Текст книги "Долгая дорога"
Автор книги: Михаил Смирнов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 19 страниц)
– Деньги нужны, говоришь… – поглаживая обожжённую щеку, сказал старик. – Нам бы сказал. У бабки есть, а ежли не хватит, пенсию получили бы и добавили…
– Ну да, придумал – вашу пенсию взять, – вскинулся Пантелей. – Вы и так копейки получаете. Сказал тоже – у вас, – повторил он. – Вам нужно помогать, а не с вас тянуть. Сам заработаю. Вот вернусь, зарплату получу и думаю, что наскребу.
– Ну, а девку-то нашёл или холостякуешь? – продолжал расспрашивать старик. – Одному жить – только время терять. Ни бабы, ни ребятни… Плывёшь по жизни, как дерьмо по течению – ни себе, ни людям.
– Скажешь тоже – дерьмо, – усмехнулся Пантелей. – Вам легко говорить – баба, а где возьму её, если с работы не вылезаю. Хорошая девка сама не придёт, а шалаву не хочу.
– Там же город, значит, и девок побольше, – старик кивнул головой. – Это в деревне почти никого не осталось. Правда, поговаривают, что некоторые хотят вернуться – не прижились в городах-то, да и что делать там – суетня, да и только, – он пренебрежительно махнул рукой.
– Правду говоришь, дядька, – суета, – задумчиво сказал Пантелей, сорвал травинку и стал жевать. – Там, как белка в колесе – крутишься, крутишься, вроде много работы переделал, а вечером оглянешься – ерунда и только, и устаёшь, как собака. Домой вернёшься, что-нить пожевал и быстрее на диван. Не успел телевизор включить, уже глаза закрываются. И так постоянно. Всё бегом и бегом. А сюда приеду, душа радуется. И все дела успеваю сделать, и с вами насижусь, наговорюсь – хорошо! Даже возвращаться не хочется…
– Вот и живи у нас, ежли тебе нравится, – сказал старик. – Давно пора сюда перебраться. Я, как приехал с Ангелькой в деревню, ни разу не пожалел. Не понимаю тех, кому не нравится деревня. Вон, возьми Алёшеньку Килюшкина, – он ткнул в сторону заколоченного дома, что стоял рядышком с ними – за забором. – Такая добротная изба – живи – не хочу, а он, когда родителей схоронил, собрался и умотал в город. И радуется, дурачок, что освободился. От чего, я не могу понять? Ты же не для дядьки чужого, а для себя скотинку держишь, для себя огород садишь, а в городе всё нужно покупать – никаких денег не напасёшься. Ну, это ещё ерунда – деньги, а вот как с соседями ужиться? Разве всех упомнишь – столько народищу? Вот и получается, что вроде бы город – это хорошо, там всё есть, что душе угодно, а человек в нём теряется, исчезает в этой огромной толпе, он же – букашка малая, ладно, ежли не затопчут. Смотришь на людей, а они все на одно лицо, словно под копирку сделаны. И куда-то бегут, бегут – всю жизнь торопятся…
– Я встречал Килюшкина, – сказал Пантелей и полез в карман за сигаретами. – В домоуправление устроился. Сантехником работает. По заявкам бегает: краны чинит, унитазы чистит, засоры…
– Алёшенька уборную чистит? – Лицо старика сморщилось в страшной улыбке, если так можно назвать гримасу на обезображенном лице. – А ну да, всё правильно, за чужими дерьмо убирать – это лучше, чем свою картоху на огороде выращивать. Мастер по дерьму. О, как звучит! Ради этого стоило в город переезжать, – и тут же повернулся к Пантелею. – Слышь, сынок, правда, кто-то покупает или уже купил его избу. Бабки в деревне болтали. Не слыхал?
– Да нет, – Пантелей пожал плечами. – Это в деревне всё и про всех знают, а в городе такого нет. Там не принято…
– Вот и я говорю, – перебивая, махнул рукой старик, – что в городе каждый для себя живёт. Упадёшь на улице, через тебя перешагнут и дальше пойдут, а тех, кто остановится, таких можно по пальцам пересчитать. Вот и получается, что человеческая жизнь не ценится. Все живут и грызутся, как собаки, – и вздохнул. – Что людей в города тянет – не понимаю…
Пантелей промолчал, пожимая плечами. И правда, что тянет людей в города? Да, там есть всё или почти всё, живи и радуйся, но получается, что старик-то правильно говорит. Сам же видел, как люди шли, сторонясь лежавшего на земле. Одни смеялись, другие брезгливо отворачивались, а третьи чуть ли не на него наступали, чтобы перешагнуть, и ни один из них не остановился, не спросил, что с человеком. А потом подбежала маленькая девчушка и затормошила его, позвала подружек, и оказалось, что у него был приступ. «Скорую помощь» вызвали, в больницу увезли. Вот и получается, чем старше человек становится, тем сильнее душа черствеет, если сравнивать взрослых, кто мимо прошёл, и девчушку, которая пожалела человека и остановилась. У детей души чистые, а взрослые не хотят помогать или не замечают беды, а может, жизнью затурканы в городах-то, где приходится бежать, мчаться, лететь сломя голову, чтобы чего-нибудь добиться в жизни, и то, ежели успеешь, ежели раньше времени не споткнёшься и не вылетишь на обочину этой самой жизни…
Пантелей не винил город и людей, там живущих. Каждый выбирает свою дорогу, свою тропку. Одни руками-ногами отмахиваются, лишь бы в деревне не жить, потому что город для них – это дом родной, где каждый закоулок, каждый камушек знают на дороге. Иные живут, потому что привыкли к этой жизни. Некоторые, как перекати-поле, когда надоест в одном городе, они уматывают в другой город. А есть такие, кто не нашёл себя в этих каменных джунглях, где всё для них было и осталось чужим. Ну не смогли найти своё место в городе, а вот какая-нибудь избушка в глухомани или шалаш на берегу речки, где бормочут перекаты, – это самое уютное место, где душа отдыхает, куда тянет и тянет каждый раз, едва выпадает свободное время. Но таковых единицы. И к таким приписывал себя Пантелей, когда на пути у него встретились старики, к которым прикипел душой и поэтому приезжает в глухую деревню, где душа радуется каждому отведённому дню, каждому увиденному восходу и закату, где проведывает стариков, мчится сюда, едва выпадает свободное время. Пантелей встрепенулся, посмотрел по сторонам, опять закурил и сгорбился, задумавшись…
Старики давно зовут в деревню. Если посмотреть, никто и ничто не держит его в городе. Жизнь как-то не сложилась. Ни семьи, ни родственников. Утром на работу, вечером с работы, и так ежедневно, еженедельно, ежемесячно – из года в год… Одна радость в жизни, что встретился со стариками. Сюда приезжал, словно к родителям возвращался. И они по-доброму относились к нему, за сына считали и всегда поджидали, когда он приедет. Так и получилось, что чужие старики заменили ему родителей, которых не было в его жизни…
– Эх, красотища! – неожиданно вскинулся он и обвёл рукой окоём, показывая. – Глянь, дядька, какие густые леса вокруг, а горы высоченные, а вон облако, словно за горную вершинку зацепилось и отдыхает, а там видно, как речушка течёт-извивается – её по кустам и по черёмухе заметно, что по берегам растут, – и тихо повторил: – Красота какая…
– Красота бывает разной, – нахохлившись, буркнул старик. – Она не токмо в природе, но и в человеке, в его душе должна быть, а вот у меня была своя красота. – Он помолчал, потом сказал: – Когда в госпитале сняли бинт с одного глаза и я увидел свет, увидел лица раненых, лица медсестричек и врачей, вот они показались мне самыми красивыми на белом свете – это была моя красота…
Сказал и умолк, о чём-то задумавшись.
И Пантелей молчал, не перебивая старика.
Долго сидел старик, потом встрепенулся, привычно прикурил одной рукой, погладил обожжённую щеку и в который раз, словно в первый, принялся рассказывать, как познакомился с женой, с Ангелиной.
– Весна была. Фашистов добивали. Наш танк вырвался вперёд. А на окраине городка попали в засаду. Первым же выстрелом подожгли нас, а потом принялись садить в нас, как в мишень. Выбрался из танка, сам факелом горю. Так и бежал, пока в какой-то ручей не упал. Там валялся, половина в воде, а вторая половина горит. Наверное, поэтому фашисты не добили. Подумали, что мёртвый лежит.
Очнулся, меня тащили. Кто-то надо мной плакал, ругался. Глаза не открываются, слиплись. Шевельнуться-то больно, а меня по камням волокут, да ещё костерят на чём свет стоит, что такого борова приходится таскать. Почему-то запомнил. Странно даже… И голос запомнил: тоненький, словно ребёнок. Не знаю, как дотащили до наших. Я был без сознания. Очнулся на столе, когда с меня одежду сдирали вместе с кожей. Больно… Нет, не больно, даже такого слова не подберёшь, чтобы это передать… – Старик задумался, опять закурил и запыхал: быстро, густо и болезненно. – Снова потерял сознание. Говорят, много дней не приходил в себя. Думали, не вытяну, концы отдам. Шансов не было. Никаких! Половина туловища обгорела, а руку собирали по кусочкам. Так и лежал бревном, весь в бинтах.
И почему-то показалось, что опять меня волокут. И снова голос знакомый донёсся. Тот, девчоночий. И тормошит меня, и толкает. Хочу матюгнуться – не получается. Глаза не открываются. Думал, что ослеп, выжгло мои глазоньки-то. Ни руками, ни ногами не могу пошевелить. Одним словом – бревно, но пока ещё живое. Очнусь, голос знакомый, а чуть погодя проваливаюсь в темноту и начинаю воевать, а меня удерживают, не дают подняться. Опять на секундочку приду в себя – и снова тьма перед глазами.
Когда уж полностью очнулся, оказалось, что война закончилась. Все празднуют, по домам разъезжаются, а меня из госпиталя в госпиталь переводят. И всегда рядышком слышал тоненький голосочек. Думал, голова повредилась. А потом, когда с одного глаза сняли повязку, смотрю, и правда, возле койки медсестричка сидит, больше похожа на девчушку, чем на бабу. И голос услышал. Опять показался знакомым. Она рассказала, как вытаскивала меня из-под огня и тащила на плащ-палатке до санбата. И костерила: громко, сильно, всяко. Раненых стали отправлять в тыл. Я был тяжёлым. Она напросилась сопровождать. И так стала кочевать со мной по госпиталям. Сама маленькая, тоненькая, словно тростинка, а духу в ней столько, что на роту хватит. Сколько спасла людей – не счесть, а скольким помогла, когда были готовы в петлю сунуться из-за боли и того, что обрубками не хотели жить, – этого никто не ведает, лишь она знает. И меня вытащила с того света. А потом, когда немного оклемался, увезла в деревню. Так и остались здесь…
И старик опять задумался, изредка дотрагиваясь до высохшей изувеченной руки – плетью свисала.
– Кричу, кричу, а они сидят, не слышат, – на крыльце появилась бабка Геля. – Ишь, разворковались, голубчики, закурились! Айда в избу, чаёк вскипятила…
– Я слушаю, – сказал Пантелей, прислонившись к перилам. – Дядька Вовка рассказывает, как ты от смерти спасала его, как выхаживала…
– Ай, не верь ему, – махнула рукой бабка Ангелина. – Врёт старый, врёт. Давно было, всё быльём поросло. Хватит рассиживать. Чай простынет. Айда в избу, пошвыркаем. С травками, с мятой заварила. Душистый – страсть! Медок поставила. Сосед угостил. У-у-у, вкусный! – она причмокнула.
Сказала, а потом присела рядышком и взглянула на Пантелея.
– Знаешь, Пантюша, всякое в жизни бывало, разве всё упомнишь, – она поправила платок на голове. – Война – это страшно. До сих пор снится, как раненых вытаскиваю, а повсюду кровь, кровь и боль, такая боль, что выть хочется… – и кивнула на мужа. – Вон, Вовка, сколько ему пришлось испытать – ужас! Другой бы давно помер, а он с того света вернулся. И не один раз там побывал и вернулся. Да вот, сынок… До сих пор вспоминаю, как его, борова этакого, на плащ-палатке тащила. Откуда только сила взялась – не понимаю. Отовсюду стрельба доносится, не поймёшь, откуда стреляют, пули свистят, снаряды взрываются, а я тащу и тащу. Упаду, сама плачу, его ругаю, а он лежит и не шевелится. Глянуть страшно было. Половина тела грязная и мокрая, а вторая половина обгоревшая. Потрогаю пульс, ниточка еле бьётся. Опять хватаюсь за край палатки и волоку, а сама слезами заливаюсь. Пока до наших дотащила, у меня не только фуфайка, даже пилотка была прострелена, и на нём живого места не было, но ещё дышал. Значит, нас Боженька оберегал, Пантюша. Значит, он решил, что мы нужны в этой жизни. До медсанбата добрались. Там его определили. Дальше опасались увозить. Не выдержит. Там же встретила победу. Потом тяжёлых повезли в тыл. И я с ними напросилась. Так и кочевали из одного госпиталя в другой, пока не стал поправляться. А самое страшное было, скажу тебе, сынок, когда Вовка увидел себя в зеркале. Думала, руки на себя наложит. Жить не хотел. Ни на шаг от него не отходила, лишь бы что с собой не натворил. На табуретке спала, не отлучалась, лишь бы его на ноги поставить. А потом, когда Володьку списали вчистую, уговорила сюда приехать. Старый врач в госпитале сказал, что его нужно в деревню, чтобы к себе привык, к новому обличью, и нужно было силы восстановить. Привезла, а нашу избу отдали беженцам. Поселились на краю деревни в полуразрушенной избе и стали жить… – Она замолчала, лишь изредка покачивала головой, вспоминая прошлое.
И Пантелей молчал, опасаясь нарушить воспоминания стариков. Он многое раньше слышал, а что-то впервые рассказывают. Не любят старики вспоминать войну. Особенно при людях не разговаривали. А вот так, как сейчас, присядут на крылечке, прислонятся друг к дружке, нахохлятся, словно воробышки, и беседуют, дополняют, и всё неторопливо так, над каждым словом задумывались, а Пантелей рядышком пристроится и старался не потревожить стариков ни словом, ни движением. Всё ждал, когда они продолжат или, наоборот, прервут воспоминания и всё на этом. И не допросишься, чтобы рассказали про ту жизнь, которую он знал лишь с чужих слов да со слов стариков.
– Я устроилась дояркой, а потом меня в бригадиры выбрали – бойкая была, – продолжила вспоминать старуха. – Володька сидел дома. Никуда не выходил. Не хотел пугать других своим видом. И так соседи косо посматривали, а ребятня, та стороной обходила нашу избу – бабайку боялись, как Володьку прозвали. Вот ему и приходилось скрываться ото всех. Дома сидел да по хозяйству ковырялся, сколько силы хватало. Да и какой из него помощник – с одной рукой? Вторая-то плетью висела. Весь испсихуется, изматерится, потом побросает инструмент и сидит, курит одну за другой. Злится, что не получается. Вернусь с работы и сама начинаю делать. А его на подхвате держала. Всё приходилось делать: землю копала, отростки сажала, урожай собирала, если было что собрать, избу латала. А куда денешься? Жить-то нужно. И потихонечку Володьку приучала одной рукой управляться, – и неожиданно рассмеялась, взглянув на мужа. – Научила на свою голову…
Старик нахмурился, если можно так назвать гримасу на обожжённом лице, хотел было что-то сказать, а потом отвернулся, словно его не касалось.
Посмотрев на него, Пантелей взглянул на старуху.
– Чему научила, Гелюшка? – сказал он. – Что учудил дядька?
– В том-то и дело, что учудил, – опять засмеялась старуха и подтолкнула мужа. – Что отворачиваешься, Вовка? Признайся Пантюше, что натворил.
– Скоро на погост снесут, а до сей поры вспоминаешь, – буркнул он, продолжая смотреть куда-то в сторону и, не удержался, съязвил: – Видать, по нраву пришлось, ежли не забываешь…
– Ты знаешь, Пантюша, мы же расписались с ним через год, как сюда приехали, – сказала бабка Ангелина и кивнула, поправляя платок. – И в сельсовет пошли после того, как он…
– Эть, ну бабы! – перебивая, опять забубнил старик. – Не языки, а помело поганое! Ничем не остановишь.
– Жизнь на закате, так чего же скрывать от Пантюшки? – бабка Геля посмотрела на него. – Пусть знает. Он же свой человек, роднее родного, можно сказать, сынок наш, – и продолжила: – И вот, сынок, видать, я слишком переусердствовала с травками и отварами, когда его ставила на ноги. Всё жалела, всё для него старалась, выхаживала, а он… – она выдержала паузу, глядя, как заелозил на ступеньке муж и опять продолжила: – А он, когда я в старенькой баньке принялась его купать, как обычно – его раздела, сама разнагишалась… Ведь сколько раз до этого мыла и ничего не случалось. А в тот день мой охламон вцепился в меня… Я хотела было вырваться, да куда там! Разве от такого бугая вырвешься? Так ухватил, что не продыхнуть. В баньке тепло, он разогрелся, мужиком пахнуло, да так, что я сомлела. Ну и того… В общем, мой Вовка мужскую силушку в себе почуял. Видать, решил отыграться за молодые годы да за годы войны – и дорвался, пока я ослабела духом и телом. Так измахратил меня, словно упущенное время навёрстывал.
– Чего сделал? – сначала с недоумением посмотрел Пантелей на бабку Гелю, потом на старика, который сидел, отвернувшись, и словно его не касалось, неторопливо покуривал, а потом расхохотался. – Измахра… Получается, что дядька того самого…
– Ага, того и самого, – вслед пырскнула старуха. – Главное, не остановишь его… Навалился боров этакий, я рученьки раскинула – вся сомлела. И он воспользовался ситуацией, до утра показывал, на что способен. И ведь ничего не поделаешь – это жизнь, – она засмеялась, потом бровки сошлись на переносице. – И вот после этого я поняла, что мой Вовка вернулся к жизни. Через день расписались в сельсовете и стали жить. А вот Боженька детишек не дал. Видать, моих ребятишек забрала война, когда я в жару и холод, в дождь и грязь, надрывая живот и жилы, вытаскивала наших мужиков с поля боя, спасала, чтобы они вернулись в жизнь. Вот на этих-то самых полях и остались мои ребятишки…
Она задумалась, поглядывая вдаль. Наверное, опять войну вспоминала и своих нерождённых детишек, а может, думала про раненых, кого выносила с поля боя. И сколько до сей поры вспоминают её, маленькую девчушку-санитарку, которая спасала солдатские жизни, – этого никто не знает, даже она сама.
– А самое чудное, что мой Вовка приглянулся нашим бабам, – неожиданно сказала Ангелина и потрепала мужа по волосам. – Ладно, не отворачивайся. Что говоришь? – она повернулась к Пантелею. – Не понял… Вовка стал нарасхват, я бы сказала, – и засмеялась: тоненько, заразительно, всплёскивая руками.
Пантелей переводил взгляд с одного на другую, не понимая, что так рассмешило старуху, и сам не удержался и, поглядывая на бабку Гелю, мелко затрясся в долгом смехе. Старик зыркал, зыркал, хмурил единственную сохранившуюся бровь, потом пробежала улыбка-гримаса по обожжённому лицу, и он засмеялся, захыкал и махнул рукой.
– Ты, Гелька, сорока, – сказал старик. – Лишь бы потрещать…
– Это наша жизнь была, плохая или хорошая – но наша, – вытирая слёзы, сказала старая Ангелина, а потом посерьёзнела. – Знаешь, сынок, а я не держу обиды на своего Вовку. Хотя… – Она задумалась, прищурившись, посмотрела вдаль, словно в прошлое заглянула, и опять сказала: – Хотя была обида, когда Вовка первый раз от меня к другой бабе завернул. Сразу почуяла. Меня не проведёшь. Чужой бабой пахнуло от него. Всё ему выговорила, в глаза вылепила, что ты, кобелина проклятый, когда горел, что же у тебя в штанах-то ярким пламенем не полыхнуло, а потом посмотрела на наших баб. Да они же высохли без любви-то, в тени превратились. Ведь если подсчитать, всего ничего с войны вернулось мужиков-то, а остальные там остались лежать. А ведь у каждого жёнка была, а некоторые вообще уходили на фронт со своей свадьбы. И остались наши вдовушки недоцелованными, недолюбленными. Вот в чём дело-то, Пантюша! Я ведь понимала наших баб, сама прошла через войну, каждый день видела смерть, и у меня вот здесь всё сжималось, когда смотрела в глаза наших вдовушек, – она кулачком постучала по груди. – И я отпустила Вовку… Отпустила, хотя знала, что никуда от меня не денется. Просто сделала вид, будто ничего не замечаю. И понимаешь, Пантюша, наши бабы стали расцветать. Нет, он не бегал за юбками, не ночевал у других вдовушек, а вот поможет бабам по хозяйству или остановится на улице, скажет одной ласковое слово, другой, третью обнимет, а четвертую просто чмокнет, и они радовались, что рядом с ними настоящий мужик, хоть и войною искалеченный. И ребятёнок есть. Да, так получилось… У Алевтины Глуховцевой родился. Знаешь, она радовалась этому, и я с ней, потому что, если мне Боженька не дал детишек, нужно уметь радоваться за других. Алевтина была одна на всем белом свете, хоть в петлю лезь, а родила ребятёнка – и жить захотелось. Она не претендовала на Вовку, нет. И другие бабы не сманивали. У каждой своя судьба, своя беда и свои радости в этой жизни. И если мой Вовка чем-то помог нашим бабам, значит, так тому и быть, значит, так и должно было случиться.
И опять надолго замолчала. Сидела, покачивала седой головой, взглядывала на старика, на Пантелея, едва заметно шевелились губы, видать, что-то шептала, а потом опять уставится куда-то поверх голов и молчит, о чём-то думает.
Пантелей тоже молчал. Сидел, посматривая в тёмное небо. Рассыпались мелкие звезды, перекатываются, перемигиваются друг с дружкой, в хороводы выстраиваются. Набежит ветерок. Набросит покрывальце на небо, звёзды сбледнеют, а потом снова загораются, ещё пуще перемигиваются…
– Вот уже и жизнь пролетела, – неожиданно сказала бабка Геля. – Казалось бы, долгая жизнь-то, а оглянись и увидишь, что она всего ничего, не успеешь глазом моргнуть, а жизнюшка промелькнула, и нет её. Вот доскрипим с Володькой, докукуем свой век и всё – отнесут на погост. И радуемся со стариком, хоть на склоне лет у нас появился ты, – старуха погладила по плечу. – Каждый день ждём, что приедешь, навестишь нас. Почаще бывай, Пантюша. Нам ничего не нужно, главное, что приедешь, вот так на крылечке посидишь с нами, как сейчас, поговоришь, и хватит нам, старикам-то. Правда, Володь? – и она обняла мужа за плечи.
Старик привычно растёр обожжённую щеку, поправил искалеченную руку, висевшую плетью, а потом неловко погладил по голове жену.
– Правда, Гелюшка, правда, – засипел он. – Каждый день ждём. Мы не просим многого. Просто приезжай, проведай стариков.
– Приеду, – сказал Пантелей и взглянул в сторону соседнего дома. – Загадывать не стану, но надеюсь, к осени переберусь в деревню. Ищи невесту, мамка, – он впервые так назвал старую Ангелину.
– Неужто Алёшенькину избу сторговал? – всплеснула руками баба Геля, перехватив его взгляд. – Вот, оказывается, кто покупает. И до сей поры молчал, сынок. От нас скрывал, от самых близких. Да мы любую невесту для тебя сосватаем, только покажи, какая глянется. Глядишь, ребятишки появятся. Вот радость-то будет для нас, стариков! Правда, Володь? – она погладила мужа по плечу.
– Правда, но обмыть нужно – это факт, – покосился старик.
– Ты же, чёрт горелый, всё вылакал, что я попрятала, – бабка Геля толкнула мужа.
– А я свой пузырёк достану, – поднялся старик.
– Где взял? – подозрительно взглянула бабка Ангелина. – У тебя же денег не было. У меня упёр и перепрятал, да?
– А я после обеда бабку Аглаю ублажал, – не удержался, съехидничал старик. – Говорит, понравилось. Ещё зазывала на огонёк… – и направился к сараю.
– От, сынок, глянь на него, ну не язва ли? – опять всплеснула руками бабка Геля. – Ублажал, бабник! – и тут же поднялась. – Ладно, Пантюша, айда в избу. Чаёк пошвыркаем с медком – у-у-у, вкусный, а потом на крылечке посидим. Нам есть о чём поговорить…
И бабка Ангелина скрылась в избе.
Пантелей поднялся. Из-под ладони взглянул на соседскую заколоченную избу, о чём-то задумался и стал неторопливо подниматься по ступенькам.
Он приобрел… Нет, наконец-то он возвратился в дом, где его давно дожидаются.
Это была долгая дорога.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.