Текст книги "Записки институтки. Честный рассказ о самой себе"
Автор книги: Лидия Чарская
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц)
Я видела, как в тумане, чужого учителя-географа старших классов, пришедшего к нам в качестве ассистента, видела, как он рисовал карандашом карикатуру маленького человечка в громадной шляпе на положенном перед ним чистом листе с фамилиями воспитанниц, видела добродушно улыбнувшееся мне лицо инспектора, с удовольствием приготовившегося слушать хороший ответ одной из лучших воспитанниц.
– Как ты бледна, Влассовская… Что с тобою? – спросил меня приветливый голос начальницы.
Я как-то криво улыбнулась… Все завертелось перед моими глазами: зеленый стол, экзаменаторы, карикатура маленького человека в большой шляпе, роковая кучка билетов… и я протянула руку…
Иллюстрация к книге Лидии Чарской «Записки институтки».
«Я видела сквозь слезы эти простодушные, любящие лица, слышала искренние пожелания “доброй панночке” и, боясь сама разрыдаться навзрыд, поспешно села в бричку с мамой и Васей»
(Из книги «Записки институтки»)
– Который? – бесстрастно спросил Алексей Иванович, привыкший к экзаменационным «тряскам».
Я повернула билет и чуть не вскрикнула…
– Нумер первый!
Не берусь описать нахлынувшего на меня чувства умиленной благодарности, религиозного восторга и невыразимой бурной радости…
Первый нумер!.. Я была твердо убеждена, что тут произошло чудо – чудо благодаря образку Николая Чудотворца… Вот она, великая сила детской веры!
Нужно ли говорить, как сочно, – да, именно сочно и толково поясняла я, сколько частей света, сколько мысов и их названия, как граничат эти части света! При этом я удивительно точно обводила по карте границы черной лакированной линеечкой.
О, эта карта с громадной дырой на месте Каспийского моря и кляксой у Нью-Йорка, карта колоссальных размеров, вместившая в себя все пять частей света, – как я ее полюбила! Да, всех я любила в этот день… не исключая и строгого Алексея Ивановича, которого боялась не меньше других.
Я закончила.
– Хорошо, внучка! Молодцом доложила, – проговорил он, нимало не стесняясь начальства, и тут же поставил около моего имени жирное, крупное 12 и тотчас добавил:
– Крестов не полагается, это не Закон Божий.
Я хотела было вернуться на место, но Maman поманила меня, и я приблизилась к ее креслу.
– Ну вот, теперь ты порозовела, а то была бела как бумага, – трепля меня по заалевшей щечке, ласково проговорила она и потом, поглядев на меня пристально, добавила: – Можешь написать матери, что мы тобой очень довольны!
Еле держась на ногах от охватившего меня счастья, безумного счастья, неожиданного, вымоленного мною, я пошла на место и тут же вполголоса, все еще сияя, рассказала Краснушке, под большим секретом, чудесный случай со мною.
– Да, это чудо! Чудо! – твердила не менее меня восторженная Маруся и, перекрестившись, приложилась к вынутому мною из корсажа маленькому образочку с Валаама.
– Непременно попрошу маму подарить мне такой же образок Николая Чудотворца! – решила я тут же.
В этот вечер за всенощной (это было как раз в субботу) в продолжение целой службы я не спускала со святого угодника сиявших благодарностью глаз и молилась так горячо, беззаветно молилась, как вряд ли умела молиться прежде…
Глава XXII. Болезнь Нины
К экзамену немецкого языка мы усиленно готовились, не выходя из сада – ароматного и цветущего, когда вдруг молнией блеснуло и поразило нас страшное известие:
– Княжна безнадежна…
Дней пять тому назад она еще разговаривала с нами с лазаретной террасы, а теперь вдруг эта ужасная, потрясающая новость!
Было семь часов вечера, когда прибежавшая с перевязки Надя Федорова, вечно чем-нибудь и от чего-нибудь лечившаяся, объявила мне желание княжны видеть меня.
Я как безумная сорвалась со скамьи и бегом, через весь сад, кинулась в лазарет. У палаты Нины девушка удержала меня.
– Куда вы? Нельзя! Там доктор и начальница!
– Значит, Нина очень больна? – спросила я с замиранием сердца Машу.
– Уж куда как плохи! Даже доктор сказал, что надежды нет. Не сегодня-завтра помрут!
Что-то ударило мне в сердце, оттуда передалось в голову и больно-больно заныло где-то внутри.
– Умрет! Не будет больше со мною! Умрет!.. – беззвучно повторяли мои губы.
Отчаяние, тоска охватили меня… Я чувствовала ужас, холодный ужас перед неизбежным! Точно что-то упало внутри меня. А слез не было. Они жгли глаза, не выливаясь наружу…
Дверь из комнаты Нины отворилась, и вышла Maman, очень печальная и важная, в сопровождении доктора. Они меня не заметили. Проходя совсем близко от меня, Maman произнесла тихо, обращаясь к доктору:
– Утром послана телеграмма отцу… Протянет она дня три-четыре, доктор?
– Вряд ли, княгиня, – грустно ответил доктор.
– Бедный, бедный отец! – еще тише проговорила начальница и, как мне показалось, смахнула слезу.
Из всего слышанного я не могла не понять, что часы моей подруги сочтены. И опять ни слезинки. Один тупой, жгучий ужас…
Не знаю, как я очутилась у кровати Нины.
Нина лежала, повернув голову к стене. Вся она казалась маленькой, совсем маленькой, с детским исхудалым личиком, на котором чудесно сверкали два великолепных черных глаза.
Эти глаза своим блеском ввели меня в заблуждение.
«Не может быть у умирающей таких блестящих глаз», – подумала я.
Но потом мне объяснили, что ей дали для облегчения какое-то особое средство, от которого глаза получают блеск.
Я подошла к постели Нины совсем близко и хотела поцеловать ее. Помню, меня поразило выражение ее худенького, изнуренного болезнью личика. Оно точно ждало чего-то и в то же время недоумевало.
– Ниночка, трудно тебе? – тихо спросила я, стараясь вложить в мой вопрос как можно больше нежности и ласки.
Она неторопливо отвела от стены свои блестящие глаза и взглянула на меня…
Умру – не забуду я этого взгляда…
«За что? За что?» – говорили, казалось, ее глаза, и выражение обиженной скорби легло на это кроткое личико.
– Трудно, Люда! – проговорила она каким-то глухим, хриплым голосом. – Трудно! Я боюсь, что не скоро поеду теперь на Кавказ…
И опять эти обиженные, страдающие глазки!
Бедная моя Нина! Бедная подружка!
Она закашлялась… Из коридора бесшумно и быстро вошла Матенька с каким-то лекарством.
– Княжна, родненькая, золотая, выкушайте ложечку, – склоняясь над больною, просящим голосом говорила старушка.
– Ах нет, не надо, не хочу, все равно не помогает, – капризно, глухим голосом возразила Нина.
И вдруг заплакала навзрыд…
Матенька растерялась и, не решаясь беспокоить княжну, выскользнула из комнаты. Я не знала, как остановить слезы моей дорогой подруги. Обняв ее, прижав к груди ее влажное от слез и липкого пота личико, я тихо повторяла:
– Нина, милая, как я люблю тебя… люблю… милая…
Мало-помалу она успокоилась. Еще слезы дрожали на длинных ресницах, но губы, горячие, запекшиеся бледные губы уже старались улыбнуться.
– Ниночка, ненаглядная, не хочешь ли повидать Иру? – спросила я, не зная, чем утешить больную.
Она пристально взглянула на меня и вдруг почти испуганно заговорила:
– Ах, нет, не надо, не зови…
– Отчего, дорогая? Разве ты разлюбила ее?
– Нет, Люда, не разлюбила, а только… она чужая… да, чужая… а теперь я хочу своих… своих близких… тебя и папу… Я просила ему написать… Он приедет… Ты увидишь, какой он добрый, красивый, умный… А Ирочки не надо… Не понимает она ничего… все о себе… о себе.
Княжна, казалось, утомилась долгой речью. В углах рта накипала розоватая влага. Голова с бледным, помертвевшим лицом запрокинулась на подушку, в груди у нее странно-странно зашипело.
«Умирает, – с ужасом промелькнула у меня мысль, – умирает!»
И я застыла в безмолвном отчаянии…
Но она не умирала. Это был один из ее приступов удушья, частых и продолжительных.
Скоро Нина оправилась, взяла меня за руку своей бледной, маленькой, как у ребенка, ручкой, попробовала улыбнуться и прошептала:
– Поцелуй меня, Люда!
Я охотно исполнила ее просьбу: я целовала эти милые изжелта-бледные щеки, чистый маленький лоб с начертанной уже на нем печатью смерти, запекшиеся губы и два огромных чудесных глаза…
Теперь мне неудержимо хотелось плакать, и я делала ужасные усилия, чтобы сдержаться.
Мы молчали, каждая думая про себя… Княжна нервно пощипывала тоненькими пальчиками запекшиеся губы… Я слышала, как тикали часы в соседней комнате да из сада доносились резкие и веселые возгласы гулявших институток. На столике у кровати пышная красная роза издавала тонкий и нежный аромат.
– Это Maman принесла! Добрая, заботится обо мне, – нарушила Нина молчание и вдруг проговорила неожиданно: – Знаешь, Люда, мне кажется, что я не увижу больше ни Кавказа, ни папы!
– Что ты! Что ты! Ведь он едет к тебе! – испуганно возразила я.
– Да, но я его уже не увижу… – не грустно, а точно мечтательно произнесла княжна и вдруг улыбнулась светло и печально.
Так и осталась эта улыбка на ее губах… Мы снова помолчали. Мучительно тяжело было у меня на душе. Я закрыла лицо руками, чтобы не пугать Нину моим убитым видом. Когда я опустила руки, то заметила на губах ее, шептавших что-то чуть внятно, все ту же светлую, странную улыбку. Наклонив ухо, я с трудом услышала ее лепет, поразивший меня:
– Эльфы… светлые маленькие эльфы в голубом пространстве… Как хорошо… Люда… смотри! Вот горы… синие и белые наверху… Как эльфы кружатся быстро… быстро!.. Хорош твой сон, Люда… А вот орел… Он близко машет крыльями… большой кавказский орел… Он хватает эльфа… меня… Люда!.. Ах, страшно… страшно… больно!.. Когти… когти!.. Он впился мне в грудь… больно… больно…
Улыбка сбежала с ее лица, и оно как-то сразу сделалось темным и страшным от перекосившей его муки испуга.
Рыдая, я выбежала звать фельдшерицу.
– Она умирает! – вне себя кричала я, хватаясь за голову и трясясь всем телом.
Прибежала фельдшерица, за ней вскоре начальница, и мне велели уйти.
Это был второй страшный припадок, закончившийся, однако, более благополучно, нежели я думала.
Через полчаса меня позвали снова.
Глава XXIII. Прости, родная
Странно успокоенная лежала Нина, когда я опять склонилась над нею. Ее дыхание со свистом вылетало из груди, и глаза как бы померкли. Увидя меня, она пыталась улыбнуться и не могла.
– Люда, наклонись ниже… – расслышала я ее чуть внятный шепот.
Я поспешила исполнить ее желание.
– У меня на кресте медальон… ты знаешь… в нем моя карточка и мамина… Возьми этот медальон себе на память… о бедной маленькой Нине!
На страшной своей худобой грудке блестел этот маленький медальон с инициалом княжны из бриллиантиков. Я не раз видела его. С одной стороны была карточка матери Нины – чудной красавицы с чертами грустными и строгими, а с другой – изображение самой княжны в костюме маленького джигита, с большими, смеющимися глазами.
Я не решалась принять подарка, но Нина с упрямым раздражением проговорила через силу:
– Возьми… Люда… возьми… я хочу!.. Мне не надо больше… Я люблю тебя больше всех и хочу… чтобы это было твое… И еще вот возьми эту тетрадку, – и она указала на красную тетрадку, лежавшую у нее под подушкой, – это мой дневник, мои записки. Я все туда записывала, все… все… Но никому, никому не показывала. Там все мои тайны. Ты узнаешь из этой тетрадки, кто я… и как я тебя любила, – тебя одну из всех здесь в институте…
Тут я не выдержала и горько заплакала, прижимая к губам оба подарка Нины.
– Бедная Люда, бедная Люда, как тебе скучно будет одной! – каким-то унылым голосом проговорила она и вдруг, точно виноватая, добавила с неизъяснимым чувством глубокой любви и нежности:
– Прости, родная!
Новая тишина воцарилась в комнате. Опять одно только тиканье часов нарушало воцарившееся безмолвие… Прошла минута, другая – прежнее молчание. Я подождала немного – ни звука… Княжна дремала, положив худенькую ручку на грудь, а другою рукой перебирала складки одеяла и сорочки быстрым судорожным движением.
Я тихо позвала: «Нина!» Ответа не было… Пальцы перебирали все медленнее и медленнее; наконец, рука бессильно упала на постель.
Она забылась сном, беспомощная и прелестная духовной трогательной красотою…
Я долго-долго смотрела на нее, а потом на цыпочках вышла из комнаты.
Иллюстрация к книге Лидии Чарской «Записки институтки».
«Одно сознание того, что я могу принести пользу страдающему человеку, уже есть великая награда для меня!»
(Лидия Чарская)
В эту ночь я спала немного и тревожно, поминутно просыпаясь и вперяя беспокойные взоры в неприятную своей серой мглою майскую теплую ночь.
Под утро я заснула очень крепко и как-то болезненно ахнула, когда услышала звонок, будивший нас.
«Что-то Нина?» – мучительно думалось мне.
Мы сошли в столовую и уже приготовились к молитве, как вдруг неожиданно вошла Maman, бледная, с усталыми и красными глазами.
– Дети, – дрожащим голосом проговорила она громко, – ваша маленькая подруга княжна Нина Джаваха скончалась сегодня ночью!
Какие-то темные круги пошли у меня перед глазами.
Я потеряла сознание…
…
Она лежала худенькая-худенькая и невероятно вытянувшаяся в своем небольшом, но пышном белом гробу. Ей казалось теперь лет пятнадцать-шестнадцать, этой маленькой одиннадцатилетней девочке.
Матенька заботливо расчесала роскошные косы княжны и окутала всю ее двумя мягкими волнами черных кудрей. На восковом личике с плотно сомкнутыми, точно слипшимися стрелами ресниц смерть запечатлела свой холодом пронизанный поцелуй.
Оно было величаво-покойно и как-то важно, это недетское лицо, мертвое и прекрасное новой таинственной красотой. Странно, резко выделялись на изжелта-белом лбу две тонкие, прямые черточки бровей, делавшие строгим, почти суровым бледное мертвое личико.
Ее перенесли в полдень в последнюю палату, поставили на катафалк из белого глазета серебром и золотом вышитый белый гроб с зажженными перед ним с трех сторон свечами в тяжелых подсвечниках, принесенных из церкви. Всю комнату убрали коврами и пальмами из квартиры начальницы, превратив угрюмую лазаретную палату в зимний сад.
Мы окружили гроб с милыми останками княжны и, в ожидании панихиды, слушали всхлипывающую Матеньку.
– Уж так она тихо-тихо отошла, голубка наша белая, – говорила добрая сиделка плачущим голосом. – Ни стона, ни жалобы… Только все просила: «Отнеси меня в сад на лужайку, Матенька, я небо хочу видеть». Потом все барышню Влассовскую звала: «Люда, говорит, Люда, приди ко мне…» Все о Кавказе бредила, о горах да о крылышках каких-то… и к утру забылась немного… Ну я, грешным делом, сама тоже вздремнула. Только чувствую, кто-то мне точно в лицо дунул… Гляжу, а княжна-то, голубушка, на постельке сидит, ручки вперед протянула, а лицо такое светлое-светлое у нее. «Прощай, – шепчет мне, и самое-то чуть слышно, – за мной мама пришла… на Кавказ едем…» Побледнела, как простыня, и упала на подушку… Так и скончалась святая душенька ангельская… – закончила свой рассказ Матенька.
Наши некоторые заплакали, другие зарыдали навзрыд, а у меня не было слез. Точно клещами сдавило мне грудь, мешая говорить и плакать. Прислонившись к гробу, я судорожно схватилась за его край, едва держась на ногах.
– Вы бы прилегли малость, – посоветовала мне Матенька, испуганная моим видом, – не свалиться бы вам. Ишь ведь, бледные стали… не лучше покойницы!
Я едва слышала ласковую старушку и не отходила от княжны, впиваясь в лицо покойной сухими, жадными и скорбными глазами. Ужасное, невыразимое, никогда не испытанное еще горе со страшною силою охватило меня.
«Ее нет, а ты, ты одинока теперь, – твердило мне что-то изнутри, – умерла, уснула навсегда твоя маленькая подруга, и не с кем будет делить тебе здесь горе и радость…» «Прости, родная», – звучал между тем в моих ушах глухой, болезненно-хриплый голос, полный невыразимой тоски и муки…
«Прости, родная!..» Что значили эти вещие слова княжны? Предчувствовала ли она инстинктом труднобольной свой близкий конец и прощалась со своей бедной маленькой подружкой или же трогательно-виновато просила у нее прощения за невольно причиняемое ей горе – вечную разлуку с нею, умирающей?
И вдруг быстрая мысль пронизала мой мозг. Сон об эльфах оказался вещим… Душа Нины высоко поднялась над нами, и, прозрачная, чистая, как маленький эльф, утонула она в эфире бессмертия…
Мои глаза были все так же сухи и в то время, когда дрожащие от волнения голоса старших пропели «Вечную память», когда закончилась панихида и отец Филимон, разжав восковые руки покойницы, положил в них образок святой Нины.
Чье-то рыдание, надрывающее душу, сухое и короткое, огласило комнату.
Это плакала Ирочка Трахтенберг, не успевшая проститься с княжной. Maman, с добрыми, покрасневшими глазами, в черном платье и траурной наколке, поднялась на ступени катафалка и, склонившись над своей мертвой любимицей, разгладила ее волосы по обе стороны белого и ровного, как тесемочка, пробора. Крупные, горячие слезы закапали на руки Нины, а губы Maman судорожно искривились, силясь удержать рыдания.
– Да, дети, это была золотая, благородная, честная душа! На редкость хорошая! – обратилась она к нам тихим, но внятным голосом.
«Чистая! Честная! Святая! И лежит здесь без дыхания и мыслей, а мы, ничем не отличающиеся, шаловливые и капризные, будем жить, дышать, радоваться!..» – сверлило мой мозг, и каким-то озлоблением охватило мою детскую душу.
Четыре дня стояла покойница в ожидании приезда отца, которого уже известили по телеграфу о смерти Нины.
На пятый день он приехал во время панихиды, когда мы меньше всего ожидали его появления.
Он вошел быстро, внезапно, еще молодой и чрезвычайно красивый высокий брюнет, в генеральской форме. Он вошел мертвенно-бледный, с судорожно подергивающимися губами под черной полоской тонких, длинных усов и прямо направился к гробу.
Не решаюсь описать того страшного, мрачного отчаяния, которое я увидела на этом мужественном лице. Я помню только не то крик, не то стон, вырвавшийся из груди отца при виде мертвой дочери… Но это было до того потрясающе-мучительно, что мои нервы не выдержали, и я зарыдала в ответ на этот крик, зарыдала теми благотворными, отчаянными рыданиями, которые смягчают несколько тяжесть горя. А он все стоял, схватившись обеими руками за край гроба и впиваясь мрачно горевшими глазами в лицо своего единственного, навеки потерянного ребенка…
На другой день ее хоронили.
Отпевание было в нашей церкви, где столько раз так горячо молилась религиозная девочка.
Весна, так страстно любимая Ниной, хотела, казалось, приласкать в последний день пребывания на земле маленькую покойницу. Луч солнца скользнул по восковому личику и, ударясь о золотой венчик на лбу умершей, разбился на сотню ярких искр…
Она еще глубже опустилась за два дня на своем последнем ложе, и еще мертвеннее было заостренное личико; темные пятна, проступившие на нем, легли зловещими тенями.
«Боже мой, – думала я, мучительно вглядываясь в любимый образ, весь окутанный тонкой и прозрачной дымкой фимиама, – неужели я уже никогда не услышу ее милого голоса? Неужели все-все кончено?..»
А в ушах звенело и переливалось на тысячу ладов: «Прости, родная» – последние слова, обращенные ко мне подругой…
Одна за другой подходили институтки к гробу, поднимались по обитым черным сукном траурным ступеням катафалка и с молитвенным благоговением прикладывались к прозрачной ручке усопшей. Голоса старших едва звучали, задавленные рыданиями…
В этой безысходной тоске всей тесно сплотившейся институтской семьи видна была безграничная привязанность к маленькой княжне, безвременно вырванной от нас жестокою смертью… Да, все, все любили эту милую девочку!..
Ее похоронили в Новодевичьем монастыре – так далеко от родины, куда она так стремилась последние дни!
Все время отпевания отец Нины не выпускал края гроба, не отрывал глаз от потемневшего мертвого личика. Когда гроб вынесли, он шел до монастыря не сзади, а сбоку белого катафалка с княжеской короной.
Прохожие, при виде печальной процессии, маленького гробика, скрытого под массою венков, целой колонны институток, следовавших за гробом, снимали шапки, истово крестились и провожали нас умиленными глазами.
Но больше всего поражал прохожих вид высокого, статного красавца генерала, идущего у самого гроба без шапки, с глазами блуждающими и страшными…
В монастырской церкви, при последнем прощании с дочерью, он не застонал и не зарыдал, как это всегда бывает. Все тот же мрачный, блуждающий взгляд, полный отчаяния… Когда начальница отрезала прядь черных кудрей его дочери и подала ему, он тупо посмотрел сначала на нее, потом на прядь, конвульсивно зажал в руке волосы и закрыл лицо рукою.
Все это я видела как сквозь сон. В ушах моих, заглушая пение и голос институток, звучали только последние слова моей дорогой Ниночки:
«Прости, родная!..»
Ее опустили в могилу, забросали землей, сровняли холмик и поставили на нем крест из белого мрамора с надписью:
Здесь покоится княжна
Нина Джаваха-алы-Джамата.
Наверху креста значилось:
Спи с миром, милая девочка.
Князь долго-долго смотрел на холмик, на крест, на надпись, и взор его казался почти безумным.
Такого глухого, отчаянного горя я еще не видала.
В тот же день он уехал из Петербурга.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.