперь донимает меня, хотя осколка там давно уже нет. Я – ветеран этой глупой и бессмысленной войны, ветеран не по своей, а лишь по твоей воле, ведь счет моей жизни начался с тебя – я писал уже об этом верно? Ты, наверное, уже не читаешь это слишком глупое и отчаянное письмо, но я пока буду надеяться, ладно? Ведь я уже почти подобрался к тому, что имеет значение самое важное и волнующее как для меня, так и для (я очень на это надеюсь) тебя. В Париже я пробыл еще полгода, залечивая свои раны. В госпитале Питие Сальпертриер, наверное, самом древнем и величественном в округе. Я начинал свой день с перевязок и лекарств, которые чудом доставались мне, а проводил и заканчивал его вместе со Стефаном Шмидтом, неизвестно откуда достающем алкоголь. Мы сидели у моей кровати и разговаривали, вспоминали былое и под конец, заплаканные и пьяные, мы ложились спать. Так продолжалось месяц или полтора, пока Стефана не отправили домой. Он не хотел уезжать, он спорил с врачами, которые настаивали на его возвращении, жаловался мне, говорил, что без меня он не уедет никуда. Стефана увезли в Мартиньи в середине сентября – и именно тогда мне стало казаться, что я что-то в этой жизни сделал не так. Я понемногу начинал ходить, опираясь на трость, стараясь как можно реже наступать на землю своей искалеченной ногой. Я стал выходить во двор, наблюдая за бесконечной вереницей новых раненых, в состояниях настолько разных, что я даже не мог и представить, как они получали свои новые шрамы. Там был человек, француз, ожоги на теле которого составляли практически все сто процентов, только кисть левой руки оставалась призрачно белой. Этот бедолага кричал, не переставая – и перестал навсегда спустя несколько часов. Там были люди, которым отрывало конечности, люди, которые были отравлены газом, люди, которые были похожи на мертвецов. Там даже была полевая медсестра, которой взрывом покалечило грудь. Поговаривали, она начинала гнить, и доблестные и беспощадные французские доктора были вынуждены ее отрезать. Это была война, Оливия, война, которая присылала мне все новые и новые весточки, заставляя меня сделать очередной выбор. Она пичкала меня своими садистскими изображениями, словно бы проверяя, способен ли я вернуться к ней. Способен ли я был? Да, вполне. Ярость души моей не утихла спустя время, и ненависть заполняла меня, когда я видел очередную жертву. Моргнув, я видел их настоящие лица, но до этого момента… Я видел у каждого из раненых три разных лица. Марти Швейцера, Стефана Шмидта, Бальза Майера. Я много размышлял там, много. Я думал о судьбе, о силе ее и могуществе, о ее разновидностях : счастливом случае и злом роке, гадая, какая ее разновидность случилась со мной в 1944 году. Я не стал увереннее, увидев смерть моего друга, узнав о смерти другого и увидев, во что война превратила третьего – не стал, как бы не уверял себя в обратном. Я был швейцарцем, притом и покалеченным – значит, я мог вернуться домой. Я разрывался перед мучительным выбором, терзавшим мои бесстрашие и злобу с одной стороны, а рассудок и трусость – с другой. Я понимал, что отправившись еще раз туда, под свист пуль – я могу уже и не вернуться, и это казалось мне правильным. Я потерял свою человечность и силу в том окопе, я обеднел духом и выплакал большую часть из запасов моих жизненных сил, качая на руках труп Марти – и все же я сомневался. Все решилось спустя два месяца, когда доктор зашел ко мне и вместо перевязки (нога к тому моменту практически зажила, оставив в наследство уродливое подобие себя самой) просто сказал мне:

– Кристофер, доброе утро. К нам заехал капитан одной из стрелковых рот, набирать всех, кто хотя бы может ходить. Париж давно отбит, но враг еще остался на наших землях. Как вы знаете, – тут он замялся. – Швейцарцев у нас… не так много. И у вас нужно спрашивать о ваших желаниях, в отличии от французских ребят. В общем, они уезжают следующим утром. Что скажете?

Что я мог сказать? Избрав бы тогда другой путь, моя жизнь прекратилась бы, лишив меня многих моих теперешних проблем, Оливия. Иногда я жалею, что сделал так, как сделал, но, когда становится совсем невмоготу, я понимаю кое-что еще. Мое решение принесло мне много боли… но оно принесло и много радости. Больше, чем могло бы. Больше..чем я рассчитывал. Но той радости, за которой горе следует неспешным шагом, иногда обгоняя, а иногда и замедляясь на миг.

И поэтому я ответил:

– Спасибо, но я откажусь, доктор. А он бросил на меня взгляд, полный презрения, и сухо сказал мне:

– Ну что же, нет так нет. Настаивать не буду. И задерживать, к слову, тоже. Завтра вы должны освободить эту койку. Всего доброго.

И тогда он ушел. А я начал готовиться к возвращению домой. Решение это, занимавшее все мои мысли долгие четыре месяца, было наконец принято, и уже на следующий день я вышел, хромая и опираясь на трость, которой меня любезно обеспечило французское правительство (как сказал доктор перед моим выходом). Я ошалело смотрел на город, бывший некогда прекрасным, и в душе моей на секунду затеплилась надежда. Мне тогда, я отчетливо помню, почудилось, что что-то должно произойти, как… как все и вышло.

Я бродил по городу, занятом, а потом отбитом обратно, смотрел на людей, словно никогда и до этого не видел, брел и брел, неторопливо прихрамывая по булыжным мостовым. Я дошел аж до левого берега, прошел по площади Сен-Сьюлпис, практически дошел до Латинского квартала. И в тот момент, когда я уже готов был повернуть обратно, когда готов был идти к вокзалу, который бы доставил меня до родной и такой далекой Швейцарии, я увидел кое-что невозможное.

Мы узнали друг друга спустя долгие семь лет нашей разлуки днем второго декабря 1944 года.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации