Автор книги: Людмила Улицкая
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 47 (всего у книги 52 страниц)
Конец сюжета
Середина декабря. Конец года. Конец сил. Тьма и ветер. В жизни какая-то заминка – все остановилось на плохом месте, как будто колесом в яме буксует. И в голове буксуют две стихотворных строки: «Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу…» Полнейшая сумеречность, и никакого просвета. Стыдно, Женя, стыдно… Спят в маленькой комнате два мальчика, Сашка с Гришкой. Сыновья. Вот стол – на нем работа. Сиди, пиши ручкой. Вот зеркало – в нем отражается тридцатипятилетняя женщина с большими глазами, наружными уголками чуть вниз, с большой грудью, тоже чуть вниз, и красивыми ногами с тонкими щиколотками, выгнавшая из дома не самого плохого на свете мужа, и притом уже не первого, а второго… Еще отражается в большом зеркале часть маленькой, но очень хорошей квартиры в одном из самых прекрасных мест в Москве, на улице Поварской, во дворе, полукруглое окно выходит в палисадник. Потом их, конечно, выселят, но тогда, в середине восьмидесятых, они еще жили как люди…
Семья Жени – тоже очень хорошая. Большая семья с тетями, дядями, двоюродными и троюродными братьями, сплошь высокообразованными, уважаемыми людьми: если врач, то хороший, если ученый, то многообещающий, если художник, то процветающий. Ну не как Глазунов, конечно. Но имеет заказы в издательствах, хороший книжный график, почти один из лучших. В своем цеху ценят. О нем пойдет речь далее.
Кроме двоюродных и троюродных народилось уже повое поколение многочисленных племянников – Кати, Маши, Даши, Саши, Миши, Гриши. Среди них одна есть Ляля – тринадцати лет. Уже с грудью. Но прыщи еще не прошли. И нос длинный, и это уже навсегда. Правда, можно со временем сделать косметическую коррекцию. Но со временем. Ноги тоже длинные. Хорошие ноги. Но этого еще никто не замечает. А страсти бушуют уже сейчас. У девочки безумный роман с двоюродным дядей-художником. Пришла как-то длинноносая Ляля в родственный дом к троюродной сестре Даше и запала на ее папашу. Он сидит дома, в дальней комнате, рисует. Прелесть какие картинки – птицы в клетках, какие-то стихи… Художник-иллюстратор. Волосы черные, волнистые, длинные. До плеч. Курточка синяя, под ней рубашка в красно-синюю клетку. Шейный платок под рубашкой – в мелкий-мелкий цветочек, почти запятая, вот какой цветочек. И даже не цветочек и не запятая, а скорее огуречик. Но маленький, малюсенький… Влюбилась.
Приходит девочка Ляля к взрослой родственнице тете Жене, которой в данное декабрьское время совершенно не до троюродной девочки. Но Женя приходится художнику сестрой. Не родной, двоюродной. И признается девочка Ляля в любви. И рассказывает всю историю: как пришла к Даше, а он сидит в дальней комнате птичек рисует, а на платочке огурцы. И как пришла потом, уже без Даши, и сидела в его комнате, он рисовал, а она тихо сидела. Молча.
По вторникам и четвергам у Милы, жены художника, утренний прием, с восьми. Понедельник, среда, пятница – вечерний. Она врач-гинеколог. Даша ходит в школу каждый день. Ездит на проспект Мира во французскую. Из дома выходит в двадцать пять минут восьмого. Во вторник и в четверг – но не каждую неделю, а одну неделю вторник, другую четверг – Ляля приходит в дальнюю комнату в половине девятого. Один раз она пропускает урок истории и урок английского, один – сдвоенную литературу. Да, тринадцать лет. А что делать? Ну что с этим поделать? Если безумная любовь… Он от нее умирает. Руки трясутся, когда раздевает… Это потрясающе. Первый мужчина в жизни. Уверена, что никогда не будет второго… Забеременеть? Нет, не боюсь. То есть я не особенно об этом думала. Но можно же принимать таблетки… А ты не можешь позвонить Миле, чтобы она выписала – как будто для тебя?..
Женя вне себя. Лялька – ровесница Саши. Те же тринадцать, но девочковых. Оказывается, это совсем другой размер. У Сашки в голове астрономия. Он читает книги, в которых Женя не разбирает даже оглавления. А у этой маленькой идиотки любовь, и к тому же она выбрала ее, Женю, поверенной своих сердечных тайн. Хорошенькая тайна: сорокалетний порядочный человек путается с малолетней племянницей, подружкой дочери, в своем собственном доме, в то время когда родная жена в трех кварталах от дома ведет прием в женской консультации на улице Молчановке и, строго говоря, может забежать домой на минутку, например, чаю попить… А Лялькины родители? Ее мать, двоюродная Женина сестра Стелла толстожопая, что она себе думает? Что дочка в школу пошла, размахивая потертым портфельчиком? И папаша ее, Константин Михайлович, математик трехнутый, он чего думает? А уж что по этому поводу могла бы думать покойная тетя Эмма, родная сестра Жениного родного папы, так это просто страшно представить…
Лялька прогуливает утренние часы. Иногда, когда Сашка с Гришей в школе, она приходит к Жене пить кофе. То ли художник занят, то ли у нее просто нет настроения за партой сидеть. Выгнать девчонку невозможно – а ну как пойдет и из окна выбросится? Женя ее покорно выслушивает. И приходит в отчаяние. Мало ей своих собственных проблем: выставила родного мужа, потому что влюбилась в совершенно недоступного господина… Артиста с большой буквы. Вообще-то он режиссер. Из прекрасного, почти заграничного города. Звонит каждый день и умоляет приехать. И тут еще Лялька…
Женя в отчаянии.
– Лялечка, дорогая, эти отношения надо немедленно прекратить. Ты сошла с ума!
– Женя, но почему? Я его безумно люблю. И он меня любит.
Женя этому верит – потому что Ляля в последнее время очень похорошела. У нее красивые глаза, большие, серые, в черных подкрашенных ресницах. Нос длинный, но тонкий, с благородной горбинкой. Кожа стала значительно лучше. А шея – просто изумительная, редкой красоты шея: тонкая и еще более утончающаяся кверху, и голова так красиво посажена на этот гибкий стебель… Тьфу!
– Лялечка, дорогая, но если ты о себе не думаешь, то хоть о нем подумай: ты понимаешь, что произойдет, если об этом узнают? Первым делом его посадят в тюрьму! Неужели тебе его не жалко? Лет на восемь – в тюрьму!
– Нет, Женя, нет. Никто его не посадит. Если Мила догадается, она его выгонит, это да. И обдерет его. На деньги. Она страшно жадная. Он много зарабатывает. Если он сядет, он не будет платить ей алиментов. Нет, нет, она не устроит скандала. Все замнет, наоборот, – очень холодно и расчетливо разворачивает грядущую картину Ляля, и Женя понимает, что как это ни чудовищно, но похоже на правду: Милка и вправду страшно алчная.
– Ну а твои родители, их что, не беспокоит? Подумай, что с ними будет, если они об этом узнают? – пытается зайти Женя с другой стороны.
– Пусть помолчат лучше. Мамочка моя спит с дядей Васей… – У Жени глаза на лоб полезли. – Ты что, не знаешь? Папин брат, мой родной дядя Вася. Мамочка от него без ума всю жизнь. Я вот только одного не знаю: она в него влюбилась до того, как за отца замуж вышла, или после… А что касается папы, это ему вообще должно быть все равно, он вообще не мужчина. Ты меня понимаешь? Кроме формул, его ничего не интересует… В том числе и мы с Мишкой.
Боже милостивый, что делать с этим малолетним чудовищем? В конце концов, ей всего тринадцать лет. Она ребенок, нуждающийся в защите. Но каков наш художник? Этот постный эстет! Замшевый пиджак! Шейный платочек! Вычищенные руки! Маникюрша в дом ходит. Он как-то при Жене говорил, что его работа требует безукоризненных рук, как у пианиста… Вообще-то он скорее похож на гомосека. А выходит дело, педофил…
С другой стороны, Лялька не ребенок. У евреев в старые времена в двенадцать с половиной лет девочек выдавали замуж. Так что с точки зрения физиологии она взрослая. Мозги же у нее более чем взрослые – как она все изложила про Милку, не каждая взрослая баба так расчислит.
Но что теперь делать ей, Жене? Она единственный взрослый человек, который во всю эту историю посвящен. Следовательно, ответственность лежит именно на ней. И посоветоваться не с кем. Не может же она к своим родителям с этой историей идти. У мамы инфаркт будет!
Ляля приходит к Жене почти каждую неделю, рассказывает о художнике, и все, что она говорит, убеждает Женю в том, что эта кошмарная связь достаточно крепкая – если семейный мужчина идет на риск, принимая в доме еженедельно малолетнюю любовницу, он действительно потерял голову. Противозачаточные таблетки, довольно дорогие, между прочим, Женя купила без участия Милы, разумеется, отдала их Ляльке и велела пить каждый день, не пропуская… Несмотря на купленные таблетки, Женя испытывает огромное беспокойство ответственности. Она понимает, что надо что-то предпринимать, пока не разразился скандал, но не знает, с какого боку заходить. В конце концов решила, что единственное, что она может сделать в сложившихся обстоятельствах, – поговорить с художником, черт его подери.
А режиссер звонит, просит прилететь хотя бы на день. У него выпуск спектакля, он работает по двенадцать часов… Но если она полетит в этот чудесный, теплый и светлый город – все, ей конец! А если не полетит?
Надо что-то делать с этой безумной Лялькиной историей. И дело даже не в том, что скандал неминуем. Но, в конце концов, взрослый человек калечит жизнь ребенка. Господи, какое счастье, что у нее мальчики. Какие проблемы? Задачи по астрономии у Сашки… Гришку же надо только вытаскивать из книг, читает по ночам, с фонариком под одеялом… Иногда дерутся. Но в последнее время все реже…
Наконец решила позвонить Лялькиному возлюбленному. Позвонила днем, после двух, в день, когда у Милки вечерний прием. Он страшно обрадовался, сразу же пригласил в гости, благо недалеко идти. Женя сказала, что в гости – в следующий раз, а сейчас надо встретиться не дома, а где-нибудь в нейтральном месте.
Встретились возле кинотеатра «Художественный», он предложил зайти в «Прагу», в кафе.
– У тебя что-то стряслось, Женя? Вид взъерошенный какой-то, – дружелюбно спросил художник, и Женя вспомнила, что он всегда очень хорошо себя вел по отношению к родне. Помог однажды их совсем дальней родственнице, когда той надо было делать тяжелую операцию, а в другой раз оплатил какому-то родственному шалопаю адвоката, когда тот неудачливо угонял машину… Вот ведь как сложно устроен человек, сколько разного внутри уживается…
– Извини, разговор неприятный. Я по поводу твоей любовницы, – резко начала Женя, потому что боялась растерять запал негодования по поводу всей этой гадкой истории.
Он долго молчал. Крепко молчал. Мелкие желваки ходили под тонкой кожей. Оказалось, что не был он таким уж красивым, как представлялся прежде. А может, с годами полинял…
– Женя, я взрослый человек, ты мне не мама и не бабушка… Скажи, почему я должен тебе отчитываться?
– А потому, Аркадий, – взорвалась Женя, – что за все поступки мы в конце концов сами отвечаем. И если ты взрослый человек, то тоже должен отвечать за свои ситуации…
Он сделал большой глоток из маленькой кофейной чашки. Поставил пустую чашку на край стола.
– Скажи, Жень, тебя кто-нибудь прислал или у тебя приступ нравственной самодеятельности?
– Ну что ты несешь? Кто меня мог прислать? Твоя жена? Лялькины родители? Сама Лялька? Ну конечно, это самодеятельность. Нравственная, как ты говоришь. Эта дура Лялька все мне рассказала. Конечно, мне приятнее было бы этого не знать… Но поскольку я знаю, я боюсь. И за нее, и за тебя… Вот и все.
Он вдруг обмяк и сменил тональность:
– Я, честно говоря, понятия не имел, что вы общаетесь. Интересно…
– Поверь, я бы предпочла не общаться с ней вообще, и тем более по такому поводу…
– Жень, объясни мне, чего ты от меня хочешь. История эта длится не первый год. И мы с тобой, извини, не такие близкие люди, чтобы обсуждать деликатные вопросы моей личной жизни.
И тут Женя поняла, что все не так уж просто, и за этими словами стоит больше, чем она знает. И вид у Аркадия отчасти виноватый, а отчасти как будто страдающий…
– Я так поняла, что эта история недавняя. А ты говоришь – не первый год… – проклиная себя, что влезла в эти разбирательства, выдавила из себя Женя.
– Если ты следователь, то плохой. Честно говоря, третий год это длится, – он пожал плечами. – Я только не понимаю, зачем Ляле понадобилось это с тобой обсуждать. Милка все знает, и она готова на все, лишь бы не разводиться…
Он двинул локтем, чашка слетела со стола, крякнулась об пол. Он, не вставая, нагнулся под стол, собрал осколки длинной рукой, сложил перед собой кучкой. Стал перебирать фарфоровые белые черепки расколовшейся чашки, как будто складывая для склейки… Потом поднял голову. Нет, он все-таки был красив. Брови такие распахнутые, глаза зеленоватые.
Третий год? То есть с десятилетней девочкой он спутался? И говорит об этом так обыденно… Все-таки мужчины – с другой планеты существа…
– Слушай, Аркадий, я действительно этого не понимаю… Ты так просто об этом говоришь? У меня это в голове не помещается – взрослый мужчина спит с десятилетней девочкой…
Он выпучил глаза:
– Жень, что ты несешь? Какая девочка?
– Ляльке тринадцать лет исполнилось полтора месяца тому назад! Кто же она – телка, тетка, баба?
– Мы о ком говорим, Женя?
– О Ляльке Рубашовой.
– Какая Рубашова? – искренне изумился Аркадий.
Он валял дурака перед ней. Или…
– Да Лялька. Дочка Стелки Коган и Кости Рубашова.
– Ах, Стелки! Сто лет ее не видел… Ну была у нее, кажется, дочка. Какое это имеет ко мне отношение? Ты можешь мне толком объяснить?
Все. Конец сюжета. Он понял. Ужаснулся. Расхохотался. Выразил желание взглянуть на девчонку, раскатавшую с ним умозрительный роман, – он ее не помнил. Мало ли в дом заходит девчонок, Дашкиных подружек?
Потом, сбросив с души ужасный камень, засмеялась и Женя:
– Но ты понимаешь, дорогой мой, что с любовницей-то я тебя все равно разоблачила?
– До некоторой степени. Дело в том, что любовница действительно имеет место. Лет ей не десять и не тринадцать, но проблемы, как ты понимаешь, существуют… И я страшно на тебя обозлился, когда ты…
Официант забрал фарфоровые осколки, позвал уборщицу протереть пол под столом.
Женя ждала визита Ляльки. Она выслушала очередные ее излияния. Дала ей выговориться. Потом сказала:
– Ляля, я очень рада, что ты все это время приходила ко мне и делилась со мной своими переживаниями. Тебе, наверное, было очень важно разыграть передо мной всю эту историю, которой не было. У тебя все еще будет: и любовь, и секс, и художник…
Договорить свою заготовленную речь Жене не удалось. Лялька уже была в прихожей. Она ни слова не сказала, схватила портфель и пропала на много лет…
Но и Жене было не до нее. Зима, застрявшая в темноте, сдвинулась с мертвой точки. Режиссер сдал свой спектакль и сам прилетел в Москву. Он был весел и грустен одновременно, все время окружен многочисленными поклонниками – из московских, возвышенно тоскующих по Тифлису грузин и из прочих местных интеллигентов, влюбленных в Грузию и ее вольно-винный дух. Две недели Женя была счастлива, и сумрачный лес полдня ее шальной жизни посветлел, и март был как апрель – теплый и светлый, как будто в отсветах далекого города на дикой реке Куре. Она успокоилась. Не потому, что была две недели счастлива, а потому, что поняла до глубины своей души, что праздник не должен длиться вечно, и этот праздничный человек случился в ее жизни, как огромный подарок, такой огромный, что подержать немного его можно, но с собой не унести… Женя рассказала ему историю о девочке Ляле, он сначала посмеялся, а потом сказал, что здесь лежит гениальный сюжет… А потом он уехал, и Женя прилетала к нему в Грузию, а он еще не один раз – в Москву. А потом все кончилось разом, как не бывало. И Женя жила себе дальше. Даже помирилась со вторым мужем, которого, как со временем выяснилось, оставить оказалось просто невозможно: он пристегнулся к ее жизни намертво, как дети…
Ляльку долго не встречала: ни на каких родственных днях рождения она не появлялась, а на похоронах было не до того…
Только через много лет они встретились в семейном застолье, и Лялька была взрослая, очень красивая молодая женщина, замужем за пианистом. С ней была маленькая дочка. Четырехлетняя девочка подошла к Жене и сказала, что она принцесса… Все. Конец сюжета.
Явление природы
Все так прелестно начиналось, а закончилось душевной травмой юной девицы по имени Маша, внешне незна-чительной, веснушчатой и в простеньких очочках, но с очень тонкой душевной организацией. Травму нанесла Анна Вениаминовна, седая стриженая дама очень преклонного возраста, и никаких дурных намерений у нее не было. Она была педагог, профессор, давно уже на пенсии, но пыла педагогического за многие десятилетия преподавания русской литературы, а особенно поэзии, не истратившая. Отчасти Анна Вениаминовна была и собирательница – не столько ветхих книг, современниц собственных авторов, сколько юных душ, стремящихся к этому кладезю Серебряного века… За долгие годы работы во второстепенном вузе у нее накопилась целая армия бывших учеников…
В один прекрасный день Анна Вениаминовна в светло-серой блузке из полиэстера, в твидовом пиджаке устаревшего фасона, в ветхих туфлях, привыкших за долгую жизнь к ежедневной чистке сапожной щеткой из натуральной щетины, сидела на садовой скамье в одном – адрес не указывается во избежание разоблачений – совершенно чудесном небольшом парке не в центре Москвы, но и не на окраине. Хороший, почти престижный район. В руках ее – обернутая в газету книга. Так давно уже не носят. Но она упорно обертывала книги в газетные листы, вырезая ножницами соответствующие треугольные фигуры, чтобы газетная обложка легла размер в размер, тютелька в тютельку…
Стояла хорошая погода середины апреля, и обе они, Анна Вениаминовна и Маша, случайно соседствуя на скамье, наслаждались видом пробуждающейся природы, которую шумно и деловито приспосабливали под свои низменные – они же и возвышенные – нужды размножения сообразительные вороны: отламывали веточки крепкими клювами, вставляли их в старые гнезда, реставрируя прошлогодние, и строили новые…
Под конец часового совместного наблюдения этого редкого и забавного зрелища Анна Вениаминовна прочла строки стихотворения:
– «Широк и желт вечерний свет, нежна апрельская прохлада, ты опоздал на много лет, но все-таки тебе я рада…»
– Какие чудесные стихи! – воскликнула Маша. – Кто их написал?
Знакомство завязалось.
– Ах, грехи молодости, – улыбнулась очаровательная пожилая дама. – Кто ж не писал стихов в юности?
Маша легко согласилась, хотя за ней этот грех не водился. Она проводила Анну Вениаминовну до дому, та пригласила зайти. Маша зашла. Маша происходила из простой инженерской семьи. В детстве у них дома стоял предмет «Хельга», а в нем не тронутые человеческой рукой ровные тома из серии «Всемирная литература» и одиннадцать хрустальных бокалов – один разбил папа. И сувениры из стран, которые теперь называются странами Содружества: грузинский черный кувшин с серебряным разводом, литовская кукла с льняной головой и украинская желто-коричневая свистулька в виде известного животного с розовым рылом, производителя любимой малоросской закуски.
А тут – все стены заставлены полками, и книжными шкафами, и книгами без переплетов – а, вот почему она их обертывает, иначе разлетятся по страницам! На полках и на стенах – сплошь фотографии смутно знакомых лиц, на некоторых дарственные надписи. Крохотный столик – овальный – не обеденный, не письменный, а сам по себе. На нем и пара немытых чашек, и стопка книжек, и шкатулка для рукоделия… Настоящая старушка, рожденная еще до революции… И чайник не электрический, а алюминиевый – такого сейчас ни на одной помойке не найдешь, разве что в антикварном магазине…
Завязалась дружба. В то время, когда Машины одноклассницы – в тот год она заканчивала школу – влюблялись в студентов второго курса, в бодрых спортсменов, приезжавших тренироваться на соседствующий со школой стадион, и в модных певцов с разрисованными гитарами, она влюбилась в Анну Вениаминовну, которая обладала всем, чего не хватало Маше: Анна Вениаминовна была худа, белокожа и страшно интеллигентна, а Маша уродилась ширококостной, нездорово румяной и сильно себе не нравилась за простоту. И родители были просты, и прародители всякие до третьего колена, так что Маша, любя родителей, немного стеснялась отца Вити, который, будучи инженером на заводе, более всего на свете любил лежать под темно-синим «жигулем», насвистывая дурацкий мотивчик… И мамы, тоже заводской инженерки Валентины, стеснялась Маша – ее ширины и прямоугольности, чрезмерно громкого голоса и простодушного хлебосольства: «Кушайте, кушайте! Борщ кушайте! Сметанку вот положите! Хлебушка!» – с которым она приставала к Машиным одноклассницам, когда те заходили…
Анна Вениаминовна точно была из другого теста, не дрожжевого, а слоеного: сухонькая, светленькая, слегка осыпающаяся. Казалось бы, ну о чем им было говорить, интеллигентной даме и грубоватой девушке из инженерской среды? Оказалось – обо всем. Начиная от фотографий людей со смутно знакомыми лицами и кончая современным романом модного молодежного писателя, о котором Анна Вениаминовна слышала, но не читала. Маша принесла модный роман, ожидая разноса, но старушка неожиданно прочла ей интересную лекцию, из которой Маша поняла, что модный писатель не с Луны свалился, у него были предшественники, о которых она и не подозревала, и вообще всякая книга опирается на что-то, что было написано и сказано до того… Словом, эта мысль поразила Машу, а Анну Вениаминовну, с другой стороны, поразила мысль, как же плохо преподают литературу в теперешних школах. С момента этого взаимного открытия перед ними открылось неисчерпаемое поле для плодотворнейших бесед. Девочка, вполне хорошо успевавшая по математике, физике и химии, расположенная к поступлению в автодорожный институт, тут же, неподалеку, в десяти минутах ходьбы, только через дорогу, который и отец, кстати, заканчивал, совершенно сменила ориентацию: ее все более влекла к себе литература, и, что совсем уже удивительно, ее крепкое сердце, прежде малочувствительное ко всяким словесно-интеллектуальным тонкостям, потянулось к поэзии…
И Анна Вениаминовна стала ее образовывать… Очень своеобразным и неэкономным образом: она никогда не давала Маше потрепанных книг из своей библиотеки, зато читала ей стихи часами, с комментариями, рассказами о биографиях поэтов, об их отношениях – привязанностях, ссорах и любовных романах. Старая профессорша отличалась фантастической памятью. Она помнила наизусть целые поэтические сборники, и поэтов известных, и средней известности, и почти растворившихся в тени великих имен. Как-то постепенно стало прорисовываться, что и сама Анна Вениаминовна – поэт. Правда, поэт, никогда не публиковавший своих стихов. Маша утончившимся сердцем научилась угадывать, когда профессорша начинает чтение своего собственного. И не обманывалась. В таких случаях Анна Вениаминовна, начиная «свое» чтение, слегка терла лоб, потом сцепляла пальцы, прикрывала глаза…
– А вот это, Маша… Иногда мне кажется, что время этой поэзии ушло… Но это неотторжимо от культуры. Это – внутри…
Травой жестокою, пахучей и седой
Порос бесплодный скат извилистой долины.
Белеет молочай. Пласты размытой глины
Искрятся грифелем, и сланцем, и слюдой…
– И это – ваши стихи? – робко спрашивала Маша.
Анна Вениаминовна уклончиво улыбалась:
– В вашем возрасте, Маша, были написаны… Восемнадцать лет, что за возраст…
Маша потихоньку записывала стихи самой Анны Вениаминовны. Память у нее тоже была неплохая. Анна Вениаминовна, при всей ясности своей седой редковолосой головы, стихи помнила гораздо лучше, чем все остальное. Она уже вступила на тот необратимый путь, когда вспомнить, выпила ли она утреннее лекарство, выключила ли газ и спустила ли воду в уборной, делается все труднее, а стихи лежат в кассетах памяти так крепко, что умирают последними, вместе с теми самым белками, которые есть способ существования жизни…
Маша была, конечно, не единственной посетительницей дряхлой квартиры. Приходили ученики всех времен – и довольно пожилые, и средних лет, и двадцатилетние. Приходили не очень часто – одна только Маша жила в соседнем доме и забегала почти каждый день.
Удивительное дело, за свои семнадцать лет Маша ни разу не встретила никого похожего на Анну Вениаминовну, а тут вдруг оказалось, что их множество – интеллигентных, одетых невзрачно и бедно, начитанных, образованных, остроумных! Об этом последнем качестве она и не догадывалась, оно никакого отношения не имело ни к анекдотам, ни к шуткам. И от проявленного остроумия никто не хохотал до упаду, а эдак тонко улыбались.
– Мужчина – это прекрасно, но зачем это держать дома? – с этой самой улыбкой задавала ехидный вопрос Анна Вениаминовна своей бывшей аспирантке Жене, тоже достаточно пожилой женщине, по поводу перипетий ее сложной жизни, и та немедленно ей отвечала:
– Анна Вениаминовна, я не хожу к соседке за утюгом, кофемолкой или миксером, завела свои собственные. Почему же я должна брать в долг мужчину?
– Женечка! Как вы можете сравнивать мужчину с утюгом? Утюг гладит, когда вам это нужно, а мужчина – когда это нужно ему! – парировала Анна Вениаминовна.
И Маша млела от их разговоров – может, и не таких уж смешных, но дело все было в том, что ответы-вопросы – пум-пум-пум – с молниеносной быстротой сыпались, и Маша даже не всегда успевала уследить за смыслом этого скоростного обмена. Она не знала, что этот легкий диалог, как и стихи, – фрагмент длинной культуры, выращиваемой не год, не два, а чередой поколений, посещающих приемы, рауты, благотворительные концерты и, прости Господи, университеты…
И цитаты, как потом она стала догадываться, занимали огромное место в этих разговорах. Как будто кроме обычного русского они владели еще каким-то языком, упрятанным внутри общеупотребимого. Маша так и не научилась распознавать, откуда, из каких книг они берутся, но по интонации разговаривающих научилась по крайней мере чувствовать присутствие ссылки, цитаты, намека…
Когда кто-нибудь приходил, Маша садилась в угол и слушала. Участвовать в этих разговорах она совсем не умела, но выходила на кухню поставить чайник и приносила чашки на овальный стол, а когда гости уходили, мыла эти хрупкие чашки, боясь кокнуть. Она была почти бессловесной фигурой, к ней никто и не обращался, разве что бывшая аспирантка Женя, самая из всех симпатичная, задавала ей время от времени какие-то странные вопросы – читала ли она Батюшкова, например… А его и в школе-то не проходили…
Самым любимым временем стали вечерние часы, когда Маша, уже после десяти, приходила к Анне Вениаминовне – на третий месяц знакомства ей были доверены ключи от квартиры, – садилась на раскладной странный стул, из которого можно было образовать лесенку, а хозяйка сидела в своем строгом, не располагающем к шалостям кресле с прямой спинкой и жесткими подлокотниками, съедала смехотворный ужин – креманку кефира – и после таинственной паузы начинала читать Маше стихи, и обычно Анна Вениаминовна начинала так:
– А вот это стихотворение Сергея Митрофановича Городецкого очень любил Валерий Яковлевич Брюсов. Это из первого его сборника. Кажется, седьмого года…
Анна Вениаминовна читала великолепно, не по-актерски, с выражением, а по-профессорски, с пониманием:
Не воздух, а золото,
Жидкое золото
Пролито в мир.
Скован без молота —
Жидкого золота
Не движется мир.
– А свои почитайте, – просила Маша, и профессорша прикрывала бумажистые, как у черепахи, веки и произносила медленно, величаво звучные слова, и Маша усиленно старалась их запомнить…
Поступать в гуманитарный институт родители не разрешили, да и у самой Маши не было уверенности, что сдаст. Все лето она занималась усердно математикой и физикой, почти каждый вечер ходила к Анне Вениаминовне, и та тоже к ней привязалась, беспокоилась, когда начались экзамены. Но все прошло благополучно, Машу приняли, и родители были довольны. Обещали подарить ей путевку за границу, почему-то речь шла о Венгрии. Там какие-то знакомые были у матери с советских времен. Но Маша ехать отказалась – Анна Вениаминовна плохо себя чувствовала, стали отекать ее тонкие, белые, как молочное мороженое, ноги – это из-за жары, которая ударила под конец лета…
Маша не поехала в Венгрию. В середине августа, после тяжелого сердечного приступа, Анну Вениаминовну уложили в больницу, и Маша успела съездить туда три раза, а когда приехала в четвертый раз, Анны Вениаминовны в палате не обнаружила, и постель ее стояла без белья, и тумбочка разоренная – Маше сказали, что бабушка ее ночью умерла…
Маша собрала из тумбочки какую-то женскую и лекарственную мелочь – и не подумала, зачем она это делает, кому теперь нужен початый кусок детского мыла, простой одеколон, бумажные салфетки и валокордин… С благоговением взяла и три обернутых в газету стихотворных сборничка – сверху лежал ветхий сборник Блока «За гранью прошлых дней», издательства Гржебина, двадцатого года… Над серенькой штрихованной строкой с именем поэта было написано карандашом бегучим и спотыкающимся почерком Анны Вениаминовны: «С Богом новый карандаш тобой подаренный…» И можно было легко представить себе, что это сам Блок подарил ей этот самый карандаш. Хотя по времени не получалось, она была рождения двенадцатого года, и в двадцатом ей было всего восемь лет…
Весь день просидела Маша в квартире Анны Вениаминовны. Звонили, спрашивали, приезжали. К вечеру собралось человек десять: племянник с женой, заведующая кафедрой, где Анна Вениаминовна когда-то служила, знакомые и незнакомые женщины и двое бородатых мужчин. Заведующая кафедрой вела себя как главное лицо, но распоряжалась всем порядком Женя, потому что она дала деньги на похороны. Большие деньги, триста долларов. Все закрутилось без Маши и сладилось само собой, но ключ от квартиры у нее никто не спросил, она его и не отдавала. Потом прошли похороны, с отпеванием в церкви – тут как раз набежало несказанно много народу, человек двести, – и девятый день отмечали в квартире Анны Вениаминовны.
Пожилой племянник, который собирался переезжать в унаследованную им квартиру, держался в стороне: его не знали друзья и ученики Анны Вениаминовны, и он их не знал. Маша догадалась с грустью, что не было у Анны Вениаминовны никакой семейной жизни, кроме преподавания литературы. Еще Маша вдруг увидела, что печальное и пыльное жилье после смерти Анны Вениаминовны вдруг стало совершенно нищенским. Наверное, оттого, что занавеси, всегда задраенные, кто-то открыл, и в косом августовском свете стала видна ничем не прикрытая бедность. И стол был бедным, и племянник…
А ведь, пока Анна Вениаминовна была жива, эта ветхая квартира была роскошной, – недоумевала Маша.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.