Электронная библиотека » Лидия Чуковская » » онлайн чтение - страница 27


  • Текст добавлен: 9 ноября 2013, 23:33


Автор книги: Лидия Чуковская


Жанр: Литература 20 века, Классика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 27 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +
9

Свободна!

В самом деле, я стала много свободнее за эти два часа.

Мне не предстоит более – хотя бы номинально – участвовать в исключении из Союза лучших наших мастеров.

Не придется участвовать в грубо подтасованных выборах. Устраиваемых с единственной целью: «Вы там как хотите – все равно будет по-нашему»… Присутствовать на собраниях, где объясняет нам, что такое гражданская доблесть, – т. Карпова.

А главное: я никогда больше, до конца дней своих, не увижу в одной комнате такого множества, один к одному подобранных, падших людей. Большинству из них неоткуда было и падать. Но некоторые упали, скатились в эту бюрократическую трясину с высоты таланта. Ведь не откажешь в таланте ни Катаеву, ни Наровчатову. Ведь и Агния Барто человек несомненно способный – к сожалению, на все[56]56
  Даже на то, чтобы дать «литературную рецензию» по поручению КГБ. Даже в том случае, если эта «экспертиза» способствует каторжному приговору. По предложению следственного отдела КПЗ А. Барто накануне суда над Даниэлем и Синявским дала в качестве специалиста-эксперта отзыв на книги Ю. Даниэля. (Не в печати, разумеется.) В своей «экспертизе» она подчеркивала антисоветскую направленность творчества Ю. Даниэля, сетуя при этом о несомненной одаренности автора.
  «Опомнитесь, Агния Львовна, подобрейте!»


[Закрыть]
.

«Вы свободны!»

Отныне я свободна от всякого общения с писательскими президиумами и секретариатами. Писать без общения нельзя, читателей у меня отняли, но братья, среди пишущих и непишущих, остались.

Богата я братьями, есть мне на чье ухо и на чье сердце проверить новую страницу, строку, строфу.

Богата наша страна мастерами и экспертами повыше литературным классом, чем Яковлев, Рекемчук и даже сама Агния Барто. Жаловаться грех.

…Воздух братства охватил меня, чуть только я, свободная, шагнула за порог комнаты номер 8. Все два с половиной часа меня у дверей ожидали друзья. Теперь они усадили меня за столик, напоили горячим чаем и холодной минеральной водой. Человеческие лица после специально отобранных, волчьих. Я вглядывалась в эти светлые лица с тревогой и болью: полицейская фраза, произнесенная кем-то полчаса назад – кем-то, кто имеет наивность считать себя литератором, – фраза «да и в сочувствующих надо вглядеться» застряла у меня в мозгу.

Я вглядывалась. Со счастьем.

Вообще, если бы не эта фраза, – что, кроме счастья, могла бы я испытать в первые недели после исключения?

Пачки писем от незнакомых людей, услыхавших эту весть по иностранному радио. Каждое письмо – высокая мне награда и пронизывающий меня страх: перлюстрировали? скопировали? лишат моего корреспондента работы? (Такие случаи бывали после многочисленных откликов на мое открытое письмо Шолохову.)

Их – незнакомцев – я благодарю молча, в душе, но на их дорогие письма не отвечаю: боюсь. За них. Сказано ведь было:

«Да и в сочувствующих надо вглядеться»…

Но есть сочувствующие, чьи имена я могу назвать не только с гордостью, но и без страха: они сами открыто назвали себя, прислали письма в мою защиту на Секретариат.

Ни одно из имен (и писем) не было, разумеется, оглашено ни на заседании Секретариата, ни в печати. Ведь они были мне в поддержку, в защиту, поперек начальственной воле – зачем же доводить их до сведения читателей? Но выступили мои защитники открыто, их письма были посланы в Союз, распространились в Самиздате, многие были переданы по иностранному радио – это дает мне моральное право открыто назвать имена и процитировать письма.

Вот кто за меня заступился:

И. Варламова, Д. Дар, Л. Копелев, В. Корнилов, В. Максимов, Л. Пантелеев, А. Сахаров, А. Солженицын.

Мало?

Для счастья достаточно[57]57
  Цитирую отрывки из писем, поступивших в Секретариат:
  Варламова: «Я глубоко уважаю Л. К. Чуковскую за ее прекрасные книги о Герцене и Маршаке, за ее плодотворную многолетнюю редакторскую деятельность…» Дар: «Я много лет знаю Л. К. Чуковскую как писателя выдающегося дарования, написавшую блестящие книги о Герцене, о редакторском труде, а также художественные и публицистические произведения, проникнутые высокой гражданской ответственностью, напряженным чувством нравственности и правды…» Копелев: «Книги Лидии Чуковской о Бестужеве, Герцене, Шевченко, Житкове, «В лаборатории редактора» и другие; ее статьи, очерки; ее новые, пока лишь частично известные работы – («Записки об Анне Ахматовой» и «Книга о моем отце») – и повести «Софья Петровна», «Спуск под воду» – это произведения… значение которых со временем только возрастает». Корнилов: Мне стало известно, что Московский Секретариат собирается исключить из Союза писателей Лидию Корнеевну Чуковскую, женщину, которую всегда отличали честность, талант, мужество. Л. К. Чуковская тяжело больна опасной болезнью сердца. Она почти не видит. И вы, мужчины, преследуете женщину, защищенную лишь одним личным бесстрашием. По-человечески ли это? По-мужски?» Максимов: «Очередной идеологический шабаш убогих бездарностей в Московской писательской организации завершился исключением из ее состава замечательной представительницы современной русской литературы Лидии Чуковской… Мир слышал голос Чуковской всякий раз, когда на наших глазах попиралась справедливость, и чутко на него откликался. Каждый из нас (я имею в виду писателей своего поколения) испытал на себе благотворное влияние ее бескомпромиссной и открытой борьбы за чистоту и обязывающую ответственность нашей профессии». Пантелеев: «Не слишком ли мы спешим? Вспомним Зощенко, Пастернака, Ахматову, Заболоцкого и многих-многих других, чья судьба на нашей совести». Сахаров и Солженицын – каждый по-своему! – подчеркнули, что мое открытое, демонстративное сочувствие к их деятельности явилось одной из причин обрушившихся на меня гонений. Сахаров: «Повод для исключения Чуковской – ее статья «Гнев народа». Статья написана в те дни, когда страницы всех советских газет клеймили меня как противника разрядки и клеветника. Среди тех, кто выступил в мою защиту, прозвучал сильный и чистый голос Лидии Чуковской. Ее публицистика – это продолжение лучших русских гуманистических традиций от Герцена до Короленки. Это – никогда не обвинение, всегда защита («Не казнь, но мысль. Но слово»). Как ее учителя, она умеет и смеет разъяснять то, о чем предпочитают молчать многие, защищенные званиями и почестями». Солженицын: «…не сомневаюсь, что побудительным толчком к нынешнему исключению писательницы Лидии Чуковской из Союза, этому издевательскому спектаклю, когда дюжина упитанных преуспевающих мужчин разыгрывали свои роли перед больной слепой сердечницей, не видящей даже лиц их, в запертой комнате, куда не допущен был никто из сопровождавших Чуковскую, – истинным толчком и целью была месть за то, что она в своей переделкинской даче предоставила мне возможность работать. И напугать других, кто решился бы последовать ее примеру. Известно, как три года непрерывно и жестоко преследовали Ростроповича. В ходе травли не остановятся и разорить Музей Корнея Чуковского, постоянно посещаемый толпами экскурсантов. Но пока есть такие честные бесстрашные люди, как Лидия Чуковская, мой давний друг, без боязни перед волчьей стаей и свистом газет, – русская культура не погаснет и без казенного признания».


[Закрыть]
.

10

Братство своим чередом, а циркулярные повеления – своим.

Едва исключили меня из Союза, как получил соответствующие распоряжения Детгиз. Редакция срочно вызвала составителей и потребовала, чтобы они вычеркнули: что вычеркнули? ведь мои воспоминания о Корнее Чуковском изъяты были из сборника уже давно, сразу после «Гнева» – что же еще можно вычеркнуть? Чего потребовать – еще?

А вот чего: изъять имя Лидии Чуковской из всех воспоминаний о Корнее Чуковском.

Вот еще чем можно заняться: задним числом устранить меня из семьи. Если мемуарист пишет: «дверь открыла Лидия Корнеевна», или «за столом сидела Лидия Корнеевна» – зачеркнуть. Я не открывала и не сидела. Меня не было.

Теперь осталась только одна еще мера: назначить в дочери Корнею Ивановичу кого-нибудь другого. Какую-нибудь другую особу, более подходящую для этой роли, по мнению Секретариата.

Шаг этот был бы тем более разумен, что, ведать не ведая о секретариатах, президиумах, редакторских, издательских и литфондовских намерениях и планах, рядовые и не рядовые советские граждане, взрослые и дети, постоянно, то поодиночке, то по двое, по трое, то целыми классами школ, то группами из институтов, повадились посещать дачу Корнея Чуковского в Переделкине, где я иногда живу. И хотя не я принимаю гостей, хотя двери нашего самодельного музея открыты как раз в те дни, которые я обычно провожу в городе, – я ненароком могу все-таки попасться им на глаза. Конфуз! Ведь меня нет и не было.

Затея моя – сохранить в неприкосновенности комнаты Корнея Ивановича – повернулась так, как мне и во сне не снилось: говоря по правде, сохранила я их, чтобы иногда приходить туда одной, как прихожу на могилу, – и снова видеть его стол, его халат, его радио, его книги… Так же тикают часы у него на столе, тем же строем стоит на полке Собрание сочинений Некрасова, в которое вложено им столько труда. Вот-вот и сам он войдет… И вдруг оказалось, что хотя Корней Иванович никогда не войдет в свою комнату, но людей, любящих его книги, желающих углубиться в историю русской культуры, людей этих гораздо более, чем мы помышляли. Нам пришло на ум записывать своих гостей, посетителей дачи Чуковского, только в 1972 году – и вот теперь, к концу 1974-го, оказалось, что с 1972-го по 1974-й прошли через его комнаты около шести тысяч человек! Это не точно мною сказано: «записываем мы». Записывают свои впечатления сами гости. Ни единого объявления в газете или где бы то ни было – но идут, и идут, и идут, приходят пешком, приезжают на поездах, на санаторных автобусах, в частных автомобилях. Идут взглянуть на акварели Репина, рисунки Маяковского и Бориса Григорьева, на карикатуры Анненкова; на собрание книг по Некрасову; на фотографии деятелей «Всемирной Литературы», на экземпляры книг Чуковского, исчирканные его ненасытной к труду рукой. Учителя, литераторы, дачники, библиотекари, академики, слесари, рабочие автозавода, пенсионеры, иностранные туристы, москвичи и приезжие граждане из разных городов, отдыхающие в местных санаториях – тут и интеллигенты, тут и рабочие – десятки, сотни, тысячи посетителей[58]58
  В настоящее время через наш самочинный музей прошло уже более девяноста тысяч человек, вопреки попыткам руководящих деятелей Союза писателей выселить меня и мою дочь из Дома Чуковского (судебным порядком), музей закрыть, а дачу, с помощью бульдозера, снести с лица земли… В конце концов нас перестали активно преследовать, ожидая, пока дача развалится сама, но иск о выселении до сих пор обратно не взят, а даче статус музея не предоставлен. – Примеч. 1988 года.


[Закрыть]
. Дети, разглядывающие игрушки у него на столе. Тула, Владивосток, Воронеж, Ленинград, Япония, Англия, Америка, Москва, Дмитров, Тольятти, Рязань, Серпухов, Омск. Разные приходят в эти комнаты люди. Одни читали все книги Чуковского, все его статьи и исследования; другие – ровно ничего, кроме «Мойдодыра»; одни хотят увидеть книги на полках, письменный стол, другие – заводной паровозик и говорящего льва; третьи просто поглазеть, «как живут писатели», хороши ли обои, и, когда секретарь Корнея Ивановича Клара Израилевна Лозовская показывает им ящик, где годами хранились рукописи Некрасова, спрашивают: «а где хранятся фамильные бриллианты?» Разные к нему в гости приходят люди, но большинство с осознанным или бессознательным желанием подышать воздухом литературы, заполняющим до сих пор эти комнаты.

Воздух литературы – ведь он сродни воздуху братства (как и лесу, окружающему дом).

Разные в наших тетрадях живут записи. По большей части – признательность тем, кто сохранил дом, благодарность за доставленную радость узнавания. Но радость сочетается с тревогой, с грустью.

«…Грустно только, что, несмотря на самоотверженные усилия близких Корнея Ивановича, которые помогают людям, любившим его и его книги, узнать побольше о его жизни и труде, – время оказывает разрушительное действие на дом, где он работал.

Семья NN
г. Москва
28/IХ-74».

Одно ли время?

Грустно – отнюдь не Литературному фонду, хозяину дома. Я, арендатор, вношу не одни лишь деньги за аренду. Я посылаю заявления. Литфонд, хозяин, обязанный в обмен на деньги заботиться о целости и благоустройстве дома, посылает комиссии. Комиссии признают, что просьбы мои основательны. Хозяин из года в год откладывает ремонт еще на год.

А братство – рядом. То придут специалисты-цветоводы и предложат посадить на могиле особые растения, не боящиеся тени, – своими руками посадят их. То школьники предложат расчистить лес, то солдаты воинской части распилят и сложат сосны, поваленные бурей в лесу.

Но гниют балконы, осел фундамент, крылечко отошло от стены; двери и окна перекошены… Хозяину это нипочем. Он ведь только называется «Литературный фонд», а вовсе не литературой он занят. Хозяин занят ремонтированием дачи хозяина: председателя Литературного фонда.

По степени заброшенности в Городке писателей с дачей Корнея Чуковского может соперничать – и сильно превосходит ее! – только одна.

Это дача Бориса Пастернака.

 
Здесь все тебе принадлежит по праву,
Стеной стоят дремучие дожди, —
 

писала Анна Ахматова о Переделкине, обращаясь к Пастернаку.

В самом деле, все весны, и зимы, и осени, и лета Переделкина, все здешние сугробы, сосны, рощи и дожди присвоил русской поэзии Пастернак. Вот из этих окон он глядел, вот эти рощи видели его порывистую походку, слышали его голос.

Но у Литфонда другая шкала ценностей. На могиле Пастернака люди постоянно читают стихи. Дом его стал местом паломничества для всей страны, для всего мира, дом, где четверть века жил и писал Пастернак.

Где он умер. Откуда гроб его вынесли на руках.

На восстановление этого дома у Литературного фонда средств нет[59]59
  Эти строки были написаны в 1974 году. Через десять лет, 16 октября 1984 года, родные Бориса Леонидовича по требованию Литфонда были выселены, а вещи, не без повреждений, развезены по разным местам. К настоящему времени дача передана в аренду Литературному музею, вещи поставлены на места, и 10 февраля 1990 года, к столетию со дня рождения Пастернака, музей начал работать. – Примеч. 1990 года.


[Закрыть]
.

11

Но меня снова отнесло в сторону от моего незатейливого рассказа. Ведь хотела я рассказать только о себе. Об исключении. Но ничего не поделаешь: понятие «я» вбирает в себя не одну лишь собственную биографию. А история моего исключения? Разве это только моя история? Не одну меня исключили из Союза писателей, лишая возможности печататься. Многих, глубоко преданных своей стране, довели до отъезда. В жизнь их разнообразно и мощно ворвалось – ворвался? – КГБ: обыски, изъятие рукописей и книг, угрозы арестовать; или – лишение научной степени, шантаж, слежка по пятам, проработки, открытые и закрытые. Да и не одним только литераторам ломают жизни, лишая любимого труда! Да и так ли еще ломают!

Так или не так, но если человек что-то любит, то всенепременно. Не люби, не люби, не люби. «Промолчи, промолчи, промолчи».

Способов заставить человека умолкнуть, если у него за любимое дело сердце болит, таких способов, кроме лагерей, тюрем и психиатрических больниц, достаточно. Лишить работы, сначала любимой, а потом вообще какой бы то ни было, – а потом осудить за тунеядство; не дать ученому защитить диссертацию, хотя она содержит существенное в его области открытие (на открытие плевать – вел бы себя смирно!); старого рабочего, высокой квалификации, пенсионера, обучавшего молодых, отвезти на машине из постели в милицию, из милиции в КГБ и там четыре часа орать на него: «Ты зачем вчера в столовой сказал: ребята, вы ругаете Солженицына, а сами его не читали?» – «Да ведь они не читали, товарищ полковник, а ругаются». – «Вот дадим тебе срок за хулиганство, тогда будешь знать!» – «Какое же хулиганство? Я же только сказал: не читали». – «А ты Яковлева в «Литгазете» читал? Там все написано. Изменников родины советским людям читать нечего…» (И нет ведь иностранных корреспондентов при этом интимном разговоре, как были на открытии художественной выставки в Москве, и делай с человеком, что хочешь… Некому теперь будет с любовью обучать железнодорожную молодежь – машинистов – эка беда! Другой найдется, благонадежный…) Раньше времени перевести видного математика на пенсию, хотя он еще полон сил и окружен учениками, вытолкнуть из института за то, что он защищал своего талантливого ученика, которому не давали дороги («промолчи, промолчи, промолчи!»); изгнать филолога из института за то, что в 1973 году он отказывается взять назад подпись под письмом 1968 года; а советская филология? ха-ха! начальству нет дела до филологий. Шахтер настаивает, что техника безопасности в его родной шахте требует срочного усовершенствования, не то могут погибнуть люди. Он предлагает разумный способ, но переоборудование назначено по плану не на этот год. Шахтер пишет заявление, подтверждает свою тревогу цифрами, фактами – нет. Он пишет заявление из инстанции в инстанцию, он любит своих товарищей и боится за них – вот-вот обвал или отравление. Никакого Солженицына он не читал, но он неугоден. Гнать его с работы, а упрется – ну разве не псих? Человек – инженер ли, садовод ли – обивает пороги годами, втолковывает, объясняет – и, если молод, убедившись, что пути ему нет, что осуществить любимый замысел, то, для чего он рожден, не удастся, – начинает мечтать об отъезде. Всякий отъезд – это утрата, потеря. Разорение русской культуры. Бескровное кровопускание.

И если поглубже изучить причины, по которым подверглись у нас на родине преследованиям и лишились работы десятки, сотни, тысячи людей – шахтеров, литераторов, физиков, педагогов, инженеров, геологов, рабочих, – причиной причин всякий раз окажется слово.

Человек, будь он инженер, литератор или физик, любящий свое дело и своих братьев по любви, не соглашающийся предать людей или память, – у такого человека более всего шансов завтра попасть в «диссиденты». До «диссидентства» доводит любовь. Рискнув открыть рот в защиту тайги, или истребляемой в этой тайге редкой породы зверей, или в защиту отвергнутой книги, или удушаемой литературы – он завтра неминуемо окажется во вражде с начальством.

«Страшные последствия человеческой речи в России по необходимости придают ей особенную силу, – писал Герцен. – С любовью и благоговением прислушиваются к вольному слову, потому что у нас его произносят только те, у которых есть что сказать. Не вдруг решаешься передавать свои мысли печати (или Самиздату. – Л. Ч.), когда в конце каждой страницы мерещится жандарм, тройка, кибитка и в перспективе Тобольск или Иркутск»[60]60
  А. И. Герцен. Собр. соч.: В 30 т. Т. 7. М., 1956, с. 329–330.


[Закрыть]
. (Или Потьма.)

Битва любви с равнодушием наступает неизбежно и ведется незримо, а чаще всего и неслышно. «Не вдруг решаешься передавать свои мысли печати» (или собранию, – Л. Ч.), открывать рот, если слово числится главным проступком, какой может совершить человек В обязанности руководящего товарища любовь не входит, наоборот, входит равнодушие к той области культуры, которой он ведает. Любит ли директор издательства «Художественная литература» – литературу? Да он о ней и представления не имеет! От равнодушия до ненависти – один шаг. От Самиздата до Потьмы – рукой подать. Возненавидеть тех, кто любит, кто говорит, повинуясь своей любви, а не чиновничьим циркулярам, – ничего нет беззаконнее и закономернее.

Список деятелей, утраченных русской культурой, бесконечно растет. Те, кто вытеснили из страны Мстислава Ростроповича и Галину Вишневскую, – любят ли они музыку? Любят ли балет люди, вытеснившие из страны Рудольфа Нуриева, Михаила Барышникова и Наталию Макарову? Беспокоятся ли о расцвете физики те, кто сначала лишил работы, а потом заставил уехать В. Турчина? Привержены ли лингвистике те, кто ответственен за отъезд И. Мильчука? Кого и когда судить будем за отъезд историка А. Некрича? О литературе уж и не говорю: ненавидят литературу те, кто изгнал Солженицына, вытеснил из страны Бродского, Некрасова, Коржавина, преследуют Корнилова и Войновича. И это еще «сказка с хорошим концом»: отъезд или исключение из Союза писателей. А биологи, физики, врачи, писатели – за решеткой? А – просто люди, не таланты выдающиеся, а просто честные труженики, дорожащие не личным своим успехом, а успехом дела, поперечившие начальству и за это страдающие? А – тысячи верующих?

Щедрой рукой разбрасывает созидателей нашей культуры по сибирским лагерям или раздаривает Западу и Востоку безумное наше государство. Сталин некогда распродавал Эрмитаж. В этой растрате поражает, кроме равнодушия к искусству, к истории человечества и России, наивная уверенность, будто Эрмитаж со всеми своими Тицианами, Леонардо да Винчи и Рубенсами принадлежит ему, лично ему, т. Сталину, хочу распродам, хочу с кашей съем. Уморив в тундре миллионы ни в чем не повинных безымянных крестьян, Сталин подверг уничтожению и цвет интеллигенции: сотни талантливых людей – тех, кто уже успел проявить себя в науке или искусстве, – и тысячи неуспевших погибли в лагерях. Современные наши хозяева массовых облав на людей не ведут, но от Сталина, вместе со многими другими чертами, унаследовали наивную уверенность, будто люди искусства и науки принадлежат не народу, не земле, вспоившей их своими соками, а лично им, хозяевам страны.

У нас существуют законы, строго (хотя и тщетно) оберегающие государственную собственность. Каким законом защитить от уничтожения и разбазаривания нечто гораздо более ценное: духовные ресурсы России?

12

9 января 1974 года Секретариат постановил исключить меня из Союза писателей «с широким освещением в печати».

Но «широкое освещение» нынче не в моде. Предпочтительнее расправляться втихую. Громкая расправа – как с Сахаровым, с Солженицыным – редкость. Она невыгодна: она пробуждает в людях не только организованный свыше «гнев», но и невидимое – неорганизованное – братство.

Какое последовало «освещение»? А никакого.

18 января 1974 года «Литературная Россия» поместила заметку под заглавием: «В Секретариате Правления Московской писательской организации». Перечислены оказались все вопросы, какие стояли на повестке 9 января, когда меня исключили. Один только вопрос в отчете пропущен: мое исключение.

Если бы я сама, собственной своею персоной, не присутствовала 9 января 1974 года при своем исключении, я узнала бы об этом январском происшествии только в марте – через три месяца.

Читатель же не знает и по сию пору.

В марте 1974 года я получила по почте «Информационный бюллетень» Союза писателей, ныне редактируемый т. Верченко. Присылкой этого бюллетеня, рассылаемого по особому списку, т. Верченко известил меня, что я исключена. На странице 24 сообщается, будто «в ходе обсуждения было установлено, что Л. К. Чуковская на протяжении ряда лет… занималась фабрикацией и пересылкой за рубеж клеветнических статей и других материалов…»

Вранье. Хорошо, что «Бюллетень» распространяется по списку, а читатель в списках не значится. А вдруг поверил бы кто-нибудь. Ни «на протяжении ряда лет», ни «в ходе обсуждения» никто и нигде не установил – да и не пытался устанавливать, – содержится ли в моих статьях и открытых письмах клевета, то есть заведомая ложь. Никто не установил – да и не пытался установить – ложности хотя бы единого из приводимых мною фактов. Верченко пишет, будто в ходе обсуждения (то есть 9 января 1974 года) выяснилось, что я переправляла свои «материалы» за границу. Опять вранье. Как уже видел читатель, о том, что прежние мои открытые письма переходили рубежи самостийно, через Самиздат, а в отличие от них статью «Гнев народа» я передала американскому корреспонденту сама – я и заявила сама, и не в ходе заседания 9 января, а еще на предварительном допросе у Стрехнина и Медникова 28 декабря 1973 года. Таким образом, 9 января 1974 года ровно ничего нового о передаче этой статьи за границу не выяснили, а о других не выясняли. Новинка на заседании Секретариата блеснула одна: оглашением моего частного письма к Жоресу Медведеву выяснилось, что руководители Союза писателей работают плечом к плечу с таможней и другими соприкосновенными литературе организациями. Но ведь и это не ново. Я лично не сомневалась в тесном сотрудничестве дружественных организаций и до 9 января 1974 года.

Однако «широкое освещение в печати» действительно последовало. И очень быстро: 12 января, в газете с многомиллионным тиражом «Советская Россия».

«Осветили» – но что?

Секретариат при мне постановил широко осветить мое исключение, а тов. И. Юрченко, автор статьи в «Советской России», широко осветил некоторые ценные бытовые подробности из жизни моей и моих друзей: кому сколько лет, у кого квартира в центре, кто в каком магазине покупает колбасу, но именно о моем исключении из Союза не обмолвился ни единым словом.

Верченко об исключении сообщил, но не в печати. Юрченко сообщил в печати, но не об исключении.

Мою статью «Гнев народа» Секретариат МО СП по существу обсуждать не пожелал. Статейку Юрченко, в которой он обливает грязью одного иностранного туриста, общавшегося в Москве не с теми гражданами, которых ему порекомендовал бы Юрченко, я тоже по существу обсуждать не желаю. Причины нежелания у нас разные: Секретариату ответить мне нечего, он не отвечает, он исключает. Мне – есть что ответить, но я вовремя вспомнила одно признание Герцена по поводу подобной статейки: «я не могу нагнуться до ответа». В самом деле, ведь я, как-никак, литератор, и до колбасной перебранки унижать литературу не подобает. Меня Юрченко преподносит читателю как некую даму, имеющую квартиру в центре Москвы (преступление) и дачу под Москвой (преступление), но в литературе малоизвестную. Что ж, это почти правда. Квартира – действительно в центре; сознаюсь. Дача у меня не собственная – арендованная; занимаю я в ней одну комнату – остальные обратила в музей своего отца, – но, сознаюсь, одну комнату на даче действительно иногда занимаю. В литературе, по утверждению Юрченко, я малоизвестна? Быть может, и так. Но не для известности живет литератор – на даче ли, в центре ли, на окраине ли, – если он литератор в самом деле. И не ради дачи и не ради квартиры он трудится. Применяя к литератору подобные мерки и с недоумением вопрошая: «Что еще этой даме надо?» (вообразите себе, Юрченко, кроме квартиры и дачи, мне надо, чтобы книги мои доходили до читателя!), этим недоуменным вопросом фельетонист выдает себя с головой.

Где бы ни была расположена квартира Юрченко, в центре ли или на окраине, – в дальней дали живет он от искусства. Таможенники, обыскивающие интуристов и читающие чужие частные письма, ближе ему, чем литераторы. И это естественно: Юрченко просто чиновник, которому другие чиновники предоставили газетную полосу, чтобы лишний раз напомнить читателям свежую мысль: если в стране нет колбасы – значит, ее поедают евреи, а если у интуриста отобрали частное письмо, значит, все иностранцы – шпионы. Полученное поручение Юрченко выполнил; я надеюсь, Верченко доволен.

По части же славы я могу утешить вас, Юрченко: щедро поделюсь с вами избытком своей малоизвестности. Желаю вам, чтобы ваша статейка обо мне вас прославила.

Каждый входит в литературу по-своему.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
  • 3.4 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации