Текст книги "Долгая дорога"
Автор книги: Михаил Смирнов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 19 страниц)
Поднималась. Колыхаясь животом, протягивала широкую крепкую ладонь. Здоровалась.
– Здорово, Семёныч! – вслед за ней вторил Анисим, поднимаясь, и тоже совал свою кирзовую ладонь. – Опять приехал к своей Говорухе? Хе-х! – и мелко закатывался, снимал шапку и вытирал мокрую лысину. – К бабам нужно ездить, а не к речке. Речка холодная, а баба тёплая и мягкая, вот как моя Файка, к примеру.
И хватал Файку за необъятный бок.
Утробно рявкнув, Файка разворачивалась и звонко шлёпала по его лысине.
А Семёныч смотрел на них, смеялся и радовался, что его ждали и всегда ждут – души родственные.
– Что сидите? – Семёныч кивал. – Как дела в деревне?
– Говорю же, тебя ждём. Утром поднялась и толкаю своего, что ты приедешь, а он отбрыкивается – не может быть, не может быть… А у меня вот тут свербит, – она похлопала по большой груди. – Вот чую, должен появиться – и всё тут! Что говоришь, Семёныч? А, да какие дела в деревне? Работаем, так сказать. Ага… Утром поднимешься и не знаешь, когда до постели доберёшься, а улягешься, думки одолевают: что сделали, что не сделали, что нужно сделать. И так каждый день… – Потом встрепенулась. – Да, Семёныч, мы твой огород вспахали, картоху посадили для тебя. Ага… Вон несколько грядок лука, морковки… Да ещё всякую мелочь… Зимой пригодится, всё уйдёт, так сказать.
– Зачем? – удивлённо посмотрел Владимир. – Я бы купил два-три мешка, и мне на всю зиму хватит.
– Купило – притупило, – опять затрясла ладонью Файка. – Нечего деньгами сорить, ежли своё есть. И своё – вкуснее. Да, Анисим?
И толкнула мужика, который курил папироску и о чём-то перекрикивался с соседом на противоположной стороне улицы.
– Что говоришь? – Анисим, не дослушав, кивнул. – А, твоя правда! Из магазинного может быть вкусной водка, а остальное – дрянь. Кстати, Семёныч, а ты привёз пузырёк, а? Посевную обмыли бы. Это наши бабы с мужиками постарались. Глянь, как твоя картоха всходит. Загляденье!
Он лукаво взглянул на соседа.
– Как же, обязательно обмоем посевную, – засмеялся Владимир и кивнул. – Заходите. Посидим за столом, поговорим…
Владимир всегда удивлялся, как они успевают всё переделать по хозяйству. А ведь ещё работа! Анисим, к примеру, мотается за десять километров в лесхоз, там на станках что-то делает. А Файка с Валькой Леоновой затемно перебираются на другую сторону речки и топают в любую погоду три километра по лесной просеке к свинарнику, где возятся до самого вечера. Вернутся – и опять впрягаются в работу. И так почти вся деревня. Пять стариков да три старухи никуда не торопятся, но и то, едва начинает светать, они кружатся по хозяйству: козы, куры, гуси, огороды. А как же без хозяйства в деревне? Пропадёшь!
Файка вроде бы нескладная, но сноровистая баба, шустрая. Не успели мужики вылезти из-за стола, а она уже разыскала ведро, тряпку и принялась сметать паутину из углов, со стен, окна помыла, мебель протёрла, а потом выгнала мужиков, подоткнула свой неизменный сарафан, завернула рукава кофты и, несмотря на необъятную фигуру, ловко принялась мыть полы. Это в городе развозят грязь швабрами, а в деревне принято мыть руками. И Файка, вихляясь из стороны в сторону, ловко шваркала мокрой тряпкой по широким половицам. Потом согнала мужиков с крыльца, отправила на скамеечку возле двора, а сама разыскала косырь, отскоблила полы, промыла, насухо протёрла. Спустилась к лужайке, нарвала травы, связала пучками и разложила по углам. Вкусно, духмяно.
Потом вышла на улицу, уселась на крыльцо, расставив толстенные ноги, вытерла вспотевший лоб и стала обмахиваться косынкой. Устала.
– Умаялась, Файка? – выглянув из-за забора, участливо сказал Анисим. – Аж пот в три ручья льётся.
– Это же не рюмку поднимать, – не удержалась, съязвила Файка, а потом хохотнула, и веснушки побежали по лицу.
К мужикам подошёл дед Нестор.
– Дед Нестор, здоров был! Помогать пришёл, да? Показать, где банка с перваком стоит?
Дед Нестор – маленький, высохший старичок, лицо с кулачок, в пиджаке с подвёрнутыми рукавами, на котором блестел какой-то значок, из-под застёгнутого пиджака видна рубаха навыпуск, штаны заправлены в шерстяные носки и в галошах, а на голове военная фуражка с козырьком. Старик приложил ладонь к уху, прислушиваясь, взглянул на Файку, потом на мужиков.
– Слышь, Анисим, когда свою бабу образумишь? – нахмурив кустистые брови, громко сказал он и погрозил пальцем. – Ишь, совсем распустилась! Вот уж гляди у меня, ежели родной мужик не может приструнить, тогда я возьму кнут и задам тебе перца!
Владимир посмотрел на них, словно спрашивал, что произошло.
– Ай, – Файка хохотнула и махнула рукой. – Осенью, когда убирали картоху, дед Нестор пришёл помогать, так сказать. Покрутился возле нас, потоптался, а помощник-то плохой: ни лопату взять, ни ведро принести… Когда сели передохнуть, говорю ему: мол, принеси банку с перваком, я приготовила, да на столе забыла. Отправила. Ждём-пождём, а деда нет и нет. Захожу, а дед Нестор лежит на полу в обнимку с банкой и храпит, аж стены трясутся. Зараза, отпил и тут же упал! А первак у меня – ух, какой, быка свалит! Видать, лишку хлебнул. И свалился. Ладно, хорошо хоть банку не разбил. Обхватил её, как клещ вцепился, едва смогла забрать. Сам падай, а банку спасай, так сказать.
И засмеялась тоненько, визгливо, протяжно.
– Вот, говорю же, не баба, а язва первостатейная! – дед Нестор ткнул пальцем. – Никакого покоя от неё. Как повстречает, так и тычет, так и напоминает. Да я выпил-то глоточек, решил пробу снять, так сказать, даже вкуса не успел почуять, как ноги ослабли и я свалился. Видать, организма слабая стала, а раньше, бывало, ух как принимал на грудь, а сейчас… – он махнул рукой, а потом ткнул в Файку. – А она до сей поры житья не даёт. Совсем загрызла из-за одного глоточка. Все бабы такие, все! Ты, Володька, правильно сделал, что не женился. Это не бабы… Это чудища заморские с клыками! Я и бабку свою так называю – чудо-юдо. Ага, вот…
И запыхтел, рассердившись.
А Файка ещё громче закатилась, зашлёпала по толстым ляжкам.
– Ладно, дедка, не серчай, – махнула рукой Файка. – Я ж не со зла, а так просто, чтобы настроение поднялось, так сказать. Вон Семёныч приехал – это же хорошо. Посидим, поговорим, и душа радуется. Да, Анисим?
– Что говоришь? – Анисим вытянул шею. – А да, правда твоя! Слышь, Семёныч, а что не переезжаешь-то, а? Домик взял, а сам туда-сюда катаешься, только деньги зазря переводишь. Ты же говорил, что один живёшь. Ни семьи, ни детей… Болтаешься по жизни, как коровья лепёшка в проруби…
– Ну, сказанул! – повысила голос Файка и звонко, привычно влепила затрещину. – Дед Нестор, что говорю-то, вон Семёныча уговариваем в деревню перебраться. Дом купил, а сам в городе пропадает. Определился бы, так сказать…
– Что? – морщинистое лицо старика ещё сильнее сморщилось, он приложил ладонь к уху и опять взглянул на Файку. – Что болтаешь, а?
– Что-что… глухая тетеря, – буркнула Файка и повторила громко: – Семёныча уговариваем, чтобы к нам переехал.
– Так у вас же изба маленькая, – ткнул пальцем старик. – И семеро по лавкам. Пусть ко мне перебирается. Я же вдвоём с бабкой живу. Всем места хватит. И веселее будет…
– Эть, глухарь, – отмахнулась Файка и повернулась к соседу. – Что скажешь, Семёныч?
Владимир оглянулся, посмотрел на деревню. Красивая она. Небольшая. Домики на холмах словно игрушечные. Возле каждого огороды – ровные, зелёные, ухоженные. И лес. На другом берегу сосны – огромные, толстенные красивые. Стоят, вытянувшись, речку стерегут. А здесь разрослись дубы да берёзки. Дубы кряжистые, будто мужики заматерелые. Раскинули свои кроны. Ни солнце, ни дождь не пробивается сквозь листву. Всегда прохладно, всегда полумрак, лишь ветер шумит в кронах. А берёзки светлые, чистые, прозрачные. Растут, словно девчонки хороводы водят. Одна за другую цепляется и ведут, уводят по склонам холмов, и ярко в них, зелено и прозрачно. И речка-говорунья. Сама чистая да стремительная. С весны, едва лед сойдёт, и до осени, до ледостава бормочет, звенит на стремнине да перекатах и ласково нашёптывает в заводях и на плёсах. Там и сям кустятся заросли по берегам, есть мелководье, где каждый камушек заметен под спокойной и чистой водой, где мальки-сеголетки греются под солнцем и тут же скрываются, если сюда забредёт щука-хищница.
Но есть и тёмные бездонные омута, где до дна не достанешь, и живут в них преогромные рыбины, и даже, как говорят, видели русалку. По вечерам, когда солнце скроется за Егорьевскими холмами, там лучше не купаться, а то русалка может утащить в глубину. Опутает она, закружит – и пропадёшь. А пониже деревни начинаются перекаты. Вода бурлит, бормочет, но за дальними поворотами успокаивается, вширь раздается, затопляя низкие места, и становится медлительной, степенной и неторопливо журчит, а если ветер потянет, белые барашки гуляют по реке. Дальше берега вновь сужаются, становятся обрывистыми – и снова речка словно с цепи срывается, показывая путнику свой нрав…
И люди в деревне живут не такие, как в городе, а проще и чище, и души у них светлые, грязью не запятнаны. Они привыкли жить для других, а не для себя. Они поделятся всем, что у них есть, придут на помощь всегда, когда нужно, и помогают легко, словно так и должно быть. А может, и правда, человек так и должен жить? Жить и творить добро прежде не для себя, а для других, как принято здесь, в этой деревне. Принято не ими, а предками, теми, кого уж давно нет и имена забыты, а внутри, в душе заложено сочувствие к близкому.
Семёныч вздохнул. Посмотрел на соседей. По пригорку протарахтел мотоцикл. Это Андрейка Дёмушкин помчался в соседнее село. Видать, мать отправила. Вон, рюкзак за плечами. Наверное, в магазин… К скамейке подошёл старик. Это Иван Мелентьев. Жену похоронили, так и живёт один. Дети звали к себе, отказался. Негоже покидать места, где родился и вырос, где отцы и матери похоронены. И старик остался, чтобы докуковать свой век. Дед Иван стоял и тоже смотрел на Семёныча. Наверное, соседи рассказали, а может, уже давно разговор был в деревне, чтобы Семёныч сюда перебрался. Кто его знает…
– Думаю, пора переезжать, – после долгого молчания подытожил Владимир. – Пора новую жизнь начинать. Правду говорите, меня ничего в городе не держит. И никто. Сюда приезжаю, и душа отдыхает, радуется. Договорюсь с шофёром и вещи перевезу. Правда, пока не знаю, чем буду заниматься.
И посмотрел на соседей.
– Был бы человек, а дело всегда найдётся, – сказал старик Мелентьев. – Вон будешь рыбу ловить, к зиме дрова готовить. Зимы суровые, долгие. Дров много нужно. Рыбу умеешь солить, как мы заметили. Вот и станешь помогать, а остальным делам научим. Бабы с огородом помогут. Ну, там, прополоть, окучить… Осенью на помощь придём, выкопаем, да в погреб уложим. А захочешь работать, можешь в лесхоз пойти. Будешь вместе с Анисимом доски тягать да за станками стоять. Без работы не останешься. Она сама тебя найдёт.
– Ай молодец, Семёныч! – всплеснула руками Файка. – Вот уж наши обрадуются! Ты, Семёныч, не беспокойся, мы всегда рядышком, всегда поможем. В любое время покричи, позови, и мы придём, так сказать. Да, Анисим?
И толкнула мужика.
– Что говоришь? – встрепенулся Анисим и стащил с головы потёртую шапку – сразу бросилось в глаза его тёмное лицо и белая, даже какая-то голубоватая лысина. – А правда, Файка, истинная правда! Танька Ерохина намедни тобой интересовалась. К чему бы, а? По деревне слух прошёл, будто вас видели на бережку. Что там делали, а? Таньку уговаривал, да? – посмеиваясь, он покосился на Семёныча. – И Серовы с Нилиными спрашивают, и бабка Матрёна. А дед Кислота вообще проходу не даёт. Как встретит, так начинает про тебя расспрашивать. Видать, по нраву пришёлся. Всё нам рассказывает, как его от смерти спас, всю свою кровушку до последней капельки отдал и последнюю рубаху с себя снял. А мы, будто растерялись, заохали-заахали и палец о палец не ударили, чтобы деда Кислоту спасти. Ну, ему трудно угодить, не зря же прозвали так: Кислота, он и есть – Кислота…
Деда Митрича в деревне все называли Кислотой за его неспокойный, вредный и ехидный характер, за то, что влезал везде, где не нужно, что чихвостил любого, кто под руку попадётся, и всё с ехидцей. Всё норовил носом ткнуть да посильнее и поглубже, а если вставишь слово поперёк, жизни не даст, днём и ночью покоя не будет. Наверное, таких, как дед Кислота, в каждой деревне можно встретить. Семёныч познакомился с ним на речке, когда сидел в шалаше, а дед Митрич неподалёку траву косил. Видать, умаялся на жаре, солнце башку напекло. Ну и того, крутнулась коса в руках, и располосовал ногу почти до колена. Заблажил на весь берег, заматерился. Такие этажи выстраивал! Откуда слова находил! А Семёныч сидел в шалаше и не мог понять, что произошло. Думал, старик косу поломал, ну, в крайнем случае ногу подвернул или руку потянул, махая косой-то. Но потом почудилось, что дед Митрич голосом ослабел. Семёныч подошёл. Глядит, старик на траве валяется. Вокруг кровищи – ужас! Ну, Семёныч выдернул ремень, потуже перетянул ногу ему, рубаху разорвал, перемотал, а потом на спину взгромоздил старика и пустился в деревню. Пока добрался, тот уже в беспамятстве был. Машину подогнали, старика загрузили, и Семёныч стал подгонять шофёра, чтобы быстрее мчался. Добрались до больницы, дед совсем заплохел, еле дышал. И опять его подхватил на руки и быстрее к врачам. Да ещё пришлось кровь сдавать. Семёныч вышел из больницы и не удержался, прямо возле дверей в бессилии на землю так и сел. Голова закружилась. Потом врачи сказали: ещё бы чуточку позже приехали – и всё, старика бы не спасли.
С той поры дед Кислота называл Семёныча своим спасителем. Всем говорил, как тот его на горбе аж до самой больницы тащил, и отрезанную ногу в руках держал, и не отходил от него ни на шаг, дневал и ночевал на половичке возле кровати. И кормил его всякими фруктами заморскими, и даже заморское винцо приносил, чтобы кровь быстрее по жилам побегала. Семёныч хмыкал, слушая историю старика, обросшую небывалыми подробностями. Ладно, пусть говорит, что хочет, главное – успели спасти…
С той поры дед зачастил к нему. Так, словно случайно мимо проходил, заглянет, покурит на крылечке, невзначай забудет десяток яиц, баночку сметанки, а то шматок сала принесёт, а однажды приволок живого гуся, чтобы Семёныч его в город забрал, а там уж оприходовал. Хороший старик, душевный, только с виду ершистый.
– И бабу тебе найдём, – тоненько засмеялась Файка, шлёпая по своим бёдрам. Потом посерьёзнела. – Вон Танька Ерохина по тебе сохнет. Ага, так и стреляет глазками, когда приезжаешь. Хорошая баба, душевная, а живёт без мужика – это не годится. У каждой бабы должен быть мужик. Ага… Не боись, Семёныч, сосватаем! Ты же ещё не старый, так сказать. Вон какой здоровущий! Не дело, когда без семьи. Детишки нужны. Состряпаете. Состаришься, будет кому стакан воды подать, а то живёшь непонятно для чего. Слышь, Семёныч, а почему детей не народил? Здесь все свои люди, – так, словно невзначай, спросила Файка. – Признайся, может, у тебя того… – она кивнула на него и неопределённо махнула. – Ну, бывает же всякое в жизни, так сказать…
– Дура, что болтаешь-то! – рявкнул Анисим. – Постыдилась бы…
– А что тут такого? – Файка округлила маленькие глазки. – Это жизнь. Вспомни, как с тобой в бане мылись, – она хохотнула, толкнула мужа, а потом взглянула на Семёныча. – В баню пошли с ним. Попарились, уже мыться стали да ополаскиваться, Анисим протягивает ковшик и говорит: «Плесни!» А мне почудилось – сполосни. Я посмотрела на него. Удивилась: сам, что ли, не может ополоснуться. Лодырь! Ну и того… Взяла ковш, а воду не потрогала и плеснула, а там кипяток оказался. Не целила, а попала туда… Куда-куда… Прямо туда! Анисим рявкнул, а потом сиганул из баньки, аж дверь с петель снёс. И как был голышом, так и помчался к речке. А там наши бабы постирушки устроили. Он мимо них пролетел, блажит дурным голосом. Сиганул в речку, только задница мелькнула. Все бабы влёжку лежали, а бабка Дарья клялась-божилась, что успела его хозяйство на лету разглядеть, когда через неё прыгнул. Говорит, хороший мужик, крепкий, – и Файка закатилась, хлопая по толстым ляжкам. – Не жалуюсь, мужик-то хороший, а там, куда кипятком попала, всё пузырями покрылось. Думала, отвалится. Долго лечила. Всякими мазями мазала да примочки ставила, да его жалела, обнимала да голубила. Видать, понравилось. Едва болячки прошли, Симкино хозяйство заработало. Да так, словно молодость вернулась! Ну и того… На старости лет последышка, младшенькую доченьку выстругали, так сказать. Хорошая девчонка растёт, смышлёная. В нас пошла. Видишь, как в жизни-то бывает. Может, Семёныч, и тебе плеснули? Поэтому и ребятишек не народил. Ты уж скажи…
И Файка заколыхалась, тоненько засмеялась.
– Не баба, а настоящая язва! – рявкнул Анисим, потом взглянул на мужиков. – А я думаю, дома нужно с бабами спать, а не шляться по белу свету. Мотался по жизни – ни себе, ни людям, – ткнув корявым пальцем вверх, громко сказал Анисим. – Вон, глянь по деревне, в каждой семье пять, семь ребятёнков, а у некоторых ещё больше. И знаешь, почему? Да потому, что бабу от себя ни на шаг не отпускаем. Вон сколько настрогали. И все живут! Никто с голоду не помер, наоборот, одна польза для семьи. Вот вырастешь детишек, они уедут куда-нибудь, а потом прикатят в гости, и такую гулянку устраиваешь – дым коромыслом!
– Да уж, правду говоришь, – вступил в разговор дед Митрич. – Вон к Петряйкиным сынок приезжал, так гуляли, так кутили целую неделю, аж всю живность, какая у них была, всю сожрали. Даже косточек не осталось. А соленья-варенье – это без счёта. Все припасы под метёлку. Ага… А сколько выпили – ужас, я подсчитал: можно было целых два года каждый день по стаканчику опрокидывать и ещё бы осталось. А они угощали всех, кто в избу заходил или мимо проходил. Хорошие люди, душевные… Вот это гуляли, мы понимаем! А сынок укатил, Петряйкины зубы на полку. Всей деревней помогали до нового урожая дожить. Зато как встретили, на всю жизнюшку память останется. Что говоришь, Семёныч? Нет, ты ошибаешься, в нашей деревне не пьют. У нас гулять любят.
– Что ни говори, мужики, а у нас хорошие люди живут в деревне, душевные. И жизнь хорошая была и есть, – сказал старик Мелентьев. – Если взять меня, я никогда не жаловался на свою жизнь. Войну прошёл, голод и холод, всё повидал, всё испытал. Всякое в жизни бывало, а не жаловался. И вот дожил до старости, смотрю на всех, и душа радуется, что вокруг меня люди хорошие. Ага… Вот взять тебя, Файку с Анисимом, даже взглянуть на нашего деда Кислоту – он ведь только с виду вредный. Вот подумайте, сколько всего у вас было в жизни, через какие препятствия прошли, что видели, с чем столкнулись, а сейчас сидите и радуетесь жизни. А почему? Да потому что вокруг люди хорошие, которые всегда на помощь придут. Ага… – он махнул рукой, обводя деревню, а потом ткнул пальцем вверх. – Придёт наше время, порог переступим и уйдём туда, где нас ждут мамки с папками и дедки с бабками. И такая дорога у всех. Ага… Жизнь похожа на нашу речку Говоруху: вода течёт, и наши годы идут, – старик Мелентьев посмотрел на Семёныча, словно в душу заглянул. – От истока до устья вода прошла и состарилась, а на её месте уже новая течёт. Так было всегда. Каждый день, каждую неделю, месяцы, годы – без конца.
Старик Мелентьев замолчал. Смотрел куда-то вдаль. И все сидели и молчали. Наверное, думали о своём, сокровенном, о судьбах, сплетающихся в один жизненный круг. И о речке Говорухе, которая пережила многих. И скольких ещё переживёт…
Поезд его судьбы
– Егорка, – донёсся голос деда Акима. – Егорушка, не уезжай. На кого же нас одних оставляешь? Вернись, внучек!
И так явственно, так близко, что Егор вздрогнул и, открыв глаза, с недоумением поглядел на старика и его попутчика, которые сидели наискосок от него на боковых местах и мирно разговаривали. Дед Аким приснился. Он не хотел, чтобы Егор уезжал. Всё уговаривал остаться, а Егор не послушался. В город поехал учиться и пропал на долгие годы…
В вагоне духотища. В спёртом воздухе запахи табака, дёгтя и пота, по проходу откуда-то тянуло кислыми щами. Напротив Егора, на нижней полке расположилась старуха, которая сидела, подперев ладошкой подбородок, и задумчиво поглядывала в окно на проплывающие поля и бескрайние луга, на извилистые речушки и полноводные реки и редкие деревни, что стояли по берегам. А раньше, как помнил Егор, деревень было куда больше, чем сейчас. Он закрутил головой, оглядываясь. Показалось, сквозь плотные вагонные запахи потянуло горьковатым дымком травы и пожухлых листьев, да изредка, даже как-то странно, появлялся стойкий запах осенних яблок. Такие яблоки были в саду у бабки Тани и деда Акима…
Егор вздохнул, стараясь удержать в себе яблочный запах. Весной, как он помнил, деревня, у которой и название было Яблонька, одевалась в яблоневый цвет. Облака висели над домами. Куда ни глянь, повсюду были яблони. Дома, разбросанные там и сям по пологому склону, одевались в белую кипень, а если подняться чуть выше деревни, тогда облачка сливались в одно огромное облако. И запах, от которого никуда не денешься, повсюду проникал, в каждую щелку просачивался. А потом, когда созревали яблоки и убирали урожай, казалось, в деревне поселялся яблочный запах, до того густым он был.
И сейчас, после долгих лет скитаний по стране, он возвращался в свою деревню, где вся его родня – это бабка Таня да дед Аким. Егор возвращался, чтобы остаться в деревне навсегда. Решил, что поставит дом возле деда Акима, там было свободное место, как помнил, чтобы рядышком с ними жить, потом женится, и будут дети. Много детей. И жена любящая. Да… У Егора не получалось создать семью. Всегда казалось, времени не хватало, чтобы найти хорошую девку, а всё какие-то шалавы попадались, вертихвостки. Мотался по стране в поисках счастья. Мчался за длинным рублём, а уезжал с заработков с пустыми карманами. А бывало так, что просто хотелось взглянуть на белый свет, и тогда бросал работу, брал расчёт, собирал вещички и сутками трясся в вагоне. И выходил, если новое место приглянулось. Устраивался на работу, а потом опять срывался, брал билеты и уезжал. И мотался по белому свету, пока деньги в кармане не заканчивались, потом делал небольшую остановку, чтобы немного подзаработать, и снова отправлялся в путь…
Егор жил как перекати-поле, никто и ничто не могло удержать его на одном месте. Но в последние годы яблоневый запах всё настойчивее стал напоминать ему про деда Акима и баб Таню, про деревню, откуда уехал ещё подростком. Уехал, чтобы выучиться в городе, но исчез на долгие годы. Всё счастье искал, а потом понял, что счастье не там, куда его заносила жизнь, а скорее всего в глухой деревне, где он родился и вырос, где были его дед и бабка, где впервые поцеловался с девчонкой – это главное в жизни, а всё остальное – это наносное и ненужное человеку. И Егор решил вернуться…
За окном было темно. Изредка промелькнёт полустанок или вдали проплывёт деревушка с неяркими огоньками – и опять мерно стучат колёса, да в вагоне раздаются тихие неторопливые разговоры попутчиков. За окном глухая ночь, а в вагоне идёт своя жизнь…
– Баб, – со второй полки свесилась голова мальчонки. – Баб, я в уборную хочу.
– О, господи, ночь на дворе, а тебя приспичило, – заворчала толстая старуха, сидевшая напротив. – Потерпи до утра.
– Баб, я сильно хочу, – продолжая говорить, с полки стал слезать мальчишка. – Не дотерплю. Правда! Пойдём со мной.
– От неслух – приспичило, – опять повторила старуха и поднялась. – Говорила тебе, не пей много чая на ночь. Так нет, не послушался. Целых три стакана выхлестал. А теперь сам не спишь и мне покоя не даёшь, – и словно оправдываясь перед попутчиками, сказала, взглянув на них: – Мальчонка впервые едет на поезде. Всё в новинку ему. Вы уж потерпите, соседи, не ругайте его.
И, шлёпнув мальчишку пониже спины, они направились по проходу.
– Вода дырочку найдёт, – вслед сказал старик, сидевший наискосок. – Пей, малец, пей впрок. Вода – это жизнь.
А потом долго рассказывал своему попутчику, такому же старику, как во время войны пришлось скрываться в катакомбах, как голодали, а ещё больше хотели пить. Ночами спали, и снилась вода, а если удавалось достать воду, её делили по глоточкам, по капелькам – это была самая вкусная вода, какую он пил за свою жизнь. И слово дал, если выберутся, если останется в живых, после войны уедет на самую большую реку и поселится на берегу, что и сделал. На Волгу уехал и всякий раз, когда спускался к воде, наклонялся, словно кланялся реке, и обязательно делал глоток-два воды…
– Баб, я хочу кушать, – в проходе показался мальчишка и затеребил за рукав старуху. – Дай пирожок, а?
– Ну-ка, спать, пострелёнок, – шикнула на него бабка и погрозила скрюченным пальцем. – Ишь, чего удумал – ночью кушать! Повечеряли и хватит. Я все припасы убрала. Утром покормлю. Спи, говорю!
Она помогла внуку залезть на полку, не слушая его бурчания, потом уселась на нижнюю полку и опять принялась смотреть в окно на редкие проплывающие мимо огоньки деревень. Светятся огоньки в ночи, значит, там живут люди. Значит, там теплится жизнь…
Вполголоса беззлобно матюгаясь, по проходу медленно двигался кряжистый мужик, держа перед собой тяжёлый мешок. Шёл, стараясь не задевать руки и ноги спящих пассажиров, разметавшихся во сне на узких полках. А чуть погодя, когда поезд затормозил на небольшой станции, в вагон ввалились трое парней, зашумели, засмеялись, но тут же притихли от грозного окрика проводницы, принялись устраиваться на своих местах, а потом гуськом потянулись в тамбур покурить на сон грядущий.
А Егор сидел, прижавшись к стенке, и внимательно всматривался в ночную тьму за окном. Всё ждал, когда появятся знакомые пейзажи, очертания холмов и перелесков, да глядел на редкие огоньки. И с нетерпением смотрел, когда появится милая сердцу деревня Яблонька, которую покинул, помчавшись за несбыточным счастьем, а теперь возвращается, и опять-таки, за этим же счастьем, которое он просто не заметил. Частенько долгими морозными ночами, когда окна в общаге покрывались толстым слоем инея, ему снилась деревня вся в яблоневом цвету, а бывая в бескрайних знойных степях, снилась родная речка Вьюнка, что журчала и кружила между холмами, куда бегал с ребятами купаться жаркими днями, а баба Таня грозилась, что крапивой высечет, если он утонет. И сейчас сидел в вагоне, смотрел в окно, и хотелось побыстрее добраться до деревни, до родного дома. Добраться туда, где его ждут…
Дед Аким вернулся с войны инвалидом. На одной ноге пальцы, словно в кулак сжали, а второй не было повыше щиколотки. Дед рассказывал, что рядом мина взорвалась. Ногти подрубили, да вторую срезало как косой, а всё остальное целёхонькое. Говорил, даже не успел понять, что случилось. Вроде в атаку побежал, а нога подвернулась, и растянулся во весь рост. А росточком-то бог не обидел. Ему в гренадёрах служить, как баб Таня говорила, а он в матушку-пехоту попал. За версту было видать, поэтому фашисты не промахнулись. Видать, специально в него метили. На фронте прозвали «Верстой коломенской», а вернулся в деревню – и опять получил это же прозвище. Правда, с годами сократили – Верстой стали кликать. А дед Аким не обижался, Верста так Верста, лишь посмеивался, скрипел своим деревянным протезом да дымил вонючей махоркой. Дед Аким сам на фронт напросился. Вслед за сыновьями подался. Пятеро было, и все остались лежать в чужой земле, а сам вернулся покалеченным. Когда родители Егора потонули по весне, под лёд ушли вместе с санями и не смогли выбраться, дед с бабкой Таней взяли Егора к себе, всё же дальней родней считались. А может, вообще были чужими и забрали, потому что остались без детей, и Егор стал самым родным человеком для стариков…
– Баб, спеки оладушки, – закричал Егорка, заскакивая во двор, и махнул рукой. – Алёнка Коняева, зараза такая, в летней кухоньке печёт. Дух на всю улицу! У неё попросил, а она стоит, кривляется: «Угощу, если поцелуешь».
– Поцеловал? – взглянула поверх очков баба Таня.
– Два разочка в щеку… – вздохнул Егорка и пригладил взъерошенные волосы. – А я ещё оладушки хочу. Вкусные!
– А что мало-то целовал? – засмеялась баба Таня. – Девка с пелёнок по тебе сохнет, а ты – два разочка. Побольше надо было. И с Алёнкой вволю бы нацеловался, и оладушек наелся.
И покатилась, глядя, как возмущённо запыхтел внук.
– Правильно говоришь, бабка, – на крыльце появился дед Аким, достал махорку и принялся сворачивать цигарку. – Девок надо целовать. Всех до единой! Вот я, как сейчас помню, всех девчонок в деревне перецеловал, особенно когда с войны вернулся. Даже из соседних деревень прибегали. Ага… Табунами за мной носились. Проходу не давали. Ночами в окно стучали, всё звали, чтобы вышел целоваться. И выходил… Вон, у бабки спроси. Она не даст соврать. Вернусь, а губы, как ошмётки. Ага…
– Ай, болтун, – взглянув на него поверх очков, отмахнулась баба Таня. – Не верь ему, внучек. Обманывает старый. Тоже мне – целовальщик нашёлся. Не знает, с какой стороны к девкам подходить. Меня-то всего три разочка за всю жизнь чмокнул и то – в щеку, когда свадьбу сыграли, а потом на фронт уходил и с войны вернулся – и всё на этом. Тоже мне – бабник нашёлся!
И засмеялась: тоненько, протяжно и весело.
– Баб, ну спеки… – стал канючить Егор. – Да ну её – эту Алёнку, опять заставит целовать! Лучше ты сделай. У тебя же вкуснее оладушки и побольше…
– Ну ладно, ладно, – закивала головой баба Таня. – Сейчас все дела переделаю, а к вечеру займусь оладушками. А ты набрось чистую рубашку да сходи с дедом в магазин. Соль и спички нужно купить да рафинаду взять не забудьте, а то чай будете вприглядку пить. Ладно уж, и чуточку конфет – тоже.
Егор торопливо доставал рубашку, отряхивал штаны, а потом важно вышагивал с дедом Акимом, который, поскрипывая деревянным протезом, неторопливо кондылял по дороге, частенько останавливался, долго и обстоятельно беседовал со встречными, слушая и рассказывая какие-нибудь нескончаемые истории, и тогда Егор начинал дёргать его за рукав, дед раскланивался и опять неспешно шёл, опираясь на крепкую палку.
Летом, когда у Егора наступали каникулы и чтобы зазря не болтался по деревне, а приучался к делу, дед Аким поднимал его чуть свет, и они отправлялись на работу, на колхозный ток. Дед Аким скрипел протезом, через плечо висела сумка, где был узелок с продуктами и бутылка молока. Изредка раздавалось сонное гавканье собак, где-то затарахтела телега и донёсся глухой кашель, а в том окошке теплилась лампадка. Егор протяжно зевал, вздрагивая от утренней прохлады, и всю дорогу ворчал на деда, что поднял в такую рань, а дед Аким вовсю дымил самокруткой, посмеиваясь над ним.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.