Читать книгу "Полуночное сияние звезд"
Автор книги: Лева Воробейчик
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
17. 1944—1947
Сидя в своем старом кресле, в своей старой и запыленной квартире, я с трудом могу описывать то, что минуло, что прошло. Раз от разу я напрягаю память свою, вырывая из недр ее отрывочные воспоминания, пытаясь соединить их в целую картину, и этот процесс, Оливия… Он страшит меня и одновременно вдохновляет, говоря о несовершенстве моего разума, напоминая, что для каждого ощущения есть определенное время. А еще это напоминает мне о том, как я постарел после самой первой встречи с тобой, как изменился… Но об этом позже.
Любовь, будь она неладна – проклятие почище других, ведь терзает она с той особой и сладостной болью, на которую вроде бы и соглашаешься ты, зная, к чему все это приведет. Любовь это… это особое знание, дающееся нам чересчур высокой ценой. И все поступки, совершаемые ради нее, этой любви – на деле лишь поступки сумасшедшего, нелогичные и далекие от дел прошлого, далекие от чистого разума человека, который сам себе вовремя не сумел промолвить «нет». Так и я, Оливия, так и я… Проживая, нет, СУЩЕСТВУЯ долгие шесть лет после нашего последнего Рождества, я замечал, как понемногу меркнет свет в глазах моих и неудавшиеся, незаконченные дела делают меня человеком, которым не хотел бы я вскоре стать. Все продолжилось там, в Париже, городе, принявшем эстафету нашей любви от Церматта, на той чистой и пустынной площади города с многовековой историей, тогда, когда ветер мог остудить даже самые разгоряченные сердца. Но… не мое.
Увидев тебя там, помню, я что есть силы закричал. Голос лился по площадям, заставляя оборачиваться случайных прохожих; однако, нигде, кроме моей головы, этот голос не отдавался тем сладким эхом, той ужасной болью, смесью из ощущений сладких и горьких, тем единственно верным безумием и одновременно ангельской песнью. Люди смотрели на меня, но потом смущенно отворачивались от военного, в форме, с перебинтованной ногой и с тростью, словно бы понимая все, что я мог бы им этим криком рассказать. Но ты, Оливия…
Ты не отвернулась. Ты стояла и смотрела на меня своими красивыми голубыми глазами, которые удивительно сочетались с необыкновенно ясной погодой, сочетались с небом и строениями, с твоими плечами и едва заметной дрожью губ. Ты стояла и смотрела, так и не смогла ты отвести взгляд – а я стоял и кричал, глядя прямо в бездонную пропасть глаз твоих, утонув в них уже во второй раз, не веря, не веря, не веря! Я был уверен, что ты – мираж, что ты, заветное желание повзрослевшего швейцарского мальчика, испаришься, стоит лишь мне сделать малейшее движение – и это знание не давало мне ничего лишнего, ведь оно было всем на свете, и нерешительность моя в тот миг обернулась самым изумительным моим поступком мужества.
Потому что ты сделала шаг мне навстречу. И тогда мир замер для нас двоих – так, как он замирает при виде чего-то такого прекрасного, такого волшебного, что время само поддается влиянию и… замирает. Ты шла навстречу мне, не торопясь, медленно переставляя свои ноги, и сердце отбивало свой ритм в соответствии с твоими шагами. Оно пробило еще четыре раза, когда ты открыла рот, чтобы сказать:
– Ну здравствуй, Кристофер Мозес. Но ты не успела, помнишь? Потому что, проснувшись тогда от этого оцепенения, я не дал тебе ни единого шанса начать, заключив тебя в объятия, крепкие настолько, что, наверное сломал бы тебе спину, если бы слегка поднажал. Ты задыхалась, пока я бормотал твое имя, осыпая тебя поцелуями – тебя, почти незнакомую девушку, с течением времени ставшую для меня всем! Ты пыталась вырваться или отстраниться – я не уверен точно, да и в этом нет необходимости. Но когда ты поцеловала меня легко в щеку, так, как целуют сестры своих братьев, я наконец ослабил свою медвежью хватку.
– Послушай, Кристофер, – начала ты. – Я конечно рада тебя видеть, но я не думала… -Замолчи, – перебил тебя я. Ты, как я помню, и вправду замолчала, опешив от услышанного. – Оливия Бласс, я искал тебя семь лет. И я нашел тебя. Дорогая моя, видела бы ты свое лицо в тот момент! На нем отразилось удивление, смущение, разочарование… и боль. Но я не обратил на него внимания – я, как ты помнишь, продолжал:
– Я искал тебя повсюду – в Церматте и покоях твоей матери, в междугородних поездах и деревушках Франции. Я искал тебя так долго, долго, долго! Даже на войне вот побывал, видишь? И там тебя не нашел. Но теперь… вот ты, живая, – я протянул руку и дотронулся до лица, проверяя, правда ли это. – …живая и теплая, настоящая Оливия Бласс, которую я полюбил семь лет назад…
Твое лицо тогда окаменело, я помню. Но я все равно добавил:
– …И люблю по сей день. Здравствуй, дорогая моя Оливия. После чего я снова заключил тебя в объятия. И шептал, обнимая, пока слезы катились по моему лицу:
–Я так долго искал тебя, так долго искал тебя, искал… Это удивительно, правда, это самое настоящее чудо, чудо, я был в Церматте и в Ницце и нигде, ты слышишь, нигде… И тогда ты попросила меня отпустить тебя и предложила немного прогуляться, Оливия. И я беспрекословно подчинился, повинуясь слову твоему. Мы гуляли, а ветер дул нам в спину, пока ты молча слушала все, что я говорил тебе – ты шла немного отстранясь, думая, думая, думая… А я говорил тебе – долго и отчетливо, рассказывал о всех тех ужасах, что случились со мной, изредка поглядывая на твое лицо, задумчивое и безумно красивое. Годы не стерли с тебя тех весенних красок, не замазали тот легкий румянец и блеск в глазах; однако, что-то в тебе стало совсем другим, тем, чего я не помнил, что не узнавал в идущей по правую от меня руку моей первой и последней любви. Я понял это позже, много позже: годы не прошли бесследно. И твои любовные разочарования, твои взлеты и падения, твоя жизнь, познанная сполна – все отражалось там, оставляя на себе бледную тень былого выбора, твоих решений и неудач, Оливия. И невольно я задумываюсь сейчас – а сильно ли изменился я сам? Каким увидела меня ты – новым человеком, или же повзрослевшим мальчиком, впервые вставшим тем холодным днем на лыжи? Но, к сожалению, ответа на этот вопрос не суждено будет мне получить. Нам было холодно, но мы брели по холодным улицам, пока ты думала, а я, преисполненный счастья, говорил, говорил не умолкая, не давая тебе даже вставить слова! Но говорил я исключительно о себе. На языке моем тогда крутилось с десяток жгучих вопросов, про судьбу твою, про твоего мужа и других, тех, кому, как и мне, ты предоставляла мучительный выбор. Нужно было спросить про то письмо, нужно было спросить про Мартиньи, и тот эпизод в машине Стефана. Нужно было… да, нужно. Но тогда я не стал. Как не стал и спрашивать я потом.
У каждого из нас была своя жизнь – сложная, безобразная и короткая. В моей было место для смерти и разочарований, а твоя, казалось, была одной затянувшейся ошибкой. Это было видно по задумчивому лицу твоему, когда ты наконец ответила:
– И что же нам делать дальше, Кристофер? И я не знал. Не было даже того мифического выбора, не было даже иллюзии на него – просто двое старых знакомых, один из которых до сих пор влюблен в другого, замершие в замерзшем Парижем в декабре 1944 года. Просто двое случайных людей, встретившихся там, где не должны были, увидевшие и узнавшие друг друга, к счастью одного и недоумению другого. Никакого выбора не было – ведь слишком долго я ждал именно этого вопроса, слишком долго я рисовал эту картину в мечтах своих, слишком долго я любил тебя – лишь для того, чтобы в тот день ответить, не колеблясь. И пусть вопрос твой тогда завис в воздухе на минуту или около того – но я нарушил эту гнетущую тишину, ответив то, над чем так долго думал, дорогая!
– Жить, Оливия. – Ветер разбрасывал мои волосы, а слова эхом отдавались в голове, мистические слова древнего заклинания, говорящие о всей сути того, что произошло с нами за последние годы. – Жить.
И ты рассмеялась. И ответила:
– Давай попробуем.
Так и началась моя вторая жизнь, жизнь счастливая и короткая, преисполненная радостью и смехом, поцелуями и признаниями в любви под ночным покровом, когда звезды сияют, а в душе играет целый оркестр. Глупо об этом сейчас говорить, но твой вопрос, на который я не ответил в 1937ом, стал актуален именно той зимой, и наконец, к всеобщей радости, на него был получен ответ. Мы вернулись в Винтертур, где пробыли одну или две недели, отсыпаясь, смеясь, и целуя друг друга; отец, как я помню, впервые заплакал именно тогда, когда мы с тобой переступили порог. Мои деньги, привезенные из Церматта, оставались нетронутыми и так и лежали в моей комнате, там, где я их оставил – правда, родители, верившие в мое возвращение, подкладывали еще, как бы уговаривая судьбу послать им своего пропавшего сына. Позже, поговорив с родителями, взвесив все «за» и «против», мы сошлись с ними на том, что ты тогда уедешь со мной, туда, где мы сможем наконец начать жить, жить, так, как я и обещал. И в эти две недели они были лучшими родителями на всем белом свете -они откармливали меня, позволяли мне все, чего мне только захочется, не понимая, что хотел я только тебя. Ведь ты была рядом, рядом, рядом! А что может быть лучше, когда любимый человек прямо тут, на расстоянии вытянутой руки, а может даже еще ближе? Как бы там ни было, я не мог оторвать от тебя глаз ни на минуту. Ты была рядом, такая красивая и воздушная, твои щеки горели ярким огнем, когда ты прибегала домой, отлучившись ненадолго, и в глазах твоих сквозило чувство такое… такое… Ты была счастлива, Оливия. Счастлива рядом со мной. Казалось, будто наконец, после долгих лет скитаний и унижений, ты нашла то единственное, что достойно любви твоей, то, что крепче любой породы, то, что сильнее, чем ветер стихий. А потом мы уехали, наслаждаясь маленькими и уютными городками, природой и друг другом, несмотря на ранение мое, на мои вечные отставания и твое насмешливое «догоняй, Кристофер»! Мы были повсюду, исколесив целый мир, тот что не знал я раньше – тратя деньги и бросая всему миру вызов, крича о том, как сильно мы тогда еще были влюблены! И пускай Европа, разрушенная и горящая Европа, частями освобожденная, кричала от боли – мы были швейцарцами, дорогая, а значит нам все кругом было нипочем. Но, что еще важнее, – моя молодость впервые осознанно вышла на передний план, помогая мне любить, любить в первый и последний раз, утопая в объятиях твоих и не задумываясь о дне завтрашнем, не строя никаких уже долгосрочных планов. У нас были деньги, а, значит, была и свобода. У нас было по две руки, причем каждая из каждой же пары прочно сжимала друг друга – а, значит, у нас было все, что только нужно. В твоих глазах отражался весь мир – и я был не против смотреть в них часами, забывая обо всем остальном. Мы любили друг друга – а, значит, счастье существовало тогда наяву. Мы путешествовали, и любовь наша была бесконечной – в Париже ли, Будапеште или Цюрихе, где мы обрели нечто большее, чем обыкновенное счастье. На Лигурии мы были беззаботны, во Фландрии – слишком молоды, а в родной стране… Там мы стали неким подобием семьи, тем, о чем не мог мечтать я даже в дивных снах своих, закрывая глаза под завывающий кругом ветер. Мы были всем, а жизнь моя благодаря этому стала совершенно иной. Не все у нас было отлично, бывали дни, когда мой рассудок отказывался во все это верить, ты помнишь? Бывало и такое, что мне приходилось уходить на молчаливые прогулки, пока ты была вольна заниматься своими делами, не имея представления где я и что я; время это было одинаково полезно для нас обоих. Помнишь, как взрывался я по любому удобному поводу, тогда, когда наша восстановленная любовь уже осела в крепком фундаменте быта и начала угасать – очень медленно, но уже тогда ощутимо? И тогда мне приходилось уходить. Я находил свое место в пивных, среди случайных знакомых и бедствующих пьяницах, сидел и шумно высаживал стакан за стаканом, думая о делах прошлых и делах будущих, о скоротечности и изменчивости жизни, и, наконец, о своем счастье, которое я наконец-то обрел. Счастье, давшемся мне слишком тяжеловесной ценой. Счастье, которое с годами начало куда-то уходить. Да и счастьем ли оно было? Мне было 25, и у меня не было работы. Моя семья, любившая меня, стала словно бы мне совершенно чужой, стоило мне только переехать, а друзей у меня совершенно не осталось. Я не стал тебе этого тогда говорить, но в июле 45го на мой домашний адрес в Винтертуре пришло письмо от Стефана (ума не приложу, как он только смог его написать), письмо с извинениями и просьбами о прощении. Как я позже узнал, последний из трех моих лучших друзей покончил с собой, воткнув нож себе в шею. Это было тяжелое знание, Оливия, знать, что человек, имевший права на существование больше, чем любой из нас – сдался, так и свыкнувшись с мыслью, что он навсегда лишен того, ради чего жил до этого. Мне было тяжело, и смерть его ударила по мне больно – но после 1947 года уже ничего не могло меня ранить сильнее, ничего не могло уже заставить страдать. Но в эти три года, Оливия, радости было больше, больше чем в самые счастливые мои годы предстоящей пред тобой жизни. Я был полон тобой, а твои глаза, твои изумительные глаза так смотрели на меня, что я готов был отдать жизнь только за них, и до сих пор я буду готов, понимаешь? Ты была светом, а я, ослепленный им, не замечал тебя, видел то лишь, что хотел увидеть – и, наверное, именно это случилось причиной для ссоры в последнее наше Рождество. Но это еще не все. Прежде чем я перейду к событию, которое стоит в нашей истории последним, я хотел бы рассказать тебе о том, о ком ты узнала именно с этих страниц, о человеке, который, возможно, сыграет большую роль в нашей истории, большую, чем ты представляешь. Да-да, я говорю о Густаве Хоннегере, человеке, потерявшем веру, забытом старике, в одиночку проживающим десятки жизней за одну только неделю, разговаривая с разными людьми, уберегая их от чудовищных ошибок. Уберечь, не сумев спасти себя самого. Мы тогда уже жили в Цюрихе, в той квартире, где и до сих пор я сижу, дописывая это слишком длинное письмо. С ним я увиделся осенью 1948ого, мельком, случайно сбежав от тебя и твоих нападок на вокзал, от которого отходил поезд. Я был заворожен его видом, стоял, чуть ли не открывая рот, глядя на толпящихся мам с их детьми, глядя на серьезного вида мужчин, на проводников и багажные клетки, перемещающиеся по вокзалу с огромной скоростью. Эти люди ехали навстречу своей судьбе – это было видно по их лицам, даже тогда, когда сами они этого не замечали. Кто-то из них ехал домой, к семье, кто-то – в тягостную командировку, кто-то начинал жить, иные же – заканчивали. И я стоял и смотрел, улыбаясь, вспоминая себя на таком же вокзале, еще совсем мальчишку, убегающего от своей судьбы, а, быть может семимильными шагами приближающегося к ней. Меня легонько стукнули по плечу, а, обернувшись, я никого не увидел. Наверное, тогда меня задел кто-то из пассажиров, спешащий, быстрый – а я так никогда и не увидел его лица. Пробормотав проклятие, я повернулся к зрелищу, и увидел перед собой знакомого. Радость разлилась по душе моей, когда тяжелое, раскрасневшееся, лицо Густава Хоннегера сначала посмотрело на меня, а потом расплылось в широченной улыбке.
– Кристофер Мозес! – прокричал он, так, чтобы я услышал. Руки его, объемные и мясистые, распростерлись в объятиях, а сам он начал движение ко мне. – Никогда бы не подумал, что вот так встречу Вас… Он осекся, увидев мою трость, задержав взгляд на моем бледном лице и иссиня-черных впадинах под глазами, говорящие о тяготах моих, о перенесшем. Что и говорить – он не таким меня помнил, ведь от того возбужденного мальчишки не осталось и следа. Я стал мужчиной, еще слишком юным человеком, чтобы рассуждать о жизни, но уже достаточно взрослым, чтобы надевать свой старый твидовый пиджак.
– Здравствуйте, дорогой Густав, – со слезами в голосе бросился к нему в объятия я, так скоро, как только можно было, пробившись через толпу. – Я так рад Вас видеть. Так рад…
– Кристофер, дорогой мой, я с удовольствием поговорил бы, но поезд отходит через… через… – Густав достал из нагрудного кармана часы и быстро бросил на них взгляд. – Две с половиной минуты. Мы не успеем. Но запиши мой адрес, я прошу! Мориц штр., дом 14/1, квартира 3. Напиши мне письмо, Кристофер! Напишешь? Я буду ждать!
А потом он добавил:
– И расскажи мне все. Я вижу, ты в этом нуждаешься. После чего он по-отечески поцеловал меня в щеку, помахал рукой и растворился в толпе, выкрикивая на ходу, умоляя всех наконец-то разойтись по своим вагонам.
А я вернулся к тебе, и продолжил жить, жить вплоть до 23 декабря 1949 года, влюбляясь все больше в тебя, и все больше размышляя о своей судьбе, делая то, чем положено заниматься взрослому человеку.
Но позволь сказать тебе еще кое-что: я написал ему письмо в тот же вечер, сидя на кухне и выкуривая сигарету за сигаретой, погружаясь в свои ужасные воспоминания, переживая все будто бы в первый раз. И то письмо (уж не знаю ли, воля это случая или судьбы) я написал дважды. Один экземпляр я отправил ему, второй же – прямо здесь, вложен в качестве дополнения нашей странной истории.
Промежуток с 1944 по 1949 был лучшим во всей моей жизни, Оливия. И, прежде, чем поставить точку, я в очередной раз говорю: спасибо тебе за все.
Вложение 3. «Письмо К. Мозеса к Г. Хоннегеру». Ноябрь, 1948
Кому: Г. Хоннегеру
Куда: Мориц штр., дом 14/1, кв. 3
«Любовь – единственное счастье на земле. Все остальное – юдоль слез.» – Виктор Гюго.
Здравствуйте, дорогой друг, один из последних, что судьба оставила мне, здравствуйте, дорогой Густав. Я хочу сказать так много – так бесконечно много, используя в своей речи все обороты и стилистические средства, весь свой скудный словарный запас, используя все мыслимые знания и навыки – но мысль этого письма так проста, что уместилась в обычном эпиграфе.
Густав, вы – мой верный друг, который сопереживал мне, отговаривал от безрассудства, останавливал меня от прыжка в бездну, вы друг, советом которого я пренебрег. Вы – мой учитель, а я ученик Ваш, словно бы Данте, встретивший Вергилия в полутемном купе древнего поезда, но я ослушался Вас – и вот к чему это все привело. Моя жизнь с того вечера изменилась, причем куда сильнее, чем я только мог представить. Как только я сошел с поезда – удача изменила мне, и лишь боль принесла мне судьба моя, испытывая меня, подвергая все новым и новым ударам. Я разочаровался в своей давней любви, а мечта моя о счастье разлетелась на куски уже следующим днем, Густав. Я был вынужден возвращаться домой, менять одну работу за другой, нигде не находя своего места! Я был лишен друзей, любви, мечты – и поэтому я практически сдался. Новым дыханием для меня стала война, подарившая мне трех лучших моих друзей, а потом с жестокостью забравших двоих из них – и тогда свет померк в глазах моих, а жизнь стала чем-то непохожим на жизнь вовсе, некоей тяжестью с оттенком серого цвета.
Но потом случилось кое-что значимое. Да, это до сих пор происходит со мной. Я рассказывал Вам про Оливию? Кажется, нет. Ох, дорогой друг, поверьте – это стоящая история, которую я обязательно поведаю Вам – но только лишь при личной встрече, когда за окнами будет визжать метель, а Ваш очаг и горячая граппа будут согревать меня не хуже, чем слова одобрения, что услышу я, непременно, непременно!
Я влюбился. Влюбился в очередной раз много лет спустя, причем в одну и ту же девушку – и любовь эта воскресила меня, спасла от одинокой смерти, восстановила порушенные барьеры между мной и этой замечательной жизнью, уничтожила на время мое отчаянное одиночество, заполнявшее меня последние несколько лет. Рядом с ней я понимаю, что жизнь – это чудесный подарок, замечательный дар, что был нужен мне, нужен – и я получил его вовремя, дорогой мой друг. Но одиночество никогда не уходит насовсем – и вот оно опять вьется рядом, даже несмотря на то, что мой любимый человек спас меня несколько лет тому назад.
Потому как иначе бы я погиб. А рядом с ней я – снова жив, как когда – то раньше. Наверное, это и есть величайшее чудо любви – давать надежду на будущее, даже когда его совершенно не видно. Но надолго ли это? Я совершенно в этом не уверен.
Я помню, как говорили Вы: не упади, разбиваясь о собственные надежды – но я упал, Густав. И падение это было тяжким. До сих пор мысль о событиях этих отравляет мне душу – потому как я понимаю, что будь я обычным – послушал бы если я Вас!, моя жизнь была бы совершенно другой.
Мой дорогой друг, моя любимая, Оливия… Мы вместе уже почти четыре года. И она не любит меня – я уверен в этом. Я не могу работать – она же не хочет. Родители мои, за годы моего отсутствия скопившие немало денег, высылают нам их, да и я получаю небольшое пособие как инвалид (я все-таки хожу с тростью). Но деньги… Они закончатся. А у меня очень плохое чувство, чувство, что девушка, воскресившая меня, уйдет в тот же миг, как останусь я ни с чем. Это тяжело осознавать, Густав. Тяжело.
Я очень надеюсь, что мы увидимся с вами, и я… Выговорюсь. Признаюсь. Скажу все, что у меня на уме – как бы это на меня не повлияло, как бы это не было больно, я хочу, хочу, хочу! Пожалуйста, Густав – напишите мне, условимся о встрече. Мне это нужно, потому что…
На том вокзале я искал хоть что-то, что поможет мне. Я часто ухожу из дома – гулять, курить и размышлять. А зачастую – она делает так же.
Спасите меня от одиночества, Густав. Мне просто необходим друг, хотя нет… Мне нужны Вы. Помогите мне советом – и я обещаю, что в этот раз я непременно буду послушаюсь! Пожалуйста, ответьте.
Кристофер Мозес