Текст книги "Белая гвардия. Михаил Булгаков как исторический писатель"
Автор книги: Михаил Булгаков
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 36 страниц)
– Почему вы решили, что я офицер? Почему кричали мне – «офицер»?
Она блеснула глазами.
– Я думаю, решишь, если у вас кокарда на папахе. Зачем так бравировать?
– Кокарда? Ах, боже… это я… я… – Ему вспомнился звоночек… зеркало в пыли… – Все снял… а кокарду‐то забыл!.. Я не офицер, – сказал он, – я военный врач. Меня зовут Алексей Васильевич Турбин… Позвольте мне узнать, кто вы такая?
– Я – Юлия Александровна Рейсс.
– Почему вы одна?
Она ответила как‐то напряженно и отводя глаза в сторону:
– Моего мужа сейчас нет. Он уехал. И матери его тоже. Я одна… – Помолчав, она добавила: – Здесь холодно… Брр… Я сейчас затоплю.
Дрова разгорались в печке, и одновременно с ними разгоралась жестокая головная боль. Рана молчала, все сосредоточилось в голове. Началось с левого виска, потом разлилось по темени и затылку. Какая‐то жилка сжалась над левой бровью и посылала во все стороны кольца тугой отчаянной боли. Рейсс стояла на коленях у печки и кочергой шевелила в огне. Мучаясь, то закрывая, то открывая глаза, Турбин видел откинутую назад голову, заслоненную от жара белой кистью, и совершенно неопределенные волосы, не то пепельные, пронизанные огнем, не то золотистые, а брови угольные и черные глаза. Не понять – красив ли этот неправильный профиль и нос с горбинкой. Не разберешь, что в глазах. Кажется, испуг, тревога, а может быть, и порок… Да, порок.
Когда она так сидит и волна жара ходит по ней, она представляется чудесной, привлекательной. Спасительница.
Многие часы ночи, когда давно кончился жар в печке и начался жар в руке и голове, кто‐то ввинчивал в темя нагретый жаркий гвоздь и разрушал мозг. «У меня жар, – сухо и беззвучно повторял Турбин и внушал себе: – Надо утром встать и перебраться домой…» Гвоздь разрушал мозг и, в конце концов, разрушил мысль и о Елене, и о Николке, о доме и Петлюре. Все стало – все равно. Пэтурра… Пэтурра… Осталось одно – чтобы прекратилась боль.
Глубокой же ночью Рейсс в мягких, отороченных мехом туфлях пришла сюда и сидела возле него, и опять, обвив рукой ее шею и слабея, он шел через маленькие комнаты. Перед этим она собралась с силами и сказала ему:
– Вы встаньте, если только можете. Не обращайте на меня никакого внимания. Я вам помогу. Потом ляжете совсем… Ну, если не можете…
Он ответил:
– Нет, я пойду… только вы мне помогите…
Она привела его к маленькой двери этого таинственного домика и так же привела обратно. Ложась, лязгая зубами в ознобе и чувствуя, что сжалилась и утихает голова, он сказал:
– Клянусь, я вам этого не забуду… Идите спать…
– Молчите, я буду вам гладить голову, – ответила она.
Потом вся тупая и злая боль вытекла из головы, стекла с висков в ее мягкие руки, а по ним и по ее телу – в пол, крытый пыльным пухлым ковром, и там погибла. Вместо боли по всему телу разливался ровный, приторный жар. Рука онемела и стала тяжелой, как чугунная, поэтому он и не шевелил ею, а лишь закрыл глаза и отдался на волю жару. Сколько времени он так пролежал, сказать бы он не сумел: может быть, пять минут, а может быть, и много часов. Но, во всяком случае, ему казалось, что так лежать можно было бы всю вечность, в огне. Когда он открыл глаза тихонько, чтобы не вспугнуть сидящую возле него, он увидел прежнюю картину: ровно, слабо горела лампочка под красным абажуром, разливая мирный свет, и профиль женщины был бессонный близ него. По‐детски печально оттопырив губы, она смотрела в окно. Плывя в жару, Турбин шевельнулся, потянулся к ней…
– Наклонитесь ко мне, – сказал он. Голос его стал сух, слаб, высок. Она повернулась к нему, глаза ее испуганно насторожились и углубились в тенях. Турбин закинул правую руку за шею, притянул ее к себе и поцеловал в губы. Ему показалось, что он прикоснулся к чему‐то сладкому и холодному. Женщина не удивилась поступку Турбина. Она только пытливее вглядывалась в лицо. Потом заговорила:
– Ох, какой жар у вас. Что же мы будем делать? Доктора нужно позвать, но как же это сделать?..
– Не надо, – тихо ответил Турбин, – доктор не нужен. Завтра я поднимусь и пойду домой.
– Я так боюсь, – шептала она, – что вам сделается плохо. Чем тогда я помогу. Не течет больше? – Она неслышно коснулась забинтованной руки.
– Нет, вы не бойтесь, ничего со мной не сделается. Идите спать.
– Не пойду, – ответила она и погладила его по руке. – Жар, – повторила она.
Он не выдержал и опять обнял ее и притянул к себе. Она не сопротивлялась. Он притягивал ее до тех пор, пока она совсем не склонилась и не прилегла к нему. Тут он ощутил сквозь свой больной жар живую и ясную теплоту ее тела.
– Лежите и не шевелитесь, – прошептала она, – а я буду вам гладить голову.
Она протянулась с ним рядом, и он почувствовал прикосновение ее коленей. Рукой она стала водить от виска к волосам. Ему стало так хорошо, что он думал только об одном, как бы не заснуть.
И вот он заснул. Спал долго, ровно и сладко. Когда проснулся, узнал, что плывет в лодке по жаркой реке, что боли все исчезли, а за окошком ночь медленно бледнеет да бледнеет. Не только в домике, но во всем мире и Городе была полная тишина. Стеклянно жиденько‐синий свет разливался в щелях штор. Женщина, согревшаяся и печальная, спала рядом с Турбиным. И он заснул.
Утром, около девяти часов, случайный извозчик у вымершей Мало‐Провальной принял двух седоков – мужчину в черном штатском, очень бледного, и женщину. Женщина, бережно поддерживая мужчину, цеплявшегося за ее рукав, привезла его на Алексеевский спуск. Движения на Спуске не было. Только у подъезда № 13 стоял извозчик, только что высадивший странного гостя с чемоданом, узлом и клеткой.
14Они нашлись. Никто не вышел в расход, и нашлись в следующий же вечер.
«Он», – отозвалось в груди Анюты, и сердце ее прыгнуло, как Лариосикова птица. В занесенное снегом оконце турбинской кухни осторожно постучали со двора. Анюта прильнула к окну и разглядела лицо. Он, но без усов… Он… Анюта обеими руками пригладила черные волосы, открыла дверь в сени, а из сеней в снежный двор, и Мышлаевский оказался необыкновенно близко от нее. Студенческое пальто с барашковым воротником и фуражка… исчезли усы… Но глаза, даже в полутьме сеней, можно отлично узнать. Правый в зеленых искорках, как уральский самоцвет, а левый темный… И меньше ростом стал…
Анюта дрожащею рукой закинула крючок, причем исчез двор, а полосы из кухни исчезли оттого, что пальто Мышлаевского обвило Анюту и очень знакомый голос шепнул:
– Здравствуйте, Анюточка… Вы простудитесь… А в кухне никого нет, Анюта?
– Никого нет, – не помня, что говорит, и тоже почему‐то шепотом ответила Анюта. – «Целует, губы сладкие стали», – в сладостнейшей тоске подумала она и зашептала: – Виктор Викторович… пустите… Елене…
– При чем тут Елена… – укоризненно шепнул голос, пахнущий одеколоном и табаком, – что вы, Анюточка…
– Виктор Викторович, пустите, закричу, как бог свят, – страстно сказала Анюта и обняла за шею Мышлаевского, – у нас несчастье – Алексея Васильевича ранили…
Удав мгновенно выпустил.
– Как ранили? А Никол?!
– Никол жив‐здоров, а Алексей Васильевича ранили.
Полоска света из кухни, двери.
В столовой Елена, увидев Мышлаевского, заплакала и сказала:
– Витька, ты жив… Слава богу… А вот у нас… – Она всхлипнула и указала на дверь к Турбину. – Сорок у него… скверная рана…
– Мать честная, – ответил Мышлаевский, сдвинув фуражку на самый затылок, – как же это он подвернулся?
Он повернулся к фигуре, склонившейся у стола над бутылью и какими‐то блестящими коробками.
– Вы доктор, позвольте узнать?
– Нет, к сожалению, – ответил печальный и тусклый голос, – не доктор. Разрешите представиться: Ларион Суржанский.
Гостиная. Дверь в переднюю заперта и задернута портьера, чтобы шум и голоса не проникали к Турбину. Из спальни его вышли и только что уехали остробородый в золотом пенсне, другой бритый – молодой, и, наконец, седой и старый и умный в тяжелой шубе, в боярской шапке, профессор, самого же Турбина учитель. Елена провожала их, и лицо ее стало каменным. Говорили – тиф, тиф… и накликали.
– Кроме раны, – сыпной тиф…
И ртутный столб на сорока и… «Юлия»… В спаленке красноватый жар. Тишина, а в тишине бормотанье про лесенку и звонок «бр‐рынь»…
– Здоровеньки булы, пане добродзию, – сказал Мышлаевский ядовитым шепотом и расставил ноги. Шервинский, густо‐красный, косил глазом. Черный костюм сидел на нем безукоризненно; белье чудное и галстук бабочкой; на ногах лакированные ботинки. «Артист оперной студии Крамского». Удостоверение в кармане. – Чому ж це вы без погон?.. – продолжал Мышлаевский. – «На Владимирской развеваются русские флаги… Две дивизии сенегалов в одесском порту и сербские квартирьеры… Поезжайте, господа офицеры, на Украину и формируйте части»… за ноги вашу мамашу!..
– Чего ты пристал?.. – ответил Шервинский. – Я, что ль, виноват?.. При чем здесь я?.. Меня самого чуть не убили. Я вышел из штаба последним ровно в полдень, когда с Печерска показались неприятельские цепи.
– Ты – герой, – ответил Мышлаевский, – но надеюсь, что его сиятельство главнокомандующий успел уйти раньше… Равно как и его светлость, пан гетман… его мать… Льщу себя надеждой, что он в безопасном месте… Родине нужны их жизни. Кстати, не можешь ли ты мне указать, где именно они находятся?
– Зачем тебе?
– Вот зачем. – Мышлаевский сложил правую руку в кулак и постучал ею по ладони левой. – Ежели бы мне попалось это самое сиятельство и светлость, я бы одного взял за левую ногу, а другого за правую, перевернул бы и тюкал бы головой о мостовую до тех пор, пока мне это не надоело бы. А вашу штабную ораву в сортире нужно утопить…
Шервинский побагровел.
– Ну, все‐таки ты поосторожней, пожалуйста, – начал он, – полегче… Имей в виду, что князь и штабных бросил. Два его адъютанта с ним уехали, а остальные на произвол судьбы.
– Ты знаешь, что сейчас в музее сидит тысяча человек наших, голодные, с пулеметами… Ведь их петлюровцы, как клопов, передушат… Ты знаешь, как убили полковника Ная?.. Единственный был…
– Отстань от меня, пожалуйста!.. – не на шутку сердясь, крикнул Шервинский. – Что это за тон?.. Я такой же офицер, как и ты!
– Ну, господа, бросьте, – Карась вклинился между Мышлаевским и Шервинским, – совершенно нелепый разговор. Что ты в самом деле лезешь к нему… Бросим, это ни к чему не ведет…
– Тише, тише, – горестно зашептал Николка, – к нему слышно…
Мышлаевский сконфузился, помялся.
– Ну, не волнуйся, баритон. Это я так… Ведь сам понимаешь…
– Довольно странно…
– Позвольте, господа, потише… – Николка насторожился и потыкал ногой в пол. Все прислушались. Снизу из квартиры Василисы донеслись голоса. Глуховато расслышали, что Василиса весело рассмеялся и немножко истерически как будто. Как будто в ответ, что‐то радостно и звонко прокричала Ванда. Потом поутихло. Еще немного и глухо побубнили голоса.
– Ну, вещь поразительная, – глубокомысленно сказал Николка, – у Василисы гости… Гости. Да еще в такое время. Настоящее светопреставление.
– Да, тип ваш Василиса, – скрепил Мышлаевский.
Это было около полуночи, когда Турбин после впрыскивания морфия уснул, а Елена расположилась в кресле у его постели. В гостиной составился военный совет.
Решено было всем оставаться ночевать. Во‐первых, ночью, даже с хорошими документами, ходить не к чему. Во‐вторых, тут и Елене лучше – то да се… помочь. А самое главное, что дома в такое времечко именно лучше не сидеть, а находиться в гостях. А еще, самое главное, и делать нечего. А вот винт составить можно.
– Вы играете? – спросил Мышлаевский у Лариосика.
Лариосик покраснел, смутился и сразу все выговорил, и что в винт он играет, но очень, очень плохо… Лишь бы его не ругали, как ругали в Житомире податные инспектора… Что он потерпел драму, но здесь, у Елены Васильевны, оживает душой, потому что это совершенно исключительный человек, Елена Васильевна, и в квартире у них тепло и уютно, в особенности замечательны кремовые шторы на всех окнах, благодаря чему чувствуешь себя оторванным от внешнего мира… А он, этот внешний мир… согласитесь сами, грязен, кровав и бессмыслен.
– Вы, позвольте узнать, стихи сочиняете? – спросил Мышлаевский, внимательно всматриваясь в Лариосика.
– Пишу, – скромно, краснея, произнес Лариосик.
– Так… Извините, что я вас перебил… Так бессмыслен, вы говорите… Продолжайте, пожалуйста…
– Да, бессмыслен, а наши израненные души ищут покоя вот именно за такими кремовыми шторами…
– Ну, знаете, что касается покоя, не знаю, как у вас в Житомире, а здесь, в городе, пожалуй, вы его не найдете… Ты щетку смочи водой, а то пылишь здорово. Свечи есть? Бесподобно. Мы вас выходящим в таком случае запишем… Впятером именно покойная игра…
– И Николка, как покойник, играет, – вставил Карась.
– Ну, что ты, Федя. Кто в прошлый раз под печкой проиграл? Ты сам и пошел в ренонс. Зачем клевещешь?
– Блакитный петлюровский крап…
– Именно за кремовыми шторами и жить. Все смеются почему‐то над поэтами…
– Да храни бог… Зачем же вы в дурную сторону мой вопрос приняли. Я против поэтов ничего не имею. Не читаю я, правда, стихов…
– И других никаких книг, за исключением артиллерийского устава и первых пятнадцати страниц римского права… На шестнадцатой странице война началась, он и бросил…
– Врет, не слушайте… Ваше имя и отчество – Ларион Иванович?
Лариосик объяснил, что он Ларион Ларионович, но что ему так симпатично все общество, которое даже не общество, а дружная семья, что он очень желал бы, чтобы его называли по имени «Ларион» без отчества… Если, конечно, никто ничего не имеет против.
– Как будто симпатичный парень… – шепнул сдержанный Карась Шервинскому.
– Ну, что ж… сойдемся поближе… Отчего ж… Врет: если угодно знать, «Войну и мир» читал… Вот, действительно, книга. До самого конца прочитал – и с удовольствием. А почему? Потому что писал не обормот какой‐нибудь, а артиллерийский офицер. У вас десятка? Вы со мной… Карась с Шервинским… Николка, выходи.
– Только вы меня, ради бога, не ругайте, – как‐то нервически попросил Лариосик.
– Ну, что вы, в самом деле. Что мы, папуасы какие‐нибудь? Это у вас, видно, в Житомире такие податные инспектора отчаянные, они вас и напугали… У нас принят тон строгий.
– Помилуйте, можете быть спокойны, – отозвался Шервинский, усаживаясь.
– Две пики… Да‐с… вот‐с писатель был граф Лев Николаевич Толстой, артиллерии поручик… Жалко, что бросил служить… пас… до генерала бы дослужился… Впрочем, что ж, у него имение было… Можно от скуки и роман написать… зимой делать не черта… В имении это просто. Без козыря…
– Три бубны, – робко сказал Лариосик.
– Пас, – отозвался Карась.
– Что же вы? Вы прекрасно играете. Вас не ругать, а хвалить нужно. Ну, если три бубны, то мы скажем – четыре пики. Я сам бы в имение теперь с удовольствием поехал…
– Четыре бубны, – подсказал Лариосику Николка, заглядывая в карты.
– Четыре? Пас.
– Пас.
При трепетном стеариновом свете свечей, в дыму папирос, волнующийся Лариосик купил. Мышлаевский, словно гильзы из винтовки, разбросал партнерам по карте.
– М‐малый в пиках, – скомандовал он и поощрил Лариосика, – молодец.
Карты из рук Мышлаевского летели беззвучно, как кленовые листья. Шервинский швырял аккуратно, Карась – не везет, – хлестко. Лариосик, вздыхая, тихонько выкладывал, словно удостоверения личности.
– «Папа‐мама», видали мы это, – сказал Карась.
Мышлаевский вдруг побагровел, швырнул карты на стол и, зверски выкатив глаза на Лариосика, рявкнул:
– Какого же ты лешего мою даму долбанул? Ларион?!
– Здорово. Га‐га‐га, – хищно обрадовался Карась, – без одной!
Страшный гвалт поднялся за зеленым столом, и языки на свечах закачались. Николка, шипя и взмахивая руками, бросился прикрывать дверь и задергивать портьеру.
– Я думал, что у Федора Николаевича король, – мертвея, вымолвил Лариосик.
– Как это можно думать… – Мышлаевский старался не кричать, поэтому из горла у него вылетало сипение, которое делало его еще более страшным, – если ты его своими руками купил и мне прислал? А? Ведь это черт знает, – Мышлаевский ко всем поворачивался, – ведь это… Он покоя ищет. А? А без одной сидеть – это покой? Считанная же игра! Надо все‐таки вертеть головой, это же не стихи!
– Постой. Может быть, Карась…
– Что может быть? Ничего не может быть, кроме ерунды. Вы извините, батюшка, может, в Житомире так и играют, но это черт знает что такое!.. Вы не сердитесь… но Пушкин или Ломоносов хоть стихи и писали, а такую штуку никогда бы не устроили… или Надсон, например.
– Тише, ты. Ну, что налетел? Со всяким бывает.
– Я так и знал, – забормотал Лариосик… – Мне не везет…
– Стой. Ст…
И разом наступила полная тишина. В отдалении за многими дверями в кухне затрепетал звоночек. Помолчали. Послышался стук каблуков, раскрылись двери, появилась Анюта. Голова Елены мелькнула в передней. Мышлаевский побарабанил по сукну и сказал:
– Рановато как будто? А?
– Да, рано, – отозвался Николка, считающийся самым сведущим специалистом по вопросу обысков.
– Открывать идти? – беспокойно спросила Анюта.
– Нет, Анна Тимофеевна, – ответил Мышлаевский, – повремените, – он, кряхтя, поднялся с кресла, – вообще теперь я буду открывать, а вы не затрудняйтесь…
– Вместе пойдем, – сказал Карась.
– Ну, – заговорил Мышлаевский и сразу поглядел так, словно стоял перед взводом, – тэк‐с. Там, стало быть, в порядке… У доктора – сыпной тиф и прочее. Ты, Лена, – сестра… Карась, ты за медика сойдешь – студента… Ушейся в спальню… Шприц там какой‐нибудь возьми… Много нас. Ну, ничего…
Звонок повторился нетерпеливо, Анюта дернулась, и все стали еще серьезнее.
– Успеется, – сказал Мышлаевский и вынул из заднего кармана брюк маленький черный револьвер, похожий на игрушечный.
– Вот это напрасно, – сказал, темнея, Шервинский, – это я тебе удивляюсь. Ты‐то мог бы быть поосторожнее. Как же ты по улице шел?
– Не беспокойся, – серьезно и вежливо ответил Мышлаевский, – устроим. Держи, Николка, и играй к черному ходу или к форточке. Если петлюровские архангелы, закашляюсь я, сплавь, только чтоб потом найти. Вещь дорогая, под Варшаву со мной ездила… У тебя все в порядке?
– Будь покоен, – строго и гордо ответил специалист Николка, овладевая револьвером.
– Итак, – Мышлаевский ткнул пальцем в грудь Шервинского и сказал: – Певец, в гости пришел, – в Карася, – медик, – в Николку, – брат, – Лариосику, – жилец‐студент. Удостоверение есть?
– У меня паспорт царский, – бледнея, сказал Лариосик, – и студенческий харьковский.
– Царский под ноготь, а студенческий показать.
Лариосик зацепился за портьеру, а потом убежал.
– Прочие – чепуха, женщины… – продолжал Мышлаевский, – нуте‐с, удостоверения у всех есть? В карманах ничего лишнего?.. Эй, Ларион!.. Спроси там у него, оружия нет ли?
– Эй, Ларион! – окликнул в столовой Николка, – оружие?
– Нету, нету, боже сохрани, – откликнулся откуда‐то Лариосик.
Звонок повторился отчаянный, долгий, нетерпеливый.
– Ну, господи благослови, – сказал Мышлаевский и двинулся. Карась исчез в спальне Турбина.
– Пасьянс раскладывали, – сказал Шервинский и задул свечи.
Три двери вели в квартиру Турбиных. Первая из передней на лестницу, вторая стеклянная, замыкавшая собственно владение Турбиных. Внизу за стеклянной дверью темный холодный парадный ход, в который выходила сбоку дверь Лисовичей; а коридор замыкала уже последняя дверь на улицу.
Двери прогремели, и Мышлаевский внизу крикнул:
– Кто там?
Вверху за своей спиной на лестнице почувствовал какие‐то силуэты. Приглушенный голос за дверью взмолился:
– Звонишь, звонишь… Тальберг‐Турбина тут?.. Телеграмма ей… откройте…
«Тэк‐с», – мелькнуло в голове у Мышлаевского, и он закашлялся болезненным кашлем. Один силуэт сзади на лестнице исчез. Мышлаевский осторожно открыл болт, повернул ключ и открыл дверь, оставив ее на цепочке.
Вход в «дом Турбиных»
– Давайте телеграмму, – сказал он, становясь боком к двери, так, что она прикрывала его. Рука в сером просунулась и подала ему маленький конвертик. Пораженный Мышлаевский увидал, что это действительно телеграмма.
– Распишитесь, – злобно сказал голос за дверью.
Мышлаевский метнул взгляд и увидал, что на улице только один.
– Анюта, Анюта, – бодро, выздоровев от бронхита, вскричал Мышлаевский. – Давай карандаш.
Вместо Анюты к нему сбежал Карась, подал. На клочке, выдернутом из квадратика, Мышлаевский нацарапал: «Тур», шепнул Карасю:
– Дай двадцать пять…
Дверь загремела… Заперлась…
Ошеломленный Мышлаевский с Карасем поднялись вверх. Сошлись решительно все. Елена развернула квадратик и машинально вслух прочла слова:
«Страшное несчастье постигло Лариосика точка Актер оперетки Липский…»
– Боже мой, – вскричал багровый Лариосик, – это она!
– Шестьдесят три слова, – восхищенно ахнул Николка, – смотри, кругом исписано.
– Господи! – воскликнула Елена. – Что же это такое? Ах, извините, Ларион… что начала читать. Я совсем про нее забыла…
– Что это такое? – спросил Мышлаевский.
– Жена его бросила, – шепнул на ухо Николка, – такой скандал…
Страшный грохот в стеклянную дверь, как обвал с горы, влетел в квартиру. Анюта взвизгнула. Елена побледнела и начала клониться к стене. Грохот был так чудовищен, страшен, нелеп, что даже Мышлаевский переменился в лице. Шервинский подхватил Елену, сам бледный… Из спальни Турбина послышался стон.
– Двери… – крикнула Елена.
По лестнице вниз, спутав стратегический план, побежали Мышлаевский, за ним Карась, Шервинский и насмерть испуганный Лариосик.
– Это уже хуже, – бормотал Мышлаевский.
За стеклянной дверью взметнулся черный одинокий силуэт, оборвался грохот.
– Кто там? – загремел Мышлаевский как в цейхгаузе.
– Ради бога… Ради бога… Откройте, Лисович – я… Лисович!! – вскричал силуэт. – Лисович – я… Лисович…
Василиса был ужасен… Волосы с просвечивающей розоватой лысинкой торчали вбок. Галстук висел на боку и полы пиджака мотались, как дверцы взломанного шкафа. Глаза Василисы были безумны и мутны, как у отравленного. Он показался на последней ступеньке, вдруг качнулся и рухнул на руки Мышлаевскому. Мышлаевский принял его и еле удержал, сам присел к лестнице и сипло, растерянно крикнул:
– Карась! Воды…
«профессор, самого Турбина учитель»
Феофил Гаврилович Яновский (12 (24) июня 1860, с. Миньковцы, Ушицкий уезд, Подольская губерния – 8 июля 1928, Киев) – русский и украинский терапевт, учёный, педагог, основоположник клинической фтизиатрии, основатель украинской терапевтической школы, организатор санаторно-курортного лечения на Украине и службы скорой медицинской помощи в Киеве, общественный деятель. Считается, что он был одним из прототипов профессора в «Белой гвардии». Другой – хирург Николай Маркианович Волкович.
«… или Надсон, например»
Семён Яковлевич Надсон (14 (26) декабря 1862, Санкт-Петербург – 19 (31) января 1887, Ялта) – популярный на рубеже XIX–XX веков русский поэт. Свыше 100 его стихотворений положено на музыку. И хотя шедевров вокальной лирики на слова Надсона не создано, примечательно, что к его произведениям обращались такие выдающиеся композиторы, как Ц. А. Кюи, А. Г. Рубинштейн, С. В. Рахманинов, Э. Ф. Направник.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.