Текст книги "Записки институтки. Честный рассказ о самой себе"
Автор книги: Лидия Чарская
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 25 (всего у книги 28 страниц)
Когда мы поднялись в дортуар в тот же вечер, в то время как я торопливо перебегала из умывальной комнаты к моему уголку, Луиза Александровна неожиданно остановила меня.
– Воронская! – произнесла она тихо, – зайди, когда управишься, в мою комнату.
– Хорошо, Fraulein, – отвечала я, приседая. Ген жила подле нашего дортуара в уютной хорошенькой комнатке. Когда я перешагнула порог этой комнаты, она сидела на диване, успев сменить свое форменное мундирное платье на просторный персидский халат.
– Подойди сюда, девочка! – проговорила она, видя, что я стою в нерешительности у порога.
Я подошла.
– Тебе тяжело у нас? – проговорила она тихо.
– Очень, Fraulein! – вырвалось у меня искренно, помимо воли.
– Ты чувствуешь себя несчастливой?
– Да. Девочки чуждаются меня. Не хотят видеть во мне свою. Стараются подчеркнуть ежеминутно, что я не их, а чужестранка. Мне тяжело у вас, Fraulein, это правда.
– Дитя! Дитя! А сделала ли ты что-либо, чтобы заслужить их ласку?
– Я не люблю заслуживать ласки! – произнесла я с отпечатком презрения в голосе.
– Когда я была в твоем возрасте, я говорила так же. Я была независима и горда, как ты, милая Воронская, а потом покорилась. Жизнь всегда покоряет, а не мы ее. Ты горда сверх меры и из-за гордости не хочешь пойти навстречу к твоим будущим друзьям. Я понимаю, что тебя тянет к твоим бывшим одноклассницам, но ты побори себя. Старайся меньше бывать там. Право, ты сойдешься скорее с нашими, если…
– Я люблю Марионилочку! – вскрикнула я пылко, прервав ее. – Люблю мою Ольгу, люблю их всех!
– Это похвально, что у тебя такое привязчивое сердце, дитя мое, – проговорила снова Ген, – я сама люблю Мариониллу Мариусовну, хотя не одобряю ее педагогических взглядов. Она слишком снисходительна к детям, слишком распускает их. Она скорее подруга, нежели воспитательница. Это их выбивает из колеи.
– Ах, она такая прелесть! – снова горячо вырвалось у меня.
– Не спорю, – произнесла спокойно Ген. – Я и сама очень люблю ее.
Потом она помолчала немного и спросила, направляя на меня свой острый, как игла, взгляд:
– А меня ты любишь хоть немного?
Я смутилась на минуту, потом быстро подняла свои глаза на ее некрасивое, серое лицо, на котором только чудесные острые глаза лучисто сияли, как звезды, и сказала, твердо выдерживая их взгляд:
– Нет. Я не успела, может быть, еще полюбить вас. Я вас мало знаю…
– А я уже люблю тебя! – проговорила она, – я люблю тебя уже за одно то, что ты говоришь всегда правду. Это великая вещь – говорить всегда правду, дитя мое, одну голую правду, понимаешь?
И потом, кивнув мне головой, добавила тихо:
– Ступай и постарайся последовать моему совету.
Я сделала реверанс и тихо вышла из комнаты.
9 сентября
Завтра уже неделя, как я здесь. Боже мой, как бежит время! Если оно не уменьшит своего хода, то и не успеешь оглянуться, как сделаешься старухой, такой же старой и злой, как наша новая инспектриса, m-lle Ефросьева, которая заменила покойную Ролинг, умершую этим летом где-то в санатории на юге Франции.
Ах, что это за несноснейшая особа – эта новая инспектриса! Она поспевает всюду. Про нее среди институток сложилось мнение, что она обладает удивительным нюхом охотничьей собаки и по чутью узнает, где творится нечто противозаконное.
Сегодня Фрося (так прозвали Ефросьеву) уже поймала Додошку и Стрекозу, побежавших в буфетную за черным хлебом. Она втащила их в класс за обе руки, точно они были трехлетние маленькие девочки, и, сдавая их m-lle Эллис, шипела своим нудным, противным голосом:
– Вот вам ваши барышни… Отличаются! Только второгодницы способны на нечто подобное!
15 сентября
Сегодня произошло событие в нашем классе. Немец Галленбек был не в духе. Он вызвал Додошку в первую голову и заставил продекламировать Лорелею Гейне.
Додошка, как и следовало ожидать, не знала Лорелеи, как не знала и многого другого. За Додошкой была вызвана старшая Пантарова. И та ни в зуб ногой. За Катей вызвали Марусю Верг. Та стихотворение знала, но заикнулась внезапно на предпоследней строчке. Обозленный уже заранее дурными ответами остальных, немец влепил Марусе единицу.
Девочки глухо зароптали.
– Верг знала урок. Единица не заслужена ею. Верг нельзя ставить единицу. Это несправедливо! Несправедливо! – слышалось из разных углов класса.
Галленбека взорвало.
– Молчать! – бегая от скамейки к скамейке, надрывался он, крича на всех.
Но девочки расходились:
– Безобразие! – все громче и громче роптали они. – С нами как с детьми обращаются. Мы не дети. Стыдно ставить единицу незаслуженно. Нечестно! Верг знала урок! Если будут ставить единицу знающим, то мы отвечать не будем, никто, никто!
Сима Эльская живо соскочила со своего места и закричала:
– Месдамочки! Кого бы ни вызвали – молчать!
– Что это значит, Эльская? – уже окончательно рассвирепел немец, – извольте сейчас же отвечать мне Лорелею!
– И не думаю! – пожимая плечами, произнесла Эльская, усаживаясь на свое место.
– Что-о-о? – нахмурив свои седые, нависшие брови, вскричал учитель и застучал линейкой по столу.
– Я отвечать не буду! – произнесла Сима.
– И я! И я тоже! – послышалось снова из разных углов класса.
– Ага! – прошипел Галленбек, – вы не знаете Лорелеи! Хорошо… Fraulein Дебицкая, Старжевская, Бутузина и Воронская, пожалуйте сюда к кафедре и отвечайте мне сейчас же!
Три названные парфетки – будущие медалистки, и я с ними, вышли на середину класса. Все трое – Валя, Старжевская и Бутузина – не торопясь ответили Лорелею, слово за слово, плавно и красиво, как и подобает отвечать на уроке лучшим ученицам класса.
Галленбек во все время их ответа милостиво улыбался, и по лицу его скользила довольная улыбка.
– Очень хорошо! Очень хорошо! – произнес он и поставил каждой из девочек по жирному и крупному 12.
– Ну, Fraulain Воронская, очередь за вами. Скорее.
Но, вместо того чтобы отвечать поэтичную, как природа Рейна, знаменитую легенду в стихах любимого моего поэта, я тупо опустила глаза в землю, закусила до боли губы и упорно молчала, смотря в пол.
– Fraulain Воронская! Вы не хотите ответить?
– Не хочу! – произнесли мои губы, в то время как глаза стойко выдерживали свирепо устремленный на меня взгляд учителя.
– Значит, вы не знаете Лорелеи?
– Нет, я ее знаю!
– Но вы не отвечаете…
– Я не отвечу до тех пор, пока вы не зачеркнете Марусе Верг ее единицу. Она не заслужила ее!
– Это что такое?! – так и подпрыгнул на своем месте немец, – в четвертом классе барышни ведут себя, как кадеты! Fraulain Эллис, не обратите ли вы внимание на это?! – все так же свирепо обратился Галленбек к восседавшей за столом у окна с работой классной даме.
Она подняла на меня тоскующий взгляд и с видом мученицы проговорила:
– Воронская, отвечайте же.
Я молчала.
Немец еще решительнее ударил линейкой по столу кафедры и проговорил:
– Или вы ответите мне сейчас Лорелею, или… я отправлюсь тотчас же с жалобой к начальнице.
И он обвел весь класс торжествующими глазами и остановил их снова на мне. И так как я продолжала молчать, глядя на него исподлобья злым, вызывающим взглядом, он быстро сбежал с кафедры и скрылся за дверью. В ту же минуту чьи-то горячие руки обвились вокруг моей шеи, чьи-то горячие губы прильнули к моим губам.
Класс для занятий. Иллюстрация к книге «Записки институтки».
Художник Самокиш-Судковская Е. П.
– Воронская… Лида… душка… милая… спасибо! – шептала мне Маруся Верг, сжимая меня в своих объятиях.
– Воронская – молодец! Прелесть! Отлично, Воронская! Ну, вот вам и чужестранка, а лучше наших исподтишниц сорудовала! – послышались за мною сдержанные голоса. – Ну, уж и отличились же наши, нечего сказать! Какие бонтонные девицы! Стрижка хороша, а Вера еще лучше. Про Бутузину и говорить нечего – эта совсем оказенилась! Скорее умрет, нежели пойдет против правил институтских! – кричали насмешливые голоса девочек вокруг меня.
Мне улыбались, меня целовали. Те же самые лица, которые какую-нибудь неделю тому назад считали меня чужестранкой, передатчицей и всячески изводили меня, теперь слали мне свои улыбки. И за что? – решительно не понимаю. За то, что я не решилась поступить иначе! Какой же тут подвиг?
– Воронская! Брависсимо! Дайте мне пожать вашу благородную лапку! – без церемоний, перепрыгнув через парту с сидящими на ней сестричками Пантаровыми, подскочила ко мне Волька, – ей-богу же удружила до сих пор!
И широким жестом руки шалунья провела рукой по горлу.
– Ну, а я должна сказать вам, что вы поступили непростительно дерзко, – проговорила m-lle Эллис, с видом ангела приближаясь ко мне, причем она тщетно силилась придать строгое выражение своему добродушному, милому лицу. – Monsieur Галленбек пожалуется maman. Maman разгневается на вас, и вам придется очень нехорошо, моя милая.
– А я уверена, что maman поймет меня, – тряхнув стрижеными кудрями, проговорила я и, пожав плечами, отошла от нее.
– Позвольте и мне поблагодарить вас. Вы поступили благородно, Воронская, – услышала я очень тоненький и нежный голосок за собою.
Подняв голову, я увидела Черкешенку. Она стояла передо мной. Ее красивая, тоненькая ручка, не менее выхоленная, чем рука Вари Голицыной, протягивалась ко мне. Я невольно подалась вперед и поцеловала ее…
Галленбек, против ожидания, не потащился к maman с доносом, а ограничился тем, что передал всю историю инспектору классов Тимаеву. Тот зашел перед вечерним чаем к нам, прочел длинную нотацию о том, как нехорошо дерзко обходиться с учителями, которые пекутся о нашем благе, и, попросив m-lle Эллис оставить меня без шнурка в следующее воскресенье, так же поспешно скрылся, как и пришел.
Этим весь инцидент был исчерпан.
Однако я смутно почувствовала, что с этого дня приобрела уважение класса.
– У Лиды Воронской есть свои убеждения, – часто слышала я фразу, и эта фраза приводила меня в восторг.
У меня есть убеждения! Не правда ли, шикарно?
30 сентября
Утром уроки, днем уроки, и вечером опять-таки уроки. Когда же прикажете писать?
Вчера, когда я вошла в класс утром, на моем тируаре красовались две яркие розы редкой красоты.
На маленькой белой карточке было написано мелким красивым почерком:
«Прошу принять, как слабую дань моего восторга перед вашим золотым сердцем, душка Воронская!»
– Боже, что за сладость! – вскричала я, пораженная при виде роз. – Стрекоза, не знаешь ли, откуда сие?
– Это Черкешенка, непременно она! – проговорила моя соседка убедительно. – Я видела, как она посылала дортуарную Акулину за розами вчера вечером. Она тебя обожает, Черкешенка. Разве ты не знала?
– Обожает?
Не скрою, что-то очень приятное до краев наполнило мое тщеславное сердчишко. Эта красивая черкешенка обожает меня, дарит мне розы, восторгается мною! Она – такая обаятельная, сама такая задумчивая и серьезная!
Я готова уже была вскочить со своего места и бежать благодарить мою новую поклонницу, как резкий, веселый голос внезапно раздался над моим ухом:
– Ба-а-т-ю-шки! Розы! Подношение Черкешенки! Трогательно и сладко!
– Розы вянут от мороза, твоя же прелесть – никогда! Это сам великий Пушкин сказал. Чувствуете вы это, Вороненок! Сам гений! Можно понюхать ваши розы? – прибавила она. – Надеюсь, они не пахнут табаком?
– Волька, не дури! – остановила расходившуюся девочку Рант.
Я, вся красная, смущенная от насмешек Симы, подошла к Черкешенке. Она стояла у окна и смотрела на улицу.
– Елена! – проговорила я, заставив ее вздрогнуть от неожиданности, – не находите ли вы, что смешно подносить розы своим подругам?
Она быстро вскинула на меня свои прекрасные глаза.
– Не судите меня, Воронская, – сказала она, мило краснея, – я подарила бы их каждому, кто бы заставил полюбить себя и уважать. Я полюбила вас, Воронская, и уважаю вас. Не знаю, чем, но, безусловно, чем-то вы отличаетесь от всей этой толпы. И вы мне нравитесь ужасно! Возьмите эти розы и не забывайте меня.
– Боже! Сколь трогательный дуэт! – вскрикнула снова, словно из-под земли вынырнувшая перед нами, Волька, – прекрасная Черкешенка и прекрасная поэтесса! Дети мои, вы не далеко уйдете с вашими розами, уверяю вас! Лучше к русскому уроку готовьтесь. Новый ведь учитель. Отличиться надо.
– Сима, а Леночку Головачеву помните? – заметила я лукаво.
Леночка Головачева была одною из старшеклассниц, за которою бегала шалунья Сима. Волька смутилась было от моих слов и покраснела; потом громко расхохоталась на весь класс:
– Ну, уж роз-то моей Леночке я не поднесла бы вовеки! Лучше марципанных леденцов и шоколаду послала бы купить вместо них и съела бы за ее здоровье! Понятно?! – расхохоталась шалунья.
2 октября
Я люблю осень, когда желтые и красные листья кружатся в воздухе, гонимые ветром. Я люблю серую дымку осеннего тумана, колючий холодок утренника.
Наш большой институтский сад обнажается все больше и больше с каждым днем. Голодные вороны мечутся по небу с пронзительными криками…
Маленьким седьмушкам уже выдали зимние капоры и тяжелые клеки. Мы же, старшие, еще ходим в наших зеленых бурнусах и вязаных шарфах. И мы чувствуем себя прекрасно. В особенности сегодня.
Какой-то особенный день выдался. Утром я гуляла с Олей Петрушевич по последней аллее, где упавший с деревьев лист покрыл сплошным шумящим ковром длинную, гладкую, ровную дорожку, как вдруг Даурская бомбой вылетела к нам навстречу.
– Воронская! Иди в маленькую приемную! К тебе папа приехал.
– Додошка, ты врешь! – отвечала я хладнокровно.
– Вот ей-богу же приехал! – усиленно закивала головою Додошка и быстро, быстро закрестилась размашистым крестом.
Тогда я мельком кинула взгляд на Петрушу и быстро пошла к крыльцу.
Мы не виделись с папой с самой весны, когда он приезжал провожать меня, в день моего отъезда в Гапсаль. Первые годы после моего злополучного бегства я не ездила на вакации в Шлиссельбург и на все предложения папы провести лето дома упорно отказывалась, говоря, что тут у меня и подруги, и занятия, и… бог знает, что я выдумывала еще. И все три года я проводила в институте.
За эти три года я совсем, как говорится, оказенилась. Институт стал моей второй семьею; с девочками я так свыклась, что точно всю мою жизнь провела с ними. Правда, иногда острая тоска по «солнышку» грызла меня, но в такие минуты я старалась урезонить себя, повторяя самой себе с каким-то злорадством:
– Вот они счастливы без меня, и она, и папа, и им никакого дела нет до бедной, далекой девочки… Не надо поэтому тосковать и не надо думать и страдать по «солнышку». Не надо! Не надо!
Папа приезжал ко мне за эти годы очень редко. Зимою было плохое сообщение с Шлиссельбургом, летом же у него, как у военного инженера, бывали большие работы, и он не мог располагать своим временем.
Последний год я сильно болела, и доктора посоветовали везти меня на лето на морские купанья. Папа немедленно согласился, подыскал мне знакомую хорошую семью Каргер и, по совету доктора, отправил меня с нею на берег Балтийского моря, в Гапсаль, который славится своими купаньями. Сам он ехать не мог.
Семья наша за последние годы увеличилась; у меня были уже два брата – трехлетний Павлик и годовалый Саша. Но я знала их только по карточкам. Все эти воспоминания вихрем пронеслись в моей голове, пока я пробегала садом.
Как-то мы встретимся? Что я скажу ему? Сердце у меня колотилось так сильно, что я невольно прижала руку к груди, чтобы удержать его биение.
Вот я миновала швейцарскую, музыкальные комнаты и очутилась у затворенной двери в маленькую приемную. Я приостановилась на минуту, машинально обдернула пелеринку и вошла.
Отец стоял у окна, спиною к двери. Он обернулся с живостью мальчика на шум моих шагов.
– Лидочка, здравствуй! – услышала я милый голос.
Я бросилась ему на шею.
Мне показалось в ту минуту, что этих мучительных для меня четырех лет как не бывало. Точно маленькую девочку Лиду впервые привез сюда в институт ее «солнышко», ее папа Алеша.
Боже мой! Как я могла до сих пор отказываться от счастья видеть его целых три летних месяца в году? Как я могла, гордая девочка, не позволять своему сердцу обливаться тоскою в разлуке с ним?
– «Солнышко»! «Солнышко»! – шептала я точно в забытье, обнимая и целуя его, но плохо сознавая, сон это или действительность.
Он жадно стал расспрашивать меня обо всем – и о том, как я провела лето в Гапсале, и о том, привыкла ли к своим новым одноклассницам.
– Расскажи все, ведь ты была не особенно щедра на письма, девочка, – произнес он, улыбаясь, с легким укором.
И ни слова о прошлом. Ни слова о моем ужасном бегстве, три года тому назад, ни о моем упорном нежелании проводить у них каникулы.
Милый, добрый папа, как я много огорчала его! И он простил мне все это! Простил до конца!
Мы сидели, обнявшись, на одном из зеленых диванов маленькой приемной, как было раньше, в первый год моего поступления в институт. Прежних лет точно не бывало. Я снова чувствовала себя маленькой Лидюшей, так горячо любимой им. Я без умолку рассказывала ему и о новых впечатлениях, и о новых подругах, о черкешенке, Вольке, об истории с немцем, о доброте ко мне Ген и многом другом. Он слушал, улыбался, кое-что спрашивал, смеялся…
Вдруг, в самый разгар моего увлечения, он произнес, как-то странно глядя на меня своими милыми глазами:
– А у нас, Лидюша, новость в семье. Большая новость! – и тотчас же добавил, не дав мне выговорить ни слова, – у тебя теперь сестричка Ниночка, крошечная Ниночка. У нас ровно месяц тому назад родилась дочка…
О! Зеленая комната ходуном заходила перед моими глазами. Мне показалось, что сразу наступила ночь и темнота. Что-то захлестнуло меня… Какая-то волна подступила к моему горлу, грозя задушить меня сейчас же, сию минуту. Я закрыла лицо руками и тихо застонала.
Братьев, как я знала, держат строго в семьях и не ласкают так, как дочерей. И я была твердо убеждена, что они не могут отнять у «солнышка» его любви и привязанности ко мне – единственной до сих пор его дочери. Но вот отныне у моего «солнышка» другая девочка-дочка, которую он будет так же любить и ласкать, как меня, даже, может быть, больше. Этого я перенести не могла! Я помню, когда я была совсем еще маленькою, я чуть не дошла до нервного припадка, видя, что «солнышко» собрался поцеловать рыженькую Лили. А теперь он будет целовать постоянно эту противную маленькую девочку, которую я за глаза возненавидела всей моей душой!
– Что с тобою? Ты здорова, Лидюша? – осторожно осведомился «солнышко» при виде моего внезапно изменившегося и расстроенного лица.
Я точно окаменела. Машинально слушала его, машинально отвечала на его вопросы, а мозг и сердце мои твердили мне все одно и то же, одно и то же, без конца:
– У тебя есть сестра, у твоего солнышка есть дочка, маленькая дочка, которую он будет любить так же, как тебя! Любить и ласкать!
И сердце мое обливалось кровью.
Я не помню, как он простился со мною, как вышел. Не помню, как я сама очутилась в классе. Очнулась я только тогда, когда голос Додошки раздался у моего уха:
– Душка Воронская, тебе сейчас корзину принесли. Дай мне чего-нибудь из сладенького, пожалуйста!
Я посмотрела на Додошку с удивлением.
– Я распакую корзину и посмотрю, что там есть, – снова заискивающим голосом произнесла она.
– Делай, что хочешь! – вскричала я, – делай, что хочешь! Бери все! Мне ничего не надо! Слышишь – ничего! Только отстань от меня Бога ради! Все вы отстаньте от меня!
Воспитанницы Смольного института в гостиной
И, подняв крышку моего тируаре, я просунула под нее голову и скрылась там от любопытных взоров.
Нежный, чуть слышный аромат, выходящий из пюпитра, привлек мое внимание. В крошечной хрустальной кружечке стояли розы, чудные розы Черкешенки.
– А-а! – простонала я, внезапно охваченная необъяснимым порывом злости к цветам. И, схватив их вместе с хрустальной кружечкой, далеко отшвырнула на пол. Кружечка разбилась вдребезги. Вода разлилась.
– Вот тебе розы! Столь нежные чувства, столь нежные розы, и вдруг на пыльном и грязном полу! – продекламировала с пафосом всюду поспевающая Симочка.
Бешенство новым порывом охватило меня при виде паясничавшей девочки.
– Слушайте вы… как вас… – закричала я злым голосом, – если вы вздумаете еще раз посмеяться надо мною, то я…
– Дуэли не приняты у женщин! – звонко расхохоталась Симочка, – в Америке разве. Но я не поеду в Америку ради вашего удовольствия, госпожа Воронская, чтобы дать вам возможность отправить меня к праотцам.
И потом, внезапно понизив голос, она прибавила с совершенно уже серьезным лицом:
– Я хотела бы сказать вам два слова.
Чуть ли не в первый раз я увидела лицо Симы серьезным. Ее лукавые, плутовские глаза не сверкали, по обыкновению, тонкой насмешкой, когда, отведя меня к окну, она проговорила:
– Слушайте, Вороненок, вы не смотрите на меня, что я бешеная и труню над вами. Вы мне ужасно нравитесь! Роз я вам подносить не буду, это уж верно, как зовут меня Серафимой. Удивительно несоответствующее имя дали мне родители, вы не находите? И ловить ваши взгляды, как это делает Черкешенка, тоже не буду. А другом вашим буду с удовольствием. По рукам, что ли?
Я невольно улыбнулась. Тон этой резкой, прямой и оригинальной девочки нравился мне. И потом, она кого-то странно мне напоминала, но кого? Я решительно не могла припомнить. Вдруг я невольно расхохоталась.
– Большой Джон! Конечно, Большой Джон! – вскричала я.
– Что сие значит? – удивилась Сима.
– А то, что вы ужасно похожи на некоего Большого Джона, которого я знаю и люблю.
– Ну, тем лучше! Слушайте-ка, вы чего это куксились сегодня, когда вернулись из маленькой приемной?
– У папы дочь родилась, т. е. у меня новая сестричка, – произнесла я мрачным голосом.
– Вот так невидаль, подумаешь, – снова звонко расхохоталась Волька, – да у меня целых восемь сестричек! Что же, по-вашему, я тоже кукситься должна?
– Но у вас другое…
И сама не помня, как, но слово за словом я рассказала ей все, начиная с самого раннего детства и заканчивая бегством маленькой принцессы к ее четырем феям.
– Вот это здорово! – вскричала Сима, едва я дошла до того места, как попала в табор и спаслась оттуда. – Ну, а потом как? Вы так и не дошли до тетей, а?
– Нет, не дошла…
– И не видали их с тех пор?
– Нет, не видала! Когда я вернулась осенью в институт, я узнала от начальницы, что моим тетям запрещено посещать меня.
– Ну?
И на выразительном лице Симы отразилось самое красноречивое удивление. Однако она опомнилась в следующую же минуту.
– Плохо ваше дело, Воронская, да не так плохо, как кажется. У каждого свое горе. У меня тоже. Я только не показываю. Что пользы хныкать? Ведь этим не поможешь. А вы проще на жизнь смотрите. Тогда вам легко будет житься. У вас уже здесь обожательниц сколько: Львова, Черкешенка, а в других классах не оберешься. К тому же вы учитесь хорошо и стихи пишете. Мне Додошка проболталась. Верно?
– Верно! – засмеялась я.
– Ну вот, будущая знаменитость будете, поэтесса. Не оставьте тогда нас, грешных, вашими милостями.
Я расхохоталась.
– Ну вот, выглянуло солнышко. Слава богу! Помните же, Волька – ваш друг. А теперь идите к вашей корзине, а то смотрите, Додошка с вашими лакомствами покончила и принимается за самую корзинку. Когда-нибудь она и нас с вами проглотит, зазевайся только.
1 ноября
Господи! Опять я пропустила чуть не целый месяц. Но дело в том, что я приняла совет Эльской и веселюсь от всей души. С нею мы неразлучны. Просто даже времени не было думать о дневнике.
Это какая-то особенная, исключительная дружба с этой Эльской. Начать с того, что она говорит мне «вы» и самым бессовестным образом критикует все мои поступки. Но мы отлично дополняем одна другую. И потом, такого разбойника мне еще не приходилось встречать в наших институтских стенах. Она, как безумная, носится в переменки по всему институту, задевает старших, особенно мой прежний третий класс, уверяя, что все они ни богу свечка, ни черту кочерга: от маленьких отстали – к большим не пристали. Фроська гоняется за ней по пятам и не может ее никак понимать.
Я стараюсь, в чем только могу, не отстать от нее. Ольга Петрушевич даже обиделась на меня.
– Ты меня совсем знать не хочешь, Лида, – проговорила она как-то, – хоть бы раз пришла к нам в класс. Даже Марионилочка говорит про это. Я заметила, что ты страшно переменилась с тех пор, как сошлась с этим головорезом Эльской.
Как ее все не любят, Симу! Живительно. А все за то, что она так и режет правду в глаза.
M-lle Ген недовольна нашей дружбой. Она как-то остановила меня за руку и сказала:
– Я ошиблась в тебе, Воронская. Я ожидала, что ты будешь более тщательна в выборе подруг. Неужели на Эльской весь свет сошелся?
– Ну, конечно, сошелся! – говорю я, со смехом глядя в ее лучистые глаза.
– Ну, вы плохо кончите обе! – пророческим голосом возмущается она.
М-llе Ген очень изменилась за это время, сгорбилась, осунулась и кашляет постоянно. Говорят, она едет лечиться в санаторий, тот самый санаторий, в котором умерла m-lle Роллинг. После Рождества у нас будет новая классная дама. Мне жаль солдатки, хотя она злится на меня. Впрочем, m-lle Эллис злится тоже и говорит, что сбавит мне балл за поведение, если я не уймусь и не перестану буйствовать с Эльской. Но она не понимает, эта m-lle Эллис, что у меня в далеком маленьком городке есть теперь крошечная девочка – сестра. Сестра! Бррр! Должна же я заглушить мою тоску.
2 ноября
Через двенадцать дней бал в институте. Но это касается меня ровно столько же, сколько солнечный закат индейского петуха.
То, что произошло сегодня, захватило меня гораздо больше.
От одиннадцати до двенадцати был урок бандита. Нам было задано начало падения Римской империи и знаменитые Лукулловские пиршества. Там есть такая строка: римские патриции принимали на своих пирах рвотное, чтобы через некоторое время снова приниматься за еду.
Наши парфетки долго совещались, чем бы заменить непоэтическое слово, и не нашли ничего подходящего. Бандита за его красивые темные глаза обожало, по крайней мере, полкласса, и всем этим обожательницам казалось чем-то необычайно чудовищным произнести подобное слово в присутствии обожаемого кумира.
Урок наступил, и Вера Дебицкая была вызвана первою. Она бойко доложила, – как и подобает, впрочем, лучшей ученице, – о том, какую роскошную жизнь вели римляне, какие пиры задавали они, и о том, кто такой был Лукулл, на пирах которого римляне принимали… римляне принимали… римляне принимали… Тут бедная Вера ужасно смутилась и никак не могла докончить фразы – что именно принимали злосчастные римляне на своих пирах.
Бандит насмешливо улыбнулся себе в бороду и, устремив взор на красную, как кумач, девочку, предательски молчал.
Томительная пауза показалась нам вечностью.
– Нет, г-жа Дебицкая, вы решительно позабыли, что принимали римляне, – с усмешкой произнес учитель. – Г-жа Пантарова-первая, не можете ли вы напомнить вашей подруге, что они принимали на своих пирах?
Катя, вся красная, поднялась со своего места и, растерянно глядя на учителя своими близорукими глазами, молчала.
– Г-жа Даурская! Вы, может быть, скажете? – проговорил бандит, обращаясь к Додошке.
Злосчастная Додошка усиленно пережевывала что-то и чуть не подавилась от неожиданности, при полном своем желании сказать что-либо она абсолютно не могла этого сделать.
– Г-жа Гордская! – безнадежно махнул рукою в сторону Додошки, произнес бандит, улыбаясь теперь с чуть заметным презрением, – не скажете ли вы нам, что принимали на пирах римляне?
Но Черкешенка только голову потупила вместо ответа, и ее бледные щеки запылали ярким румянцем.
– Г-жа Воронская! Может быть, вы? – и черные насмешливые глаза учителя устремились в мою сторону.
Я быстро встала. Следовать общему примеру мне показалось в высшей степени девчонством. К тому же я не обожала бандита, и мне показалось невозможным молчать о том, что сказано в учебнике.
– Они принимали рвотное, чтобы снова приниматься за еду вслед за этим, – произнесла я спокойно, без малейшей тени смущения.
– Благодарю вас, г-жа Воронская, что позволили мне довести класс до конца, – произнес бандит с чуть заметной своей тонкой усмешкой, – а то мы бы просидели весь урок и не могли бы идти дальше. Я не люблю задавать нового урока, не получив отчета в старом, – добавил он, уже будучи не в состоянии скрыть улыбки, и стал тут же объяснять нам следующую историю.
В этот день многие из девочек дулись на меня.
Уже поздно вечером, придя в дортуар, Катя Пантарова накинулась на Черкешенку.
– Ну, уж и твоя Воронская! Нечего сказать, отличается! Идти против класса! Прекрасно! Стоит ли обожать такую?
– Молчи! – вскричала Черкешенка, и ее тоненький голосок далеко-далеко разнесся по дортуару. – Я не позволю сказать про нее ни одного дурного слова! Она лучше вас всех!
И черные глаза ее чудно засверкали мягким, блестящим огоньком.
– Нечего сказать лучше, – не унималась Катя, – и розы твои выкинула, и тебя же на Симку променяла!
– Ну и пусть! Ну и пусть! – горячо вырвалось из груди Черкешенки, – она лучше знает, что делать, она знает, она одна! Да!
Меня невольно тронула эта горячая привязанность, и я направилась было к ней, чтобы поблагодарить ее. Но Гордская была уже далеко.
3 ноября
Только двенадцать дней осталось до бала! Смешно видеть, как наши старшие готовятся к нему. Даже трешницы – и те начинают тренироваться. Оля Петрушевич ходит как-то особенно, торжественная и вытянутая, точно аршин проглотила.
– Оля, что с тобой? – спросила я ее на перемене.
– Ах, Лидочка! Вот-то бал будет! Варин брат будет на балу. Она обещала мне, что он будет танцевать со мною много, очень много. Я каждое утро нарочно для этого учу потихоньку венское па и, знаешь, ем очень мало: боюсь быть тяжелой и неграциозной. Варя находит ужасно неженственным, когда девушка и толста, и красна.
– Да твоя Варя глупа, если говорит это! – вскричала я. – С какой стати морить себя голодом из-за нескольких туров вальса?! Не понимаю!
Впрочем, я и многого теперь не понимаю в Оле. Она какая-то смешная стала с некоторых пор. Рассказала мне как-то с восторгом, что она недавно узнала, что многие дамы зубной порошок по утрам глотают, чтобы не быть румяными и красными, и в корсете спят, чтобы тонкую талию приобрести, и прибавила, что она думает делать то же. Возмутительно! К чему в таком случае Бог посылает здоровье глупым людям? Вообще, она изменилась. И талия у нее стала тоненькая-претоненькая, как у осы, – верно, затягивается.
4 ноября
Сегодня я была у трешниц. Марионилочка сама позвала меня. Сама Марионилочка! Нет! Если бы я умела обожать кого-нибудь, то, конечно, выбрала бы ее, ее одну.
Оказывается, у трешниц уже знали про эпизод с бандитом. М-llе Эллис сама Марионилочке рассказывала. Меня заставили повторить, и все страшно хохотали, потому что я передала в лицах, как спрашивал бандит и как давились наши парфетки, будучи не в состоянии произнести слова. Потом Варя Голицына подошла ко мне и спросила:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.