Текст книги "Большая книга новогодней классики"
Автор книги: Лидия Чарская
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 25 страниц)
– Расскажите, Иван Иваныч, что-нибудь страшное!
Иван Иваныч покрутил ус, кашлянул, причмокнул губами и, придвинувшись к барышням, начал:
– Рассказ мой начинается, как начинаются вообще все лучшие русские сказания: был я, признаться, выпивши… Встречал я Новый год у одного своего старинного приятеля и нализался, как сорок тысяч братьев. В свое оправдание должен я сказать, что напился я вовсе не с радости. Радоваться такой чепухе, как Новый год, по моему мнению, нелепо и недостойно человеческого разума. Новый год такая же дрянь, как и старый, с тою только разницею, что старый год был плох, а новый всегда бывает хуже… По-моему, при встрече Нового года нужно не радоваться, а страдать, плакать, покушаться на самоубийство. Не надо забывать, что, чем новее год, тем ближе к смерти, тем обширнее плешь, извилистее морщины, старее жена, больше ребят, меньше денег…
Итак, напился я с горя… Когда я вышел от приятеля, то соборные часы пробили ровно два. Погода на улице стояла подлейшая… Сам черт не разберет, была то зима или осень. Темнота кругом такая, что хоть глаза выколи: глядишь-глядишь и ничего не видишь, словно тебя в жестянку с ваксой посадили. Порол дождь… Холодный и резкий ветер выводил ужасные нотки; он выл, плакал, стонал, визжал, точно в оркестре природы дирижировала сама ведьма. Под ногами жалобно всхлипывала слякоть; фонари глядели тускло, как заплаканные вдовы… Бедная природа переживала фридрих-гераус… Короче, была погода, которой порадовался бы тать и разбойник, но не я, смиренный и пьяненький обыватель. Меня повергла она в грустное настроение…
«Жизнь – канитель… – философствовал я, шлепая по грязи и пошатываясь. – Пустое, бесцветное прозябание… мираж… Дни идут за днями, годы за годами, а ты все такая же скотина, как и был… Пройдут еще годы, и ты останешься все тем же Иваном Ивановичем, выпивающим, закусывающим, спящим… В конце концов закопают тебя, болвана, в могилу, поедят на твой счет поминальных блинов и скажут: хороший был человек, но жалко, подлец, мало денег оставил!..»
Шел я с Мещанской на Пресню – дистанция для выпившего почтенная… Пробираясь по темным и узким переулкам, я не встретил ни одной живой души, не услышал ни одного живого звука. Боясь набрать в калоши, я сначала шел по тротуару, потом же, когда, несмотря на предосторожности, мои калоши начали жалобно всхлипывать, я свернул на дорогу: тут меньше шансов наткнуться на тумбу или свалиться в канаву…
Мой путь был окутан холодной, непроницаемой тьмой; сначала я встречал по дороге тускло горящие фонари, потом же, когда я прошел два-три переулка, исчезло и это удобство. Приходилось пробираться ощупью… Вглядываясь в потемки и слыша над собой жалобный вой ветра, я торопился… Душу мою постепенно наполнял неизъяснимый страх… Этот страх обратился в ужас, когда я стал замечать, что я заблудился, сбился с пути.
«Извозчик!» – закричал я.
Ответа не последовало… Тогда я порешил идти прямо, куда глаза глядят, зря, в надежде, что рано или поздно я выйду на большую улицу, где есть фонари и извозчики. Не оглядываясь, боясь взглянуть в сторону, я побежал… Навстречу мне дул резкий, холодный ветер, в глаза хлестал крупный дождь… То я бежал по тротуарам, то по дороге… Как уцелел мой лоб после частых прикосновений к тумбам и фонарным столбам, мне решительно непонятно.
Иван Иваныч выпил рюмку водки, покрутил другой ус и продолжал:
– Не помню, как долго я бежал… Помню только, что в конце концов я споткнулся и больно ударился о какой-то странный предмет… Видеть его я не мог, а осязавши, я получил впечатление чего-то холодного, мокрого, гладко ошлифованного… Я сел на него, чтобы отдохнуть… Не стану злоупотреблять вашим терпением, а скажу только, что, когда, немного спустя, я зажег спичку, чтобы закурить папиросу, я увидел, что я сижу на могильной плите…
Я, не видевший тогда вокруг себя ничего, кроме тьмы, и не слышавший ни одного человеческого звука, увидев могильную плиту, в ужасе закрыл глаза и вскочил… Сделав шаг от плиты, я наткнулся на другой предмет… И представьте мой ужас! Это был деревянный крест…
«Боже мой, я попал на кладбище! – подумал я, закрывая руками лицо и опускаясь на плиту. – Вместе того, чтобы идти в Пресню, я побрел в Ваганьково!»
Не боюсь я ни кладбищ, ни мертвецов… Свободен я от предрассудков и давно уже отделался от нянюшкиных сказок, но, очутившись среди безмолвных могил темною ночью, когда стонал ветер и в голове бродили мысли одна мрачнее другой, я почувствовал, как волосы мои стали дыбом и по спине разлился внутренний холод…
«Не может быть! – утешал я себя. – Это оптический обман, галлюцинация… Все это кажется мне оттого, что в моей голове сидят Депре, Бауэр и Арабажи… Трус!»
И в то время, когда я бодрил себя таким образом, я услышал тихие шаги… Кто-то медленно шел, но… то были не человеческие шаги… для человека они были слишком тихи и мелки…
«Мертвец», – подумал я.
Наконец этот таинственный «кто-то» подошел ко мне, коснулся моего колена и вздохнул… Засим я услышал вой… Вой был ужасный, могильный, тянущий за душу… Если вам страшно слушать нянек, рассказывающих про воющих мертвецов, то каково же слышать самый вой! Я отупел и окаменел от ужаса… Депре, Бауэр и Арабажи выскочили из головы, и от пьяного состояния не осталось и следа… Мне казалось, что если я открою глаза и рискну взглянуть на тьму, то увижу бледно-желтое, костлявое лицо, полусгнивший саван…
«Боже, хоть бы скорее утро», – молился я.
Но, пока наступило утро, мне пришлось пережить один невыразимый и не поддающийся описанию ужас. Сидя на плите и слушая вой обитателя могилы, я вдруг услышал новые шаги… Кто-то, тяжело и мерно ступая, шел прямо на меня… Поравнявшись со мной, новый выходец из могилы вздохнул, и минуту спустя холодная, костлявая рука тяжело опустилась на мое плечо… Я потерял сознание.
Иван Иваныч выпил рюмку водки и крякнул.
– Ну? – спросили его барышни.
– Очнулся я в маленькой квадратной комнате… В единственное решетчатое окошечко слабо пробивался рассвет… «Ну, – подумал я, – это, значит, меня мертвецы к себе в склеп затащили…» Но какова была моя радость, когда я услышал за стеной человеческие голоса:
– Где ты его взял? – допрашивал чей-то бас.
– Около монументной лавки Белобрысова, ваше благородие, – отвечал другой бас, – где памятники и кресты выставлены. Гляжу, а он сидит и обнимает памятник, а около него чей-то пес воет… Должно, выпивши…
Утром, когда я проснулся, меня выпустили…
Мальчики– Володя приехал! – крикнул кто-то во дворе.
– Володичка приехали! – завопила Наталья, вбегая в столовую. – Ах, боже мой!
Вся семья Королевых, с часа на час поджидавшая своего Володю, бросилась к окнам. У подъезда стояли широкие розвальни, и от тройки белых лошадей шел густой туман. Сани были пусты, потому что Володя уже стоял в сенях и красными, озябшими пальцами развязывал башлык. Его гимназическое пальто, фуражка, калоши и волосы на висках были покрыты инеем, и весь он от головы до ног издавал такой вкусный морозный запах, что, глядя на него, хотелось озябнуть и сказать: «Бррр!» Мать и тетка бросились обнимать и целовать его, Наталья повалилась к его ногам и начала стаскивать с него валенки, сестры подняли визг, двери скрипели, хлопали, а отец Володи в одной жилетке и с ножницами в руках вбежал в переднюю и закричал испуганно:
– А мы тебя еще вчера ждали! Хорошо доехал? Благополучно? Господи боже мой, да дайте же ему с отцом поздороваться! Что я, не отец, что ли?
– Гав! Гав! – ревел басом Милорд, огромный черный пес, стуча хвостом по стенам и мебели.
Все смешалось в один сплошной, радостный звук, продолжавшийся минуты две. Когда первый порыв радости прошел, Королевы заметили, что, кроме Володи, в передней находился еще один маленький человек, окутанный в платки, шали и башлыки и покрытый инеем; он неподвижно стоял в углу в тени, бросаемой большою лисьей шубой.
– Володичка, а это же кто? – спросила шепотом мать.
– Ах! – спохватился Володя. – Это, честь имею представить, мой товарищ Чечевицын, ученик второго класса… Я привез его с собой погостить у нас.
– Очень приятно, милости просим! – сказал радостно отец. – Извините, я по-домашнему, без сюртука… Пожалуйте! Наталья, помоги господину Черепицыну раздеться! Господи боже мой, да прогоните эту собаку! Это наказание!
Немного погодя, Володя и его друг Чечевицын, ошеломленные шумной встречей и все еще розовые от холода, сидели за столом и пили чай. Зимнее солнышко, проникая сквозь снег и узоры на окнах, дрожало на самоваре и купало свои лучи в полоскательной чашке. В комнате было тепло, и мальчики чувствовали, как в их озябших телах, не желая уступать друг другу, щекотались тепло и мороз.
– Ну, вот скоро и Рождество! – говорил нараспев отец, крутя из темно-рыжего табаку папиросу. – А давно ли было лето, и мать плакала, тебя провожаючи? Ан ты и приехал… Время, брат, идет быстро! Ахнуть не успеешь, как старость придет. Господин Чибисов, кушайте, прошу вас, не стесняйтесь! У нас попросту.
Три сестры Володи: Катя, Соня и Маша – самой старшей из них было одиннадцать лет – сидели за столом и не отрывали глаз от нового знакомого. Чечевицын был такого же возраста и роста, как Володя, но не так пухл и бел, а худ, смугл, покрыт веснушками. Волосы у него были щетинистые, глаза узенькие, губы толстые – вообще был он очень некрасив, и если б на нем не было гимназической куртки, то по наружности его можно было бы принять за кухаркина сына. Он был угрюм, все время молчал и ни разу не улыбнулся. Девочки, глядя на него, сразу сообразили, что это, должно быть, очень умный и ученый человек. Он о чем-то все время думал и так был занят своими мыслями, что когда его спрашивали о чем-нибудь, то он вздрагивал, встряхивал головой и просил повторить вопрос.
Девочки заметили, что и Володя, всегда веселый и разговорчивый, на этот раз говорил мало, вовсе не улыбался и как будто даже не рад был тому, что приехал домой. Пока сидели за чаем, он обратился к сестрам только раз, да и то с какими-то странными словами. Он указал пальцем на самовар и сказал:
– А в Калифорнии вместо чаю пьют джин.
Он тоже был занят какими-то мыслями и, судя по тем взглядам, какими он изредка обменивался с другом своим Чечевицыным, мысли у мальчиков были общие.
После чаю все пошли в детскую. Отец и девочки сели за стол и занялись работой, которая была прервана приездом мальчиков. Они делали из разноцветной бумаги цветы и бахрому для елки. Это была увлекательная и шумная работа. Каждый вновь сделанный цветок девочки встречали восторженными криками, даже криками ужаса, точно этот цветок падал с неба; папаша тоже восхищался и изредка бросал ножницы на пол, сердясь на них за то, что они тупы. Мамаша вбегала в детскую с очень озабоченным лицом и спрашивала:
– Кто взял мои ножницы? Опять ты, Иван Николаич, взял мои ножницы?
– Господи боже мой, даже ножниц не дают! – отвечал плачущим голосом Иван Николаич и, откинувшись на спинку стула, принимал позу оскорбленного человека, но через минуту опять восхищался.
В предыдущие свои приезды Володя тоже занимался приготовлениями для елки или бегал на двор поглядеть, как кучер и пастух делали снеговую гору, но теперь он и Чечевицын не обратили никакого внимания на разноцветную бумагу и ни разу даже не побывали в конюшне, а сели у окна и стали о чем-то шептаться; потом они оба вместе раскрыли географический атлас и стали рассматривать какую-то карту.
– Сначала в Пермь… – тихо говорил Чечевицын… – оттуда в Тюмень… потом Томск… потом… потом… в Камчатку… Отсюда самоеды перевезут на лодках через Берингов пролив… Вот тебе и Америка… Тут много пушных зверей.
– А Калифорния? – спросил Володя.
– Калифорния ниже… Лишь бы в Америку попасть, а Калифорния не за горами. Добывать же себе пропитание можно охотой и грабежом.
Чечевицын весь день сторонился девочек и глядел на них исподлобья. После вечернего чая случилось, что его минут на пять оставили одного с девочками. Неловко было молчать. Он сурово кашлянул, потер правой ладонью левую руку, поглядел угрюмо на Катю и спросил:
– Вы читали Майн Рида?
– Нет, не читала… Послушайте, вы умеете на коньках кататься?
Погруженный в свои мысли, Чечевицын ничего не ответил на этот вопрос, а только сильно надул щеки и сделал такой вздох, как будто ему было очень жарко. Он еще раз поднял глаза на Катю и сказал:
– Когда стадо бизонов бежит через пампасы, то дрожит земля, а в это время мустанги, испугавшись, брыкаются и ржут.
Чечевицын грустно улыбнулся и добавил:
– А также индейцы нападают на поезда. Но хуже всего это москиты и термиты.
– А это что такое?
– Это вроде муравчиков, только с крыльями. Очень сильно кусаются. Знаете, кто я?
– Господин Чечевицын.
– Нет. Я Монтигомо, Ястребиный Коготь, вождь непобедимых.
Маша, самая маленькая девочка, поглядела на него, потом на окно, за которым уже наступал вечер, и сказала в раздумье:
– А у нас чечевицу вчера готовили.
Совершенно непонятные слова Чечевицына и то, что он постоянно шептался с Володей, и то, что Володя не играл, а все думал о чем-то, – все это было загадочно и странно. И обе старшие девочки, Катя и Соня, стали зорко следить за мальчиками. Вечером, когда мальчики ложились спать, девочки подкрались к двери и подслушали их разговор. О, что они узнали! Мальчики собирались бежать куда-то в Америку добывать золото; у них для дороги было уже все готово: пистолет, два ножа, сухари, увеличительное стекло для добывания огня, компас и четыре рубля денег. Они узнали, что мальчикам придется пройти пешком несколько тысяч верст, а по дороге сражаться с тиграми и дикарями, потом добывать золото и слоновую кость, убивать врагов, поступать в морские разбойники, пить джин и в конце концов жениться на красавицах и обрабатывать плантации. Володя и Чечевицын говорили и в увлечении перебивали друг друга. Себя Чечевицын называл при этом так: «Монтигомо Ястребиный Коготь», а Володю – «бледнолицый брат мой».
– Ты смотри же, не говори маме, – сказала Катя Соне, отправляясь с ней спать. – Володя привезет нам из Америки золота и слоновой кости, а если ты скажешь маме, то его не пустят.
Накануне сочельника Чечевицын целый день рассматривал карту Азии и что-то записывал, а Володя, томный, пухлый, как укушенный пчелой, угрюмо ходил по комнатам и ничего не ел. И раз даже в детской он остановился перед иконой, перекрестился и сказал:
– Господи, прости меня грешного! Господи, сохрани мою бедную, несчастную маму!
К вечеру он расплакался. Идя спать, он долго обнимал отца, мать и сестер. Катя и Соня понимали, в чем тут дело, а младшая, Маша, ничего не понимала, решительно ничего, и только при взгляде на Чечевицына задумывалась и говорила со вздохом:
– Когда пост, няня говорит, надо кушать горох и чечевицу.
Рано утром в сочельник Катя и Соня тихо поднялись с постелей и пошли посмотреть, как мальчики будут бежать в Америку. Подкрались к двери.
– Так ты не поедешь? – сердито спрашивал Чечевицын. – Говори: не поедешь?
– Господи! – тихо плакал Володя. – Как же я поеду? Мне маму жалко.
– Бледнолицый брат мой, я прошу тебя, поедем! Ты же уверял, что поедешь, сам меня сманил, а как ехать, так вот и струсил.
– Я… я не струсил, а мне… мне маму жалко.
– Ты говори: поедешь или нет?
– Я поеду, только… только погоди. Мне хочется дома пожить.
– В таком случае я сам поеду! – решил Чечевицын. – И без тебя обойдусь. А еще тоже хотел охотиться на тигров, сражаться! Когда так, отдай же мои пистоны!
Володя заплакал так горько, что сестры не выдержали и тоже тихо заплакали. Наступила тишина.
– Так ты не поедешь? – еще раз спросил Чечевицын.
– По… поеду.
– Так одевайся!
И Чечевицын, чтобы уговорить Володю, хвалил Америку, рычал как тигр, изображал пароход, бранился, обещал отдать Володе всю слоновую кость и все львиные и тигровые шкуры.
И этот худенький смуглый мальчик со щетинистыми волосами и веснушками казался девочкам необыкновенно замечательным. Это был герой, решительный, неустрашимый человек, и рычал он так, что, стоя за дверями, в самом деле можно было подумать, что это тигр или лев.
Когда девочки вернулись к себе и одевались, Катя с глазами полными слез, сказала:
– Ах, мне так страшно!
До двух часов, когда сели обедать, все было тихо, но за обедом вдруг оказалось, что мальчиков нет дома. Послали в людскую, в конюшню, во флигель к приказчику – там их не было. Послали в деревню – и там не нашли. И чай потом тоже пили без мальчиков, а когда садились ужинать, мамаша очень беспокоилась, даже плакала. А ночью опять ходили в деревню, искали, ходили с фонарями на реку. Боже, какая поднялась суматоха!
На другой день приезжал урядник, писали в столовой какую-то бумагу. Мамаша плакала.
Но вот у крыльца остановились розвальни, и от тройки белых лошадей валил пар.
– Володя приехал! – крикнул кто-то во дворе.
– Володичка приехали! – завопила Наталья, вбегая в столовую.
И Милорд залаял басом: «Гав! гав!» Оказалось, что мальчиков задержали в городе, в Гостином дворе (там они ходили и все спрашивали, где продается порох). Володя, как вошел в переднюю, так и зарыдал и бросился матери на шею. Девочки, дрожа, с ужасом думали о том, что теперь будет, слышали, как папаша повел Володю и Чечевицына к себе в кабинет и долго говорил с ними; мамаша тоже говорила и плакала.
– Разве это так можно? – убеждал папаша. – Не дай бог, узнают в гимназии, вас исключат. А вам стыдно, господин Чечевицын! Не хорошо-с! Вы зачинщик, и, надеюсь, вы будете наказаны вашими родителями. Разве это так можно? Вы где ночевали?
– На вокзале! – гордо ответил Чечевицын.
Володя потом лежал, и ему к голове прикладывали полотенце, смоченное в уксусе. Послали куда-то телеграмму, и на другой день приехала дама, мать Чечевицына, и увезла своего сына.
Когда уезжал Чечевицын, то лицо у него было суровое, надменное, и, прощаясь с девочками, он не сказал ни одного слова; только взял у Кати тетрадку и написал в знак памяти: «Монтигомо Ястребиный Коготь».
Максим Горький. Извозчик (Святочный рассказ)
Предпраздничная сутолока, дни всеобщей чистки, мытья и расходов – масса мелких расходов к сочельнику, почти дочиста опустошающих карман человека, живущего на жалованье, – эти два-три дня сильно расстроили и без того не особенно крепкие нервы Павла Николаевича.
Проснувшись утром в сочельник, он чувствовал себя совсем больным и полным острого раздражения против всех этих условностей жизни, превращающих праздник, время отдыха, в какую-то бестолковую суету, против жены, придававшей этой суете значение чего-то необыкновенно важного, против детей, отчаянно шумевших без призора над ними, прислуги, утомленной, озабоченной и ничего не делавшей так, как бы следовало.
Он хотел бы стоять вне всей этой «идиотской толкотни», но такая характеристика времени вызвала ссору с женой, и, чтобы успокоить ее и себя, он принужден был вмешаться в события: его откомандировали в магазин, потом на базар за елкой для детей, потом в оранжерею за цветами для стола, и, наконец, к пяти часам вечера, сильно утомленный, плохо пообедавший, с тупой тоской на душе, он получил возможность отдохнуть. Плотно затворив за собой двери, он забрался в спальню, лег там на кровать жены и, закинув руки за голову, стал пристально, ни о чем не думая, смотреть в потолок.
В чистенькой и уютной спальне царил мягкий сумрак от зажженной пред образом лампады, на пол и стены падали мягкие тени, падали и колебались. С улицы доносился шум полозьев по снегу, какие-то крики, стуки, но все это звучало мягко, убаюкивающе.
– Ах, Коля! Отстань ради бога!
«Это жена кричит на сынишку, он, наверное, ни в чем не виноват, но она устала, и он платится за это. Воспитание детей! Глупо говорить о воспитании детей, если мы сами еще не воспитаны», – подумал Павел Николаевич.
«Я давеча тоже накричал на нее… Свинство! Впрочем, она поймет, что это болезненное раздражение, не больше. Она мирится с тем, что я нервничаю. Вполне естественно нервничать, когда положение так незавидно. Жить, вечно работая для того, чтобы достать в месяц сотню рублей, оставляющих неудовлетворенными более сотни твоих потребностей, да еще уметь быть здоровым при такой жизни – это не но силам современному человеку. Терпение хорошо, когда есть надежды на лучшее будущее. И как все это глупо, мелочно, пошло! А между тем вся жизнь в этих мелочах. Работаешь для того, чтобы есть, и ешь для того, чтобы завтра снова работать.
Семья. Кто-то предлагал законодательным путем запретить жениться беднякам. Несомненно, что это был сострадательный человек. Что я, с моим заработком, могу дать семье? Ни сносной в смысле удобств жизни жене, ни достаточно хорошего воспитания детям. Глупо все! И непоправимо глупо, ибо сумма потребностей человека переросла сумму его сил. Это не исправить распределением богатства без того, чтобы не выбросить из жизни нашего брата нейрастеника.
Зачем это я философствую? Вот тоже милая культурная привычка, что-то вроде пьянства по ее воздействию на организм!..»
Он повернулся на бок, поправил подушку под головой и, крест-накрест положив ладони рук на плечи, закрыл глаза.
Ему вспомнился разговор с извозчиком, который вез его давеча с базара. Это был обтерханный, хлибкий мужичонка, какой-то несчастный, унылый, разбитый.
– Али я такой мизгирь был год-другой тому назад? Эх ты! Куда те! Я в дворниках в ту пору жил у одной купчихи, у Заметовой. Слыхали? У нее, значит. Житье было очень даже приятное. Подручный был, работы мало. Ну, я у безделья и задумался… Над чем? А так, вопче… надо всем… Рази, ежели правильным-то глазом посмотреть на жизнь, – не задумаешься?
Дьявол, первое дело. Чуть ты что – а он тебя своим духом и опахнул. Ну, ты сейчас, первое дело, – точку свою и потеряешь, с линии, значит, сшибешься, и пошел колобродить. Будто чего ищешь: а чего искать? Первое дело – себя самого надо найти, свое, значит, приспособление в жизни. Нашел ты это – ну и здравствуй. Так-то…
…Купчиха эта, верно, скупущая. Но и деньжищев у нее – страхи! Ужасти! Накопила, дьявол. Капитолина Петровна звать-то ее. А куда вот накопила? Спросите ее – не скажет. Не знат, ей-ей, не знат! Умрет ведь, как все люди; уж это первое дело! А рази для смерти-то деньжищи требуются? Очень даже маленько для смерти человеческой нужно! Так-то, сударь мой?
…Чево-с? Так точно… Сродственников у ней нет. Одна, как перст. Как сова в дупле, в своем-то дому. Прислуга вся у нее – трое. Кучер, да я, дворник, значит, да Маришка такая есть; злющая стерва – в кухарках… Только всего! Гостят там и разные монашки, странницы и прочие эдакие народы. И как только они ее не придушат однажды – Богу известно. А надо бы ее придушить – потому как она совсем бесполезная тварь для Господа. Но Его воля, и Ему это знать. Мы не судьи. А что сохранно живет, это даже очень удивительно. Одна ведь, судите сами!
Хлясть ее по чувствительному месту разок, и – твои капиталы. Надо думать, кто-нибудь догадается про это. Счастлив будет, коли умно сделает! Ну, но, ты, трясогузица!
Извозчик болтал, чмокал на лошадь, ерзал по облучку и то и дело оборачивал к Павлу Николаевичу свое маленькое, опухшее от пьянства лицо. Глаза у него были серенькие, живые, с красными воспаленными веками, нос, как луковица, и на обеих щеках сине-багровые пятна от мороза.
– Здорово я пил водку! – восхищенно восклицал он и улыбался во всю рожу от сознания своего удальства.
Павлу Николаевичу казалось, что этот мозглявый философ, мужичонка, где-то тут близко от него, и он ощутил беспокойство от сознания этой близости. Извозчик как бы мешал чему-то. Но это беспокойство, смутное и неопределенное, заставило его только глубже сунуть голову в подушку и поежиться.
– Баба старая уж, много ли ей надо? Долбануть ее разик – она и готова! – говорил извозчик.
– Ну вот, возьми и долбани! Убирайся! – сказал Павел Николаевич, раздражаясь.
– Я не могу. А ты сам – вот это так! Ты барин умный, значит, тебе это сручней.
– Пошел вон! Чего ты прилез и мелешь ерунду? Я ведь заплатил! – крикнул Павел Николаевич.
– Точно что, – спокойно сказал извозчик. – Я уйду, не сердись. Я для тебя ведь больше. Дело очень даже простое и совсем уж верное. Ты это обмозгуй. Куда она, подумай?.. Совсем ни к чему она. А ты человек живой. Средствов у тебя нет. А тут сразу ее!
– Хорошо, ступай! Я усну вот немного, – сказал Павел Николаевич просто и спокойно.
– Ну, ну, усни, отдохни. Это хорошо. Прощай.
И извозчик исчез.
– Он не глуп, – сказал Павел Николаевич, садясь на постель. – Да, он прав. Я не Раскольников, не идеалист. Дело верное. Ставка рискованная, но выигрыш велик. О, если бы мне даже десять тысяч… Я сумел бы на них жить! Независимость – вот что такое деньги.
Сво-бода-а! Разве я не хочу свободы? А удовольствия? Это ведь иллюзия того, что зовут счастьем и что незнакомо никому. И все это я беру одним ударом. Моя ставка – жизнь плохая, серая, скучная, выигрыш – жизнь независимая, богатая, полная всего, чем я захочу ее наполнить. Мучения совести? Это пустяки, это фантазия. Совесть – это едва ли ощутимо, едва ли есть. Да что мне думать об этом, раз я решил, как поступить.
Когда он решил, он не заметил этого, это вышло как-то между дум, но он всем своим существом чувствовал, что уже решил, и бесповоротно.
– Как мне это сделать? – задал он себе вопрос. И тотчас же оттолкнул его прочь от себя. – Нет, не надо обдумывать, ничего не надо. Пусть это удастся сразу или не удастся совсем. Сразу, без думы – это лучше. Сейчас же начинать.
Он ощутил в себе страшный прилив энергии, энергии спокойной, уверенной в успехе предприятия, готовой на борьбу со всевозможными препятствиями. И, готовый к делу, он встал с постели, потянулся, напрягая мускулы, и озабоченно посмотрел вокруг себя.
– Однако, чем бы мне ее убить? Тем топориком, которым колют сахар? Легок. Утюгом?
Завернутым в полотенце утюгом! Да, да, это очень удобно. Я читал где-то. Прекрасный способ.
Мне нужно выйти так, чтоб меня не заметили. Утюг я возьму на окне в прихожей. Еще нужен ридикюль или какой-нибудь мешочек для денег. Это есть у жены. Она, наверное, стала бы отговаривать меня, знай она, что я решил. Гм… Это так. Но общепринятые точки зрения не могут удержать меня, человека, с такой энергией и с таким светлым духом берущегося за дело, с этих точек зрения – преступное. Человек – мера всему; первый раз я сознал это, и сознал так ясно. Из всех философов только софисты назвались мудрецами, и одни они имели на это право.
Да, человек – мера всему. Законы во мне, а не вне меня. Я не колеблюсь – значит, я прав. Иду.
Это любопытно, помимо всего прочего. Но что так переродило меня? Поистине, никто из нас не знает, что будет с ним в следующую за этой минуту жизни!
Перед дверью купчихи Заметовой Павел Николаевич остановился и пристально посмотрел на фасад дома. Двухэтажный, старый, с облезшей штукатуркой, дом равнодушно смотрел своими четырьмя окнами на улицу и на человека перед ним. А человек стоял и думал: «Как все это будет – ужасно любопытно. Меня могут схватить, и тогда все будет так глупо и так жалко. В сущности, я на пороге к новой жизни. Кто мне отопрет дверь, что мне делать с ним? Ага, конечно. Это будет пробой, первым уроком».
И он сильно дернул ручку звонка, после чего его сердце как бы перестало биться в ожидании будущей минуты. Минут прошло много, пока за дверью не послышались шаги и звонкий голос спросил:
– Кто там?
«Это кухарка Маришка», – сообразил Павел Николаевич и ощупал под полой своего пальто оружие.
– Сосипатра Андреевна дома?
– Дома. А вы кто?
– Скажите… из… от Бирюкова, – вспомнил Павел Николаевич фамилию хозяина лучшего гастрономического магазина в городе.
Щелкнул ключ, дверь отворилась, и перед Павлом Николаевичем встала молоденькая девушка с черненькими живыми глазками. Это его обескуражило.
– А разве Марины нет дома? – спросил он, не переступая порога.
– Она в баню пошла. Проходи, – сказала девушка, еще шире растворяя дверь и доверчиво рассматривая лицо гостя.
– А! – задумчиво сказал Павел Николаевич, покусывая свою бороду. – Знаете, это очень жаль. Вы такая молодая, и… пожалуй, я ворочусь!
– Да господи! Разве не все равно? – воскликнула девушка, широко открывая глаза.
– Все равно, вы говорите? Гм! А пожалуй, вы правы. Хорошо, я иду дальше. Заприте дверь.
– Сейчас запру: не так же оставлю, – усмехнулась она, и снова щелкнул ключ и загремел какой-то железный крюк.
Девушка наклонилась к ногам Павла Николаевича, желая помочь ему снять калоши, и в этот момент он, высоко взмахнув утюгом, с силой опустил его на ее затылок. Удар был верен и прозвучал так тупо. Девушка глубоко вздохнула, ткнулась лицом в пол и вытянулась на нем.
Павел Николаевич слышал, как что-то треснуло и потом еще что-то металлическое покатилось по полу.
«Это, должно быть, у нее пуговица от корсажа оторвалась, – подумал он, глядя на стройное тело, лежавшее у его ног в складках розового ситца. – Однако я ведь убил человека.
Это не трудно и не страшно. А говорят и пишут, что убить… Ха-ха-ха! Сколько лишнего на свете, сколько лжи! И для чего лгут, говоря о благородстве человека? Для того, чтобы сделать его благородным посредством этой лжи».
– Аннушка, кто пришел? – раздался сверху женский голос, сухой и твердый.
– Это я! – быстро ответил Павел Николаевич и пошел вверх, шагая по две ступеньки.
– Что вам угодно, батюшка?
На верху лестницы стояла высокая и худая старуха в темном платье, с длинным костлявым лицом и длинной же шеей. Она несколько наклонилась вперед, пытливо всматриваясь в идущего к ней человека.
«А утюг-то я оставил внизу!» – и на мгновение Павел Николаевич замер на месте. Это не укрылось от взгляда Заметовой.
– Что вам угодно? – громче, чем в первый раз, спросила она и отступила шага два назад.
Сзади нее было зеркало, и Павел Николаевич видел шею Заметовой сзади.
– Я от Бирюкова! – сказал он, усмехаясь чему-то и идя на старуху.
– Постой, постой! – произнесла она, простирая обе свои руки.
Павел Николаевич развел их так, что они охватили его бока, и быстро схватил старуху за горло.
– От Бирюкова! – повторил он, глубоко втискивая в ее шею свои пальцы и нащупывая под кожей позвонки.
Старуха хрипела и цапалась за его пиджак то на груди, то с боков. Лицо у нее посинело и вздулось, изо рта вываливался смешно болтавшийся язык. Своими локтями он сжал ей плечи, и она не могла достать костлявыми пальцами до его головы и лица, но пыталась сделать это. Ей удалось, наконец, схватить его за ворот – из рубашки у него вылетел запонок и покатился по лестнице.
«Улика, – мелькнуло у него в голове, – надо найти». Старуха уже шаталась, но все еще боролась, толкая его своими коленями и разрывая на нем платье.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.