Текст книги "Боги молчат. Записки советского военного корреспондента"
Автор книги: Михаил Соловьев (Голубовский)
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 68 страниц) [доступный отрывок для чтения: 22 страниц]
«Да, так неинтересно», – признался Марк. При этом он думал, что когда другие рассказывают о Корнее, то получается очень красиво и интересно, а когда он сам рассказывает о себе, то и слушать нечего. «Он на меня, я на него», мысленно передразнил он брата.
«Конь-то Тарасов у кого же теперь?» – спросил Марк.
«Нет Тарасова коня!» – сказал Корней, отвернувшись. Голос его стал сердитым. – «Не знал Тарас, что когда он был ранен, то его конь убит. Нет Тарасова коня. И Тараса нет. Отец, Митька, Гришка, а теперь Тарас».
«Гришка?», вскрикнул Марк.
Корней снял шапку.
«Ну, и Гришка. От тифа он умер. Не сообщал я матери, не хотел ей горя добавлять».
Значит, нет и Гришки, веселого гармониста и танцора. А мать до сих пор его гармонь бережет. Напряженно подавшись вперед и устремив глаза в сторону от дороги, Корней говорил медленно, с трудом:
«Нет отца. Нет Яшки, Сереги, Митьки, Гришки, Тараса. Мать надеется, что Митька живой, да напрасно это, и его нет. А там еще кого-нибудь не станет и изведется род Суровых. Тараса вот не сберег. На польскую пушку в одиночку он кинулся, сразили его».
Скупая слеза катилась по щеке Корнея. Не знал Марк, что сказать брату, но жалость к нему полнила его сердце, и он погладил рукав его шинели.
«Ветер слезу гонит!», – сказал Корней. Он смахнул слезу со щеки и отвернулся.
Через месяц или чуточку больше, когда зима была уже в полной силе, Корней шагал по комнате и в раздражении встряхивал головой. Марк стоял перед ним, и был он похож на молодого козленка, который уперся рогами в стенку, решив не отступать.
«Ты не понимаешь, Марк, что не могу я тебя таскать с полком. И отправить тебя назад не могу, не доедешь ты. Лучше всего оставить здесь. Я договорился с нашими хозяевами, ты будешь жить у них. Мы недолго будем в походе, через две недели я пришлю за тобой».
«Я не останусь! Не хочу оставаться. И потом, я уже не маленький».
Корней посмотрел на бледное лицо Марка, на котором теперь, как у матери, ясно выделялись конопушки, и вышел из комнаты очень сердитым. Перед ним всё время стояла скорбная фигура матери, и досада играла на его лице. «Я же не виноват, тетка Вера, что дети у тебя такие буйные», – прошептал он, проходя через сенцы, словно его слова могли дойти до матери.
Послал Корней нарочного во второй эскадрон, и скоро тот вернулся в сопровождении высокого бойца с подстриженными усами. Боец был не молод, лет сорока, носил длинную шинель и огромную меховую шапку. Звали его Тихон Сидорович Дороненко, но о том, что Тихон и о том, что Дороненко, мало кто знал, просто Сидорычем называли. Вошел он, с грохотом поставил в угол винтовку.
Скользнув взглядом по Марку, хмыкнул в усы, но ничего не сказал. Пришел Корней, приказал Марку выйти. Когда Марк ушел, он подвинул стул Сидорычу, и сам сел напротив.
«Выручай, брат, ничего не могу с Марком придумать», – сказал Корней. «Ты знаешь, что нас опять посылают в поход. Взять его с собой опасно, мал он, тринадцати лет еще нет, может погибнуть зазря. Филиппа я отправил учиться, но что делать с этим, самым малым? После Тараса, боюсь я за братьев. Все-таки, как будто, и я виноват в смерти Тараса».
«Причем здесь ты, Корней Тимофеевич? Ты почти мертвый лежал, когда Тарас на вражью пушку кинулся», – очень спокойно сказал Сидорыч.
«Все-таки надо было удержать Тараса. В обоз перевести».
Сидорыч мотнул головой сверху вниз и веско, рассудительно сказал:
«Не удалось бы. Тарас не из таких был, что в обозе ездют. Понимаю, что тяжело тебе, но только ведь на войне без крови не бывает. Ты о Тарасе не думай. Он был настоящий герой, а таких земля долго не носит».
Вскоре Корней и Сидорыч вышли из дома. Корней нашел глазами Марка, он в это время стоял в толпе бойцов, и подозвал к себе.
«Раз ты не хочешь оставаться здесь, то передаю тебя во второй эскадрон в полное распоряжение Тихона Сидоровича», – сердито сказал он. – «Отныне он твой бог и командир, и что прикажет тебе, то ты и должен исполнять. Не будешь слушаться, не взыщи, накажу по всей строгости. Не посмотрю, что ты мне брат».
Полк готовился к походу. Гражданская война окончилась, но не совсем. Остатки ее живучими были, не отмирали. Больше всего другого, советская Россия тогда замирения хотела, но замирение новых вооруженных битв требовало. Как и во всякое другое смутное время русской истории, разгульные силы ход на русской земле имели. Всевозможных батьков и атаманов развелось множество, и каждый Россию на свой лад спасал, в мутной воде смуты рыбу ловил. Был атаман Григорьев, был батько Бульба, была даже атаманша Маруся, но из всех них Махно на первое место нужно поставить. Убогий этот Нестор отцом анархии прозывался, анархию матерью порядка называл и лихие дела под черным флагом творил. Можно сказать, он всей Украиной потрясал.
Конной армии приказали опять коней седлать и потрясателя того с земли шашками выполоть, а полку Корнея было назначено быть передовым, в хвост махновского воинства вцепиться и висеть, пока другие полки подойдут для общего и последнего разговора.
Суровой была зима двадцатого года, морозной, снежными бурями богатой. В такую зиму хороший хозяин собаку из хаты не выгонит, а тут тысячи людей – плохо одетых, плохо накормленных – в украинские степи вышли, чтоб опять правду своей революции оружием подтвердить. Почти два месяца шла выматывающая гонка, которую Махно замыслил для конармейцев. На стороне махновцев были все преимущества, изрядная часть сельского населения, революцией напуганного, поддержку им оказывала – коней свежих давала, теплыми шубами и полушубками от морозов укрывала. Полк Корнея прямо-таки в бедственное положение попал – Махно в таком бешеном темпе свою предсмертную гонку вел, что поспеть за ним было делом очень трудным. Люди обмораживались, их в госпиталь отправляли, лошади падали, их снегом у дорог заметало. Весь путь полка такими придорожными сугробчиками отмечен был. Главное, что отдыха настоящего не выпадало, не давали махновцы отдыха, гонку вели резво, бойко. Остановятся махновские арьергарды, а в полку радость: привал. Нередко стояли на одном краю села, когда махновцы, по собственным причинам, на другом конце попридержались.
Большой серый конь Корнея на донкихотовского Россинанта стал похож, но был он большой силы и держался. Держался и Корней, который тогда больше всего знать хотел, как еще долго могут они сносить беду этого похода. Съезжал он с дороги, эскадроны мимо себя пропускал, на глаз прикидывал, какую силу полк еще имеет, и от такой прикидки мрачнел. Поредели эскадроны, человек по тридцать-сорок в них оставалось. Да и эти – долго ли выдержат? Будь бои, ожили бы люди, а то ведь бесконечный переход, кусачий холод, от которого они вовсе не прикрыты. Сидят в седлах сгорбившись, одной рукой в рукаве другой руки тепло ищут, стремена тряпками и соломой обернули, чтоб ноги от морозных ожогов спасти, не полк, а процессия великомучеников. И лошадям не лучше, а еще хуже. Измотались кони, с трудом идут и каждый из них кандидат на снежный сугроб у дороги. Сходил Корней с седла, за ним и весь полк спешивался. На пешем ходу люди разогреются, да и коням облегчение. Потом опять в седлах качались – одну версту бесконечного пути, одну версту за другой позади оставляли.
Марк был со своим эскадроном и выглядел он теперь совсем иначе, чем раньше. Теплый полушубок на нем, меховая шапка, валенки. Короткий карабин, не русского образца оружие, у него за плечами висел, шашка с темляком на положенном месте находилась, а так как Марк был еще маловат для шашки, то эфес повыше пришлось подтянуть.
В то время Марково сердце для любви к людям широко открыто было, и весь второй эскадрон малому невыразимо прекрасным представлялся. От природы в нем теткина Верина чуткость была и замечал он много такого, что другим, быть может, и неприметным оставалось. Если ветер бил слева, бойцы Марка на правую сторону ставили, собой от ветра отгораживали. В хату попадали и кормились по закону войны тем, что у хозяев было – Марку первый кусок дают и свирепо рычат на него, если отказывается. Заночуют в холодной клуне, бойцы его своими телами так сожмут, что дышать трудно, но зато тепло.
В окружавших его людях Марк черты отца видел, и дело, конечно, не в том, что они на Тимофея похожими были, а в том, что Марку отца не хватало, и это большое счастье, что жизнь безотцовству его не обрекала, а целый эскадрон добрых и хороших людей в отцы дала. Но Сидорыч прежде всего, к нему Марк прямо-таки намертво сердцем пристыл, и если его не оказывалось рядом, то он сразу же начинал оглядываться и спрашивать о нем. Впрочем, это редко случалось, чтобы его рядом не было, а так он всегда ехал близко от Марка на своей вислоухой лошадке. Сам он был роста высокого, а лошадь под ним маломерная, и оттого казалось, что не едет он на ней, а меж своих ног несет. Марк очень расстраивался и обижался, когда какой-нибудь зубастый боец из другого эскадрона кричал Сидорычу:
«Эй, дядя, не тяжело тебе кошку-то так нести?»
Сидорыч к насмешкам был равнодушен. При всей неказистой внешности конь у него был добрый, выносливый, и он к нему привык, Крейсером прозвал, а это у него было высшим видом похвалы, так как сам Сидорыч был человек морской и на суше случайно оказался. Марка он принял под свою руку как-то очень просто, неприметно, и тут же начал его к морю приучать. Марк в своей жизни моря не видел, но Сидорычу это не столь и важно было, как совсем неважно и то, что едут они на конях, от моря Бог знает как далеко, и дело их нынешнее, ну, никакого-таки касательства к морю не имеет. Сидорыч даже на коне и от моря удаленный моряком себя понимал, это главное, а всё другое – сухопутное и случайное. До потопления кораблей революционными моряками он в черноморском флоте боцманом служил, и не случись этого потопления, на сушу не вылез бы. Из его длинных рассказов – времени в походе не занимать – Марк узнавал, что самые лучшие, самые храбрые и самые красивые люди на свете – моряки; что только портовые города – города, а все другие, в сушу засунутые, так себе, вроде временных поселений; что у одного крейсера боевой силы больше, чем у двух сухопутных дивизий; что черноморский флот был самым лучшим на свете, а в нем самым лучшим был тот крейсер, на котором Сидорыч боцманом служил; что если и стоит человеку на свете жить, то главное для того, чтобы моряком быть, а что касается их сухопутного пути, то Сидорыч был уверен, что он и нужен только для того, чтобы к морю приблизиться.
При всей своей приверженности к морю Сидорыч был конником выдающимся и большим уважением в эскадроне пользовался. С конной армией он с самого ее рождения находился, и каждый ее новый поход считал для себя последним, так как в этом походе путь к морю будет расчищен, и вернется он в Севастополь или хоть в Керчь. На тех, из-за кого поход приходилось предпринимать, он сердился, и сначала деникинцев, потом поляков, потом врангельцев очень охотно бил, опять-таки за это же самое: дорогу к морю перерезают. Вообще говоря, Сидорыч, в своей морской приверженности мог быть очень даже несправедливым ко многому другому, хорошей цены всему тому, что от моря далеко, он не давал. По его словам выходило, что все войны, походы и кровопролития происходят из-за того, что народы не могут морей поделить.
«Каждому охота к морю задницей притулиться», – поучал он Марка. – «Без моря никакое государство и никакой народ жить не може т».
И махновский поход Сидорыч принял как свой последний сухопутный долг. Меж ним и Марком скоро решено было, что после похода, они к морю подадутся, а там для них такая жизнь откроется, что даже подумать страшно, какая это интересная и хорошая жизнь. Марк, как уже сказано, моря никогда не видывал, но Сидорыч в нем мечту о неведомом море пробудил, и он, конечно, согласился следовать за ним хоть на край света, только бы к морю попасть. Теперь Марк знал, что и Тарасу Сидорыч мечту эту прививал. В беспамятстве, в госпитале, Тарас часто море поминал, от Сидорыча та морская мечта у него была. От мысли, что Сидорыч и с Тарасом был близок, Марку хотелось еще теснее к старому моряку притулиться, верил же он ему прямо-таки безгранично.
Но пока, до моря, Марк кавалеристом становился, и получалось это у него вовсе не плохо. Ехал он на невысоком вороном коньке, а у коня белая звездочка во лбу, хвост волнистый, что редко бывает, ноги сухие, резвые и способные с места так рвануть, что дух захватывает. Как и все другие, Марков конь был походом измотан, но молодость брала свое, и он то и дело забывал об усталости, взмахивал головой и начинал идти танцующим шагом. Воронок, это его кличка, был не первым Марковым конем. До этого была у него большая и сильная кобылица, потом гнедой конь с могучей грудью и после него – серый конь. К каждому из них он готов был привязаться всем сердцем, но не успевал: Сидорыч не давал им долго под Марком быть. У моряка свое на уме было. В батарее присмотрел он небольшого конька с корпусом гончего пса, но командир батареи был железного характера человек, и даже Сидорыч не мог размягчить его. Он требовал в обмен на Воронка артиллерийскую лошадь и указывал на одну такую в первом эскадроне. А бойцу, конь которого полюбился командиру батареи, нравился серый конь из третьего эскадрона. Сидорыч начал длинную цепь обменов. Первоначальную кобылицу Марка он променял в полковой обоз известному щеголю, полковому портному, носившему при себе два револьвера и чугунную гранату на поясе. За кобылицу, он получил небольшую, но крепкую лошадку портного и вдобавок полушубок, который тот подогнал для Марка. С тех пор портной ехал в конце колонны на большой кобылице и, как говорили шутники, делал вид, что ему вовсе не холодно и полушубка не жалко. Лошадь портного Сидорыч променял на злого жеребца, дав в придачу колоду игральных карт. Он возил с собой карты, вызывая всеобщую зависть, но никто не знал, что есть у него запасная колода. Ее он и вручил при обмене. Когда на отдыхе в третьем эскадроне попытались поиграть в карты, то оказалось, что шести не достает. Потрясенные в своих лучших чувствах бойцы из третьего эскадрона, с шумом и бранью явились во второй:
«А вы, ребята, на картонках нарисуйте карты, каких не хватает», – поучал их Сидорыч. – «Я вам и картоночки припас».
Коня, за которым явились обманутые, у же не было. Сидорыч быстренько обменял его на одного коня, а этого уже променял на того серого, в которого был влюблен боец из первого эскадрона. Потом, получив наконец артиллерийского коня, он отдал его в батарею, и дальше Марк поехал на Воронке – коне молодом, веселом, радующем морской глаз Сидорыча.
Был очень морозный, но и очень ясный день. Полк растянулся по дороге, и над ним витало марево – пар от людского и конского дыхания. Марк ехал рядом с Сидорычем, когда впереди родился крик:
«Марка к комполка!»
Корней вызывал Марка. Прежде, чем отпустить, Сидорыч всегда осматривал его. И теперь он поправил на нем ремень от карабина, приказал заправить концы шарфа под полушубок и только потом послал вперед.
Поскакал Марк по обочине дороги, догнал Корнея, неуверенно отдал ему честь, как того строжайше требовал Сидорыч. Корней засмеялся:
«Ты совсем бойцом стал, Марк», – сказал он. – «Конь у тебя славный, оружие прекрасное и одет по-походному».
«Сидорыч достал», – сказал Марк. Ему было приятно слышать похвалу Корнея.
«Он вроде отца для тебя», – сказал Корней. – «У меня как-то всегда не хватает времени присмотреть за тобой. Но скажи, Марк, правду: ты очень голодаешь? И почему ты стал так редко ко мне показываться? Я ведь говорил тебе, что ты можешь часть похода проводить на пулеметной тачанке. Там можно поспать, к тому же у пулеметчиков всегда найдется что-нибудь поесть. Сегодня командир пулеметного эскадрона сказал, что ты не являешься к нему. Почему?»
«Все едут верхом, и я хочу со всеми», – сказал Марк. Поглядев на похудевшее лицо Корнея, Марк подумал, что он сам голодает.
«Вы, товарищ комполка, не беспокойтесь, мы не голодные», – сказал он.
«Это еще что за новости? С чего ты вдруг ко мне так служебно говоришь?», – спросил Корней.
Марку так адресоваться к Корнею приказал Сидорыч – по всей военной форме – но не принимает этого Корней.
«Мы, Корней, не голодные», – сказал он, обращаясь к брату в более привычной форме. – «Сидорыч из-под земли выроет, а найдет, что пошамать».
«Слова дурные торопишься перенимать», – поморщился Корней. – «Такие слова городское жулье употребляет, а ты из благородного мужицкого рода. Что ты ел сегодня?»
«Сегодня я еще не ел», – признался Марк. – «Но приедем в село и Сидорыч…»
«Знаю, добудет еду. А время уже к вечеру и ты голодный. От такого питания, брат, можешь недомерком оказаться. Зачем нам, Суровым, поскребыш малого калибра?»
Марк не мог понять, шутит Корней, или серьезно говорит – если шутит, тогда самое время обидеться. На всякий случай сказал:
«Не маленький же я, сам знаешь».
Вестовой Корнея, Витька, к пулеметчикам на разживу ездил, и теперь догнал их. Веселый, красивый парень, и Марк втайне хотел быть на него похожим. Витька-коновод достал буханку хлеба из-под полы и так на Марка взглянул, словно он сейчас победоносную атаку провел и противника в ней посрамил. Подморгнул, ломая хлеб на луке седла, а Марк в это время думал, что без Витьки Корнею совсем хана была бы, но слова такого не произнес, а то Корней опять о благородном мужицком роде заговорит. Маркова мысль верной была, и Витька-коновод взаправду Корнеевым кормильцем был. Армия тогда на самоснабжении находилась, ей не только продовольствия, а часто и оружия не давали – воюй, как можешь! Командиру же, известно, труднее на войне самому прокормиться, чем бойцу и там, где боец пищу достанет, командир только облизнется и, сохраняя достоинство, голодным останется. Разломил Витька буханку, морозом в камень превращенную, одну часть себе оставил, две другие Корнею и Марку протянул.
Замороженный хлеб кусаешь, как камень, но во рту он оттаивает, и такое теплое, вкусное, пахучее получается, что дух у человека перехватывает и до самой глубины радостью наполняет. Кто не пробовал, не поверит нам, но нет на походе большей радости, чем зубы в мерзлый хлеб вонзить и ждать, когда от того хлеба живой дух пойдет. Некоторое время ехали молча. Марк половину своей хлебной доли в карман спрятал – для Сидорыча – над оставшимся куском трудился, когда Витька перестал жевать и недоеденным хлебом на всадника указал. Тот к ним по степи рвался, к конской гриве припадал, нагайкой работал.
«Из нашей разведки!», – сказал Витька. – «Что-нибудь важное. Вишь, как коня полощет!»
Корней сунул хлеб в руку Марка и рысью поехал навстречу разведчику.
Всё произошло как-то вдруг. Где-то прогремели выстрелы. К полку неслось воющее и страшное. Всё сразу переменилось. Марку было страшно оставаться без Сидорыча, который сказал бы, что надо делать. Он погнал Воронка назад, ко второму эскадрону. Снаряды рвались в конце полковой колонны. Как-то внезапно увидел Марк, что на дороге корчатся люди и кони. Полк распадался в обе стороны от дороги. Оглянувшись, видел Марк Корнея, удерживающего на месте коня. Он что-то кричал, но слов не разобрать. «К Корнею!», – подумал Марк и повернул Воронка. И вдруг у него перед глазами мелькнули лошадиные копыта. «Это ж копыта Воронка!», – с удивлением подумал Марк. – «Как же так?». Темнота набегала на него. Высоко над ним лицо Сидорыча. Потом ближе. «Вот не сберег, вот ведь беда какая!» – шептало это лицо. Из-за плеча Сидорыча тетка Вера глядела. Улыбалась робко, но ободряюще. Марк руки ей навстречу:
«Мамо!»
Мать отодвинулась, расплываться начала.
«Мамо!» – кричал Марк, чтоб задержать ее. Рядом голос:
«Марк в беспамятстве мать поминает».
Чужой и незнакомый голос.
Открыл Марк глаза, уперся взглядом в черное со светлыми заплатами небо. Какое смешное небо! Сознание прояснялось. Не небо, а соломенная крыша. Заплаты – дыры в крыше, через них просвечивает настоящее небо. Марк в просторной клуне. Вдоль стен, на соломе, раненые бойцы. Рядом незнакомое бородатое лицо.
«Где я? Уже убит?» – спросил Марк.
«Ну, зачем же убит!» – сказал сосед. – «Поранили тебя трошки». Потом он крикнул в сторону двери:
«Дочка-Надя, Марка перевязать требуется».
Подошла дочка-Надя. Ее так звали в полку. Было ей не больше восемнадцати лет. Марк часто видел ее, она ехала на санитарной двуколке. Юное лицо, а всегда нахмурено. И к Марку она подошла строго поджимая губы. Режущая боль в левой ноге, Марк тихонько пискнул. Дочка-Надя стащила с него валенок. Он все-таки не вполне был в себе, потому, что страшная мысль потрясла: отрезают ноги! Перед глазами был безногий Тарас.
«Не дам! Не хочу!», – крикнул он.
Снова наплыло лицо тетки Веры, ободряющая улыбка.
«Ты будешь ждать меня, а я уже буду мертвым», – сказал он матери.
Лицо дочки-Нади перед глазами.
«Ничего, рана не страшная», – сказала она. И совсем по-детски улыбнулась Марку.
Слова и улыбка ободрили его. Он с опаской кругом посмотрел – не заметил ли кто, что плакал он?
Теперь видел всё отчетливо и ясно. Два бойца из второго эскадрона старались перевязать друг друга. Дальше другие раненные. У двери в ряд четверо; они особенно плотно прижимались к земле. Лежали не на соломе, а на снегу, нанесенном в клуню ветром.
Слышна была стрельба, близкая и беспокойная. Марку нужно было следить за собой, чтоб не плакать, быть, как все другие. Стозубое чудовище вгрызалось в его ногу – медленно, неторопливо. Боль темнила сознание. Он начал срывать бинты, наложенные на левую ногу дочкой-Надей. Бородатый боец, что был рядом, навалился на него, держал. Потом он полой шинели вытер вспотевшее, изуродованное страданием лицо Марка. Марк опять был в себе, всё видел ясно и очень четко.
В сарай вбежал Витька-коновод.
«Разведка проспала», – сказал он кому-то у двери. – «Не заметила, что махновцы выставили батарею, вот мы и вкатили под огонь».
Витька привез приказ комполка: дочке-Наде с ее лазаретом оставаться в клуне до наступления ночи, а ночью подойдет обоз и вывезет их в село. Торопясь, Витька рассказывал, что бой разгорелся, полк спешился и занял позицию. Махновцы чуть было не дорвались до наших окопов в снегу, но третий эскадрон атаковал их и отбросил. Теперь они бьют из пушек, но стреляют плохо, не иначе как пьяные, и наша батарея забивает их.
Витька шел через клуню, к раненным присматривался. До чего ж складный парень! Полушубок на нем черный с белой оторочкой; брюки синие с самыми большими пузырями во всем полку; на голове папаха длинношерстная; а сам тонколицый, задористый и весь пружинистый. Немыслимо красивый и боевой парень, но дочке-Наде всё это как-бы и вовсе неинтересно. Витька главное перед нею прохаживался, а она, выслушав приказ, отвернулась, и это Витьке очень обидно было. Давнее его ухаживание за нею было в полку известно, и все знали, что бравый коновод в этом деле терпит поражение за поражением: дочка-Надя для всех непобедимых полковых ухаживателей неприступной крепостью была; и, может быть, по этой причине особенно, и за это особенно, ее любили, почитали, жизнь ее походную от многого ненужного охраняли. Вот, например, хоть это. Солдат в походе по малой нужде, да и по большой, ни за что далеко в сторону не пойдет и не поедет. Отойдет или отъедет с дороги на положенные для парада десять шагов, ладошкой нужное место прикроет, если по малой нужде, и парад своего эскадрона примет; а если по большой, так и другие эскадроны мимо него прогарцуют. А в полку Корнея нравами это было строго заборонено – дочка-Надя со своей санитарной двуколкой за четвертым эскадроном следовала, и можно ли на ее голубых глазах такое сделать! Когда наступала эта самая нужда, съезжал боец с дороги и в сторону ехал – далеко ехал, а места выбрать всё не мог. С полчаса у него это дело брало, и не всегда удачно получалось. Возвращался и говорил:
«Ездил-ездил до того, что вконец расхотелось. Куда ни заедешь, всё дочку-Надю видишь, а значит и она тебя».
«Да ты в соседнюю губернию смотайся», – советовали ему товарищи.
О дочке-Наде многое рассказать можно, но мы ее тут и оставим – она для нашей истории потеряется. Но прежде, чем потеряется, засвидетельствуем: замечательной та дочка-Надя была, и вовсе не напрасно Витька-коновод сох по ней. Тогда, в клуне, он всё ей передал, всё изложил, а уходить не торопился, и может быть, и еще что рассказал бы, да увидел у дальней стены Марка и нагайкой себя самого по голенище хватил.
«Марк», – крикнул он. – «Да как ты сюда попал?»
Вопрос был неуместный, а то, что радостно он звучал, с обстоятельствами вроде не вязалось, но таков уж был Витька.
«А мы с комполка все канавки осмотрели, всех убитых пересчитали, тебя искали. Комполка говорит, что видел, как ты с коня упал, а куда после того тебя черти унесли, не заметил».
Витька побежал из сарая, и Марку было видно, когда он проносился на коне мимо открытой двери. Ездил он лихо, скособочившись, и так, словно не едет, а летит человек.
Уже было почти темно, когда в клуне появился Корней, провожаемый Витькой. Он подошел, волоча ногу, и положил широкую, шершавую ладонь на лоб Марка. Почувствовав жар, потемнел в лице. Дочка-Надя уже рядом стояла. Марку нестерпимо хотелось заплакать от жалости к себе, от боли, от того, что он понимал мысли Корнея, который сейчас винит себя во всем, но он крепился и даже нашел в себе силу повторить слова дочки-Нади:
«Ничего, рана пустяшная и совсем даже не страшная».
Корнею больно было видеть Марка. Вот, лежит еще один Суров и говорит, что рана не страшная. На войне всё маленькими расстояниями измеряется. Ударь осколок на четверть аршина выше, не было бы Марка в живых.
Корней с дочкой-Надей тихо говорил, Марк их разговора не слышал. Он как бы чувствовал себя перед Корнеем виноватым.
«А как Сидорыч?» – спросил Марк, главное, чтоб показать, что он вполне в себе находится и Корнею нечего о нем так уж лицом темнеть.
Дочка-Надя ответила:
«Тихон Сидорович убит!» – сказала она. – «Принес Марка, вышел, а тут осколок ему в висок. У двери лежит».
Сидорыч мертв. Это не умещалось в сердце и сознание Марка. Ему уже не было стыдно, вовсе не стыдно слез. Корней возле него с трудом на корточки опустился – у самого нога от прежней раны еще трудно гнулась. Он погладил Марка по щеке, стер слезы. Сказал гулко, словно каждое его слово камнем тяжеленным было:
«На войне хорошего не бывает, Марк. Живет человек, потом убьют. Чем лучше человек, тем скорее убьют. Тихон Сидорович хороший был. Но не плачь. Каждый свою смерть с собой к седлу притороченной вози т».
Корней еще раз погладил Марка по спутанным, мокрым от пота волосам и пошел к выходу из клуни. У мертвых остановился, снял шапку. Потом ушел. Прозвенели подковы копыт. Раненый боец рядом с Марком сказал не для других, а больше для себя:
«Не дай Бог какому ни на есть махновцу на шашку комполка сейчас налететь. С той шашкой теперь встретиться, всё равно, что у Бога смерти просить».
Дней через десять, привезли Марка в тот самый госпиталь, в который он стучался когда-то в ненастную осеннюю ночь; привезли еще подавленного горем страшной потери – Сидорыч убит – и в то же время окрепшим в своих мыслях, потому что смерть старого моряка бесповоротно ставила его на тот путь, по которому они вместе начали было идти. Мечта о море, привитая Сидорычем Марку, расширилась в нем необозримо, весь свет, морской и сухопутный, в себя включила, и в этом вовсе ничего странного нет, потому что то было время, когда люди, окружавшие его, мечтой жили, полновесному революционному слову верили и думали, что мир великой правды перед ними открывается.
Поправился он скоро, но его продолжали держать в госпитале, просьбу Корнея уважили. На ноге, пониже колена, коричневый шрам остался, а так нога прежняя – быстрая и бойкая. Рвался он назад к Корнею, а сам неприметно всё глубже в лазаретную жизнь погружался, к новым людям сердцем пристывал. Марково место тогда там было, где его хотели, а в лазарете он скоро свою большую полезность проявил.
Армию политически перемалывали, революционный порыв масс в революционное слово отливали и горячим же, полновесным же было слово то. Оно в самых разных видах до людей доходило – в докладах наезжавших комиссаров, в газетах, на оберточной бумаге напечатанных, в книгах и даже на пивных наклейках. В госпиталь однажды доставили тюк наклеек. На одной стороне «Товарищество пивоваренных заводов», а на другой – слова из Маркса, Энгельса, Ленина, а то и неизвестно чьи слова.
На строгий, искушенный ум нашего времени, эти громкие письмена и зовущая, сулящая, всё объясняющая словесность очень откровенно демагогией отдают, но это для нас, опытом обогащенных и историей наученных, а для людей того времени многое иначе, чем нам ныне, представлялось. Тогдашний человек в революционных обетованиях веру и надежду обретал, потому что этот человек, революцией взбудораженный и распаленный, не знал, и Марк, конечно, не знал, что не всякому обетованию можно верить, и не всякому назначено свершиться, а бывает и так: из святого почина черный грех вырастает и почин тот под себя подминает.
Марк, в своем потревоженном детстве, учился в школе урывками, братоубийственная смута его родные степи потрясала, но промеж других, кто в палате с ним был, его великим грамотеем почитали – другие-то неграмотными или крайне малограмотными выросли – и читал он им всё подряд, и старался понять всё подряд, и пробовал объяснять прочитанное – по-своему, конечно. С утра до вечера палата его голосом была полна, и ковыляли к ней на костылях обезножившие, и шли обезручившие и просто больные из других палат – правду услышать, которую Марк из книг, газет и с пивных наклеек вычитывает.
Но пришло и с госпиталем расставание.
Однажды приехал человек из армейского политотдела. Явился он поздней ночью, заночевал внизу, в холодном пустом складе, а утром к нему позвали Марка.
Водилась когда-то на Руси добротная порода беспочвенных идеалистов, и человек, к которому позвали тогда Марка, был из этой хорошей породы. Из нее в прежние годы исступленное народолюбство истекало, которое то форму благочестивого хождения в народ принимало, то в безумно-смелый терроризм обращалось. Виктору Емельяновичу Пересветову, приехавшему тогда в госпиталь, довелось быть и тем, и другим. Ходил в народ, да не был понят, и тот самый народ, о судьбе которого он душой болел, выдал его царским жандармам. После ссылки, примкнул он к боевой организации эс-эров, участвовал в подготовке какого-то террористического акта, но, раздавленный ужасом человекоубийства, порвал с эс-эрами и уехал за границу. Отец, богатый украинский сахарозаводчик, по смерти оставил ему значительное состояние, которое он отдал в большевистскую кассу. В то врем я он бы л близок с Лениным. Вместе с ним он вернулся в Россию в смуту семнадцатого года. После прихода большевиков к власти, он оказался на крупном посту. Тут обнаружил, что не только народ его в свое время не понял, но и он народа не понимает, не знает, ошибается в нем. Жизнь оказалась сложнее, труднее, запутаннее, чем революционная теория, полюбившаяся ему. Не чувствуя в себе силы увязать свою веру с живой жизнью, запросился он на низовую работу и, таким образом, оказался в скромной роли инструктора армейского политотдела.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?