Текст книги "Записки институтки. Честный рассказ о самой себе"
Автор книги: Лидия Чарская
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 28 страниц)
– Что, Лидюша встала? – услышала я после моего выздоровления знакомый голос в одно теплое апрельское утро, когда, сидя подле Линуши, перебирала коклюшки для плетенья кружев.
– Встала… давно! – донесся из прихожей голос тети Оли.
Затем она значительно тише прибавила:
– Неужели же сегодня, Алексей?
– Что сегодня? что будет сегодня? – так и встрепенулась я и стремительно взглянула на Лину.
Она была очень взволнована, моя младшая тетка, и старательно избегала моих глаз. Вдруг в комнату вошла тетя Лиза. Она была бледна тою особенной бледностью, которая свойственна мертвецам.
– Лиза! Милая! Что опять? Что случилось? – дико вскрикнула я, бросаясь к ней и смутно угадывая инстинктом что-то ужасное, огромное и страшное, как смерть, что притаилось и ждет меня за дверью.
– Лидюша, успокойся, девочка моя. Господь с тобою! – чуть слышно прошептала Лина, – не волнуйся, тебе вредно, родная. Будь умницей… слушай… тебе придется уехать от нас… Папа твой отправляется в Шлиссельбург, он там получил назначение на службу и уже переселился туда. Он берет тебя к себе и к новой маме… Ты должна ехать с ним…
– Ехать? Когда? – спросила я.
– Сегодня, сейчас, – ответила тетя.
– Сейчас! – упавшим голосом прошептала я, и вдруг все разом выяснилось и просветлело у меня в сердце и в мыслях.
«Должна уехать от них, от милых близких родных, к ней, к Нэлли Роновой, к чужой, ненавистной далекой, которая, однако, имеет уже право, чтоб ее называли “моей мамой”»…
Что-то волчком завертелось в моей больной, ослабевшей после тифозной горячки голове… И, задохнувшись от жгучего наплыва отчаяния, я закричала пронзительно и дико:
– К мачехе!.. Не хочу… не могу к мачехе!.. «Солнышко», не бери меня!.. Милый, не отнимай меня! Оставь у тетей, ради бога, оставь… «Солнышко»! ради всего дорогого. Не хочу к мачехе, не хочу, не могу!
Я хотела добавить еще что-то и запнулась. Он стоял на пороге с нахмуренными бровями, с бледным и невообразимо грустным лицом. Губы его заметно подергивались, когда он произнес тихо, но внятно, всеми силами стараясь казаться спокойным:
– Хорошо… как хочешь… оставайся. Бог с тобою! Не хочешь к папе ехать, не надо… Господь тебе судья, девочка… Прощай, Лидюша… Насильно я тебя тащить не буду… Мало же ты, однако, папу любишь, если, если…
Тут он быстро повернулся и пошел. Что-то разом захлопнулось в моем сердце. Сейчас он уйдет, тяжелая входная дверь стукнет за ним, и я его не увижу, быть может, никогда, никогда не увижу больше. Боже мой! Что за пытка! Что за мука!
Я оглянулась на теток. Они все стояли вокруг тети Лизы, которая в полубесчувственном состоянии сидела на кресле. Ее руки были протянуты ко мне, по лицу текли слезы. Она смотрела на меня полным скорбного отчаяния взглядом и точно прощалась со мною. А от двери столовой, тихо звеня шпорами, удалялась высокая фигура того, кого я любила больше жизни.
«Сейчас он уйдет, и я его никогда, пожалуй, не увижу, и умру без него, умру с тоски и горя, без ласки “солнышка”! Без его заботы и любви. О-о! Это выше моих сил! Это невозможно!» – И помимо воли из груди моей вырвался крик:
– Папа! Постой! Постой, папа! Я еду с тобою!
И тотчас же другой стон, другой крик послышался за моей спиною.
Это тетя Лиза лишилась чувств…
Что было потом – я смутно помню.
Чьи-то дрожащие руки одевали меня, чьи-то горячие губы осыпали поцелуями мое лицо, лоб, щеки…
Папа взял меня на руки, всю укутанную платками и косынками, слабенькую, хрупкую, легонькую, как пятилетний ребенок, вследствие пережитой болезни.
В дверях он замедлился немного, пожал руку провожавшей нас Линуше и сказал с чувством:
– Благодарю вас за участие, Лина. Вы видите, все здесь смотрят на меня, как на изверга… Только вы… вы…
Она что-то ответила, но так тихо, что нельзя было расслышать. Потом папа бережно, как драгоценную ношу, снес меня с лестницы. У дверей стояла карета. Дворник предупредительно распахнул дверцу… «Солнышко» осторожно посадил меня в карету. Дверца захлопнулась, лошади тронулись. Я выглянула из окна: тетя Оля, моя милая, родная, крестная, махала платком. По ее взволнованному лицу слезы текли градом. Я хотела крикнуть ей что-то, но голос не повиновался мне, язык не слушался.
Я только все смотрела и смотрела на дорогое лицо, в то время как душа моя стыла в каком-то ледяном отчаянии.
Минута… еще минута… и окно с силуэтом тети исчезло. – Толчок… один… другой… третий, и карета выехала за ворота. Я откинулась назад и закрыла лицо руками…
Бедная Лида! Бедная принцесса!
Глава VI. Дорога. МачехаМне казалось, что я умираю. Действительно, трудно было назвать жизнью то состояние, в котором я находилась, когда карета выехала за ворота.
Ехали мы ужасно долго. И каждый поворот колес нашего экипажа отзывался у меня на сердце больно-больно.
Наконец, мы доехали до Шлиссельбургской пристани, где стоял пароход, на котором мы должны были совершить наш путь. Карета остановилась. Папа вышел и помог выйти мне из экипажа.
Я увидела Неву, гордую, величавую, только что освободившуюся от ее зимнего савана. Кусочки льда, плывшие из Ладоги, белыми чайками мелькали то здесь, то там.
Стоявший у пристани пароход свистел, и черный дым траурным облаком вился из его трубы.
По шатким мосткам мы пришли на палубу, оттуда в каюту.
– Если хочешь отдохнуть – ложись, я разбужу тебя перед Шлиссельбургом, – проговорил «солнышко», заботливо заглянув мне в лицо.
Я не хотела спать, но и говорить мне не хотелось.
С той минуты, как я выбрала его и покинула тетей, глухая тоска по ним жгла мое сердце.
– Хорошо, я буду спать! – проговорила я не своим, а каким-то деревянным голосом, глухо и равнодушно, и растянулась на диване каюты, лицом к стене. Он перекрестил меня и вышел на верхнюю палубу.
Я осталась одна.
– О, зачем я не умерла? – сверлила меня докучная мысль. – Зачем я не умерла тогда в тифозной горячке? Было бы лучше, во сто крат лучше, лежать теперь в могилке, нежели ехать к мачехе.
Почему-то и теперь, как во время болезни, я представляла ее не иной, как белым коршуном, выклевывающим мне глаза…
Я крепко стиснула носовой платок зубами, чтобы не разрыдаться навзрыд. В одну минуту в воображении моем предстали, точно живые, светлые картины: наш домик в Царском, кусты смородины, смеющаяся рожица Вовы, не по годам серьезное лицо Коли и она, моя милая, вторая мама, моя Лиза, вечно озабоченная, вечно хлопотливая, вечно ласковая со мной…
* * *
– Вставай, Лидюша! Приехали!
Неужели я спала? Как я могла спать, глупая девочка? Но я спала все-таки без малого четыре часа, потому что пароход стоит уже у пристани Шлиссельбурга. Папа берет меня за руку, и мы идем. Вмиг нас окружают какие-то странные бородатые лица. Оборванные люди рвут пакеты из рук отца.
– Это шлиссельбургские ссыльные, – говорит папа. – Их здесь много. Не бойся, пожалуйста. Это самый миролюбивый народ.
Но я ничего не боюсь. Если бы мне теперь сказали, что вот этот, свирепого вида бородач бросится сейчас на меня с ножом, и то бы я не испугалась. Нервы притупились от пережитого волнения, и ничто уже больше не волнует меня.
Вот и дом, в котором поселился папа.
– Мы живем близко от пристани, – поясняет папа.
Воспитанницы Смольного института в экипаже у Петропавловского собора
Мы входим на двор. Узкие мостки ведут к крыльцу. Папа звонит у подъезда.
Лакей в белом жилете, широко распахнув дверь, ловко подхватывает на руки шинель отца и быстро раскутывает меня от моих бесчисленных платков и косынок.
– Нэлли! Это ты? Я привез Лидюшу! – кричит папа в открытую дверь.
Что-то высокое, тоненькое появляется на пороге.
– Лидя! ты? Очень рада!
Кто это «Лидя»? Неужели я?
Но меня зовут Лидюшей родные, а чужие – Лидочкой. А то «Лидя»! Ага, понимаю! Мачеха изволила перекрестить меня.
Я молча, с потупленными глазами, стою перед ней.
– Здравствуй, девочка, будем друзьями! – слышится ее голос над моим ухом, и, быстро нагнувшись, она целует меня в лоб.
Я с тоскою смотрю на большую светлую комнату, на огромное дерево черемухи, виднеющееся в окне, и на белый лоб моей мачехи, на котором точно вырисованы две узкие полоски бровей. Смотрю и думаю:
«Так вот ты какая, ради которой моим счастьем пожертвовал “солнышко”!»
И мое сердце рвется от тоски…
Глава VII. Первые невзгоды. Вражда. M-lle Тандре. Мозоли. Большой ДжонОна сказала сегодня, когда мы сидели за утренним чаем, что смешно называть такой большой девочке отца «папой Алешей» и на «ты» и что сама она всегда говорила «вы» своим родителям, и при этом посмотрела на меня своими сощуренными глазами, вооруженными лорнетом.
Когда пришел «солнышко» к чаю, я нарочно из злости сказала ему:
– Здравствуйте, папа! Как вы провели эту ночь? Хорошо ли спали?
Я умышленно подчеркивала эти злосчастные «те» и «и» окончаний, в то время как сердце у меня дрожало от злости.
И что же? По лицу «солнышка» промелькнула довольная улыбка.
– А-а! девочка цивилизуется! Ты хорошая воспитательница, Нэлли! – сказал он и с галантным видом поцеловал руку мачехи.
Мачехе, очевидно, понравилось замечание папы, потому что тут же я узнала из ее уст многое такое, что по ее мнению было дурно, а по-моему считалось вполне естественным и прекрасным.
Так я узнала, что целовать прямо в губы нельзя – это неприлично; заговаривать первой со старшими за столом тоже нельзя, выходить из-за стола до окончания обеда – тоже нельзя и многое, многое другое…
Удивительное, однако, дело! Она никогда не повышала голоса во время своих замечаний, а когда я делала что-либо, не соответствующее ее убеждениям, она только вскидывала своими серыми глазами, вооруженными лорнетом, и чуть прищуривалась сквозь стекла очков. Но на меня ее взгляд действовал сильнее всяких замечаний.
Так как в городском шлиссельбургском доме нужно было произвести ремонт, то нам пришлось переехать вскоре на дачу. «Солнышко» (теперь «рара») нанял очаровательную дачу, в трех верстах от города Шлиссельбурга, на берегу Невы, с таким огромным садом, что в нем можно было заблудиться. Там была одна аллея – чудо что такое! Точно крытый ход в римские катакомбы. В конце аллеи мое любимое местечко: кусты жимолости разрослись там так роскошно, что в чаще их чувствуешь себя совершенно изолированной от целого мира. В тени их так сладко мечтается о тех, кого я потеряла, может быть, навеки… Вот я сижу там… Стрекозы носятся у ног моих. Над головой порхают пестрые бабочки… Ромашка стыдливо прячется в траве… Все точь-в-точь, как в моей роще в Царском Селе. Только здесь нет моих верных рыцарей, моей свиты. Где-то они? Думают ли они, как тяжело живется бедной, одинокой, маленькой принцессе? Вспоминают ли они о ней?..
Я готова уже предаться самому мрачному размышлению, как неожиданно стук извозчичьей пролетки привлекает мое внимание. Когда кто едет по шоссе из города, то на нашей даче слышно уже издали. Я люблю прислушиваться к этим звукам и воображать, что это едет прекрасный принц освободить свою томящуюся в заточении принцессу, забывая, что прекрасные принцы не ездят на извозчичьих пролетках…
Через четверть часа пролетка с грохотом въезжает в дубовую аллею, ведущую к крыльцу нашей дачи, и останавливается перед ним. Я любопытно вытягиваю шею… Вот так прекрасный принц! Нечего сказать!.. Из пролетки вылезает маленькое, худое, как скелет, существо, с впалыми щеками, огромным ртом и каким-то необычайно меланхолическим носом, в допотопной шляпе и старой мантилье. За этим странным уродом следуют корзины, корзины и картонки, картонки без конца. «Что бы это могло значить? – недоумеваю я. – Что за гостья пожаловала к нам на дачу?» Но мне недолго приходится размышлять на эту тему.
– Лидия, где ты? Лидия! Лидия! Лидия!
Это голос мачехи. Я его узнаю из тысячи.
И что за ненавистное имя «Lydie», и это «вы» на французском языке!
Откликнуться или нет? Поневоле надо откликнуться.
Вон мелькает в дубовой аллее высокая фигура в холстинковом платье, из которого как-то необыкновенно прилично выходит черная, гладко прилизанная головка под английского покроя шляпой, а рядом ковыляет странное маленькое существо с безобразным лицом и меланхолическим носом.
Я знаю, что мне не укрыться нигде, потому что зоркие, хотя и крайне близорукие, глаза мачехи отыщут меня всюду, даже на дне морском.
– Лидия, где ты? Ответь же! – слышится под самым моим ухом, и, сконфуженная, я вылезаю из кустов.
– Вот ваша воспитанница! До месяца-августа, по крайней мере, вы будете столь добры воспитывать эту маленькую.
Как? Это, значит, моя гувернантка? Эта кикимора с меланхолическим носом?
Господи! Видела ли я что-либо отвратительнее этой смешной, жалкой фигуры?!
– С добрым утром, m-lle. Надеюсь, что мы будем хорошими друзьями, – обращается ко мне «кикимора» (как я разом окрестила мою гувернантку).
Господи! Да неужели же все француженки «зеймкают» так противно? И зачем меня не предупреждали, что у меня будет гувернантка? Нечего сказать, приятный сюрприз приготовила мне мачеха!
Я приседаю с самым демонстративным видом перед гувернанткой, и вдруг взгляд мой падает на ее ноги… Господи! Что это такое? Силы небесные, светлые и темные!.. Вот так сапоги! Там, где у людей на ступне полагается иметь кости, на этом самом месте у бедной «кикиморы» дырки величиною с грецкий орех. Сапог новешенек, а на костях дырки, сквозь которые, как в окошко, смотрит белый чулок. M-lle Лаура Тандре (фамилия урода с прорезанными сапогами) замечает мой удивленный взгляд, направленный на ее ноги, и подбирает их под прикрытие юбки:
– Ах! Это у меня вследствие мозолей… – говорит она застенчиво.
Мозоли! Вот так прелесть! У меня в жизни моей не было мозолей, и я считаю их чем-то… весьма, весьма неприличным. И вдруг я на первых же порах узнаю, что у бедной Лауры Тандре мозоли!.. Примем к сведению!
– О! это должно быть неприятно! – говорит мачеха по-французски, и я вижу, как она силится изобразить сострадание на своем румяном лице, – но вы здесь поправитесь, m-lle, будете носить легкую дачную обувь… Потом, вы такая худенькая, не надо ли вам пить молоко?
– Oh, oui, bien, oui, chere madame! (О, да! да! дорогая мадам!) – закивала головой кикимора, и на ее меланхолическом лице при одном напоминании о молоке появилось сияющее выражение.
– Mais je prefere lait frais trait, chere madame! (Да, но я предпочитаю парное молоко.) – прибавляет она.
– Отлично! – говорит мачеха и потом, обратившись ко мне, добавляет: – Lydie, ты будешь водить ежедневно m-lle в селение Рыбацкое – оно, ты знаешь, здесь близехонько – к коровнице Марьюшке пить парное молоко в 8 часов вечера. Слышишь?
Вот так удовольствие!.. Мало того, что придется тащиться по скучному пыльному шоссе, вместо того чтобы гулять по нашему трехдесятинному, большому, как роща, саду, – я должна буду еще жертвовать теми чудесными часами, которые я провожу всегда на берегу Невы, любуясь, как медно-красный диск солнца медленно погружается в светлые воды!
Я так люблю этот час заката всей душой – и вот, не угодно ли? Сопутствовать кикиморе ради ее глупой прихоти пить парное молоко! Ну, и угощу же я ее парным молоком, долго будет помнить!..
К обеду приехал папа и с таким изумлением взглянул на мою «кикимору», что я чуть не фыркнула за столом.
Ровно в 71/2 часов мы отправились в Рыбацкое. «Кикимора» едва-едва поспевала за мною в своих продырявленных сапогах.
По дороге я самым безжалостным образом рассказывала ей, какая у меня была раньше красавица гувернантка, что она никогда не пила парного молока и что у нее было прелестное имя Катишь.
– Она была высока и стройна, как тополь, – говорила я, увлекаясь. – В глазах ее отражалось небо, волосы были черные, как ночь, и длинные, как вечность, а ножки малюсенькие, и носила она такую изящную обувь, что они казались игрушечками!
И, говоря это, я дерзко взглядывала на дырявые сапоги моей спутницы, приводя ее этим в неописуемое смущение.
– Судя по вашему рассказу, ваша гувернантка была действительно красива, – произнесла она без малейшей тени злобы или раздражения.
– Катишь была красавица! – проговорила я тоном, не допускающим возражения, и ускорила шаги. M-lle Тандре поспешила за мною.
Уже после первого разговора я заметила, что эта бедная француженка была добродушна и безвредна, как божья коровка, и мне было это крайне досадно. Будь она зла, я бы не замедлила вступить с нею в открытую вражду, а теперь приходилось смириться и ждать.
Коровница Марьюшка, жившая на самом краю Рыбацкого и поставлявшая молоко к нам на дачу, сидела у ног рыжей Буренки и доила ее. Когда мы вошли в ее хлев, она тотчас же наполнила молоком огромную жестяную кружку и передала ее «кикиморе». Та, с непонятным для меня удовольствием (терпеть не могу парного молока), в одну минуту осушила кружку. Марьюшка снова наполнила, и Тандре снова выпила кружку до дна.
Я начинала уже приходить в неописуемое изумление и широко раскрытыми глазами смотрела, как эта худенькая, слабая на вид женщина опорожняла кружку за кружкой. Пенящаяся белая влага, доходившая до самых краев огромной посудины, содержавшей в себе около бутылки, исчезала в одно мгновение ока в огромном рту скелетообразной француженки. Наконец, опрокинув пятую по счету кружку в горло, она как-то приостановилась разом и, глядя на меня осовевшими глазами, произнесла:
– Il faut que je me repose un peu! (Мне необходимо немного отдохнуть!)
Как! Только отдохнуть и опять?
Не думает ли она, однако, выпить зараз целую корову?
Вероятно, и Марьюшка боялась того же. По крайней мере, в ее красноречивых взглядах на меня выражался испуг, почти ужас. Я быстро зажала рот руками, чтобы не расхохотаться, и со всех ног кинулась из хлева в крошечный садик, прилегавший к избе коровницы, и… невольно остановилась в изумлении. За небольшим деревянным столиком, на котором были крынка молока, черный ломоть хлеба и стакан, сидел очень высокий худощавый молодой человек, с черными усиками под капризно изогнутым ртом и с пронзительными, светлыми глазами, напоминающими глаза ястреба. Его соломенная шляпа лежала подле на скамейке, рядом с тросточкой, и каштановые волосы, ничем не стесненные, красиво вились на его очень маленькой изящной головке.
Увидя меня, он приподнялся немного и с самым серьезным видом отвесил мне почтительный поклон. Я, не стесняясь, сразу спросила:
– Кто вы?
– Кто я? – ответил он вопросом же, и мне показалось что-то странное в его выговоре буквы о. Природные русские так не говорят. Он вообще как будто подыскивал каждый раз буквы, перед тем как их произнести, и сказал не «кто я», а скорее «ктоу иа».
– Кто я? – повторил он своим странным говором. – Я Большой Джон, и только… А вы?..
– Ну а я кто? Угадайте! – произнесла я весело, без малейшей тени смущения перед этим большим, худым и красивым человеком, которого видела в первый раз.
– Вы – маленькая русалочка! – произнес называвшийся Большим Джоном, – русалочка, конечно!
– Почему русалочка? – удивилась я.
– Потому что я часто видел маленькую русалочку, которая в час заката сбегала по берегу к самой Неве и так смотрела на солнце в воду, точно хотела броситься туда, вниз. И это были вы. Так ли я говорю?
– Ох! Как вы узнали? – могла только прошептать я.
– На то я и Большой Джон, чтобы знать все, что делается на свете. Разве можно не видеть того, что делается, когда я целой головой выше других? а? Как вы думаете, маленькая русалочка?
Шлиссельбург. Вид на бульвар и канал Императора Петра I. Открытка издательства «Ришар»
И, говоря это, он в одно мгновение ока вскочил на ноги.
А что это был за рост! В жизни моей я еще не видала такого большого человека. Положительно великан! И его маленькая голова, находившаяся высоко-высоко на длинной к тому же шее, производила впечатление воробья, усевшегося на крышу. Он с таким комически-победоносным видом оглянулся вокруг себя, что я расхохоталась.
– Ах, что я! Сейчас вылезет «кикимора» из хлева, и мне достанется! – произнесла я, разом спохватившись тут же.
– Кто? – не понял Большой Джон.
– Моя гувернантка. Она уже пятую кружку в хлеву дует… – как-то особенно лихо проговорила я.
– Маленькая русалочка! – вскричал ужасным басом большой Джон и так страшно заворочал своими светлыми глазами при этом, что я снова расхохоталась, – не находите ли вы, что слово «дует» подходит больше к ветру, нежели хорошенькому ротику маленькой русалочки?.. Ведь маленькой русалочке изрядно бы досталось, если бы это слово услышала женщина с прищуренными глазами и с черепаховым лорнетом, а?
– Ах, вы и это знаете! – вскричала я.
– Большой Джон все знает! – торжественным голосом произнес великан.
– И то, что у меня есть мачеха, и что я очень, очень несчастна? – вскричала я голосом, внезапно задрожавшим слезами. И прежде чем мой новый знакомый успел опомниться, я упала головой на стол и зарыдала.
Он дал мне выплакаться. Потом, видя, что рыдания мои не прекращаются, тихим, но внушительным голосом, прямо глядя мне в глаза своими острыми, как иглы, но добрыми глазами, сказал:
– Ай-ай-ай! Маленькая русалочка! Вы забыли, что русалки никогда не плачут? Они умеют только петь и веселиться. Слезы – признак малодушия, слабости… Слабым людям нелегко бывает жить на свете. Помните это. Утрите же ваши глазки… Кстати, какого они цвета – покажите-ка хорошенько! Ага, зеленые, как и подобает быть глазам русалки, – цвета морской волны, когда вы плачете, и серые, как сталь, когда вы смеетесь… Так вот, моя маленькая русалочка с зелеными глазами, не плачьте, а когда вам будет очень тяжело, кликните Большого Джона, и он поможет вам развеселиться. А пока до свидания… Сюда идет ваша новая гувернантка, прощайте, русалочка! – и он кивнул мне головою, быстро зашагал по шоссе своими невероятно длинными ходулями-ногами.
– Allons! (Идем!) – произнесла значительно размякшим голосом (после десятой-то кружки) «кикимора», очутившись подле меня и не замечая ни моих заплаканных глаз, ни быстро удаляющейся фигуры гиганта Джона.
Я увидела в руках ее новую, до краев наполненную молоком жестяную кружку.
– Как? Еще? – удивилась я.
– Ob, non!С, a je me garde pour autre chose! (Ах, нет! Это я оставлю на другое.) – поторопилась успокоить меня кикимора, и мы двинулись с ней в обратный путь.
В тот же вечер я узнала странные вещи. Когда, уже раздетая, в ночной сорочке, я лежала в моей постели, собираясь уснуть, мой слух был привлечен чуть слышным плесканьем. Я открыла живо глаза и чуть не вскрикнула от изумления: у умывальника стояла моя «кикимора» и, поливая в пригоршню молоко из кружки, тщательно вытирала себе им лицо.
– Что вы делаете, m-lle? – неожиданно вырвалось у меня.
– Ah! Lydie… а я думала, что вы спите!.. – залепетала француженка, очень смущенная тем, что я видела то, чего мне, очевидно; не полагалось видеть. – Voyez-vous (Видите вы…), это молочные ванны для лица… Они мягчат, белят и сохраняют кожу…
Что я слышу? Она моется молоком, чтобы иметь белую кожу! Очень нужна белая кожа для подобной кикиморы!
И я чуть не задохнулась от смеха, кинувшись лицом в подушки и зажимая себе рот, чтобы не расхохотаться на весь дом…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.