Текст книги "Обратная перспектива"
Автор книги: Михаил Устинов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)
Часть третья
До чего же лукавые слова так и наворачиваются сами собой на язык! Приятно вот так бы изречь – и обрадоваться, и поразиться своей моральной чувствительности гораздо выше средней. А дальше? – да так и жить, как жилось, разве что с новым умильным ощущением собственного превосходства. Но ступеньки незаметно вывели сюда, где подставлен шквальным порывам, немного сильней – и сдует, несмотря что совесть по нынешним временам тяжкий груз. Вот ведь и помыслов таких прежде не было и в помине, и ловил себя, что думает чуть не словами Денисова. Зачем же упорно выяснял – рассчитывал, выяснив, избавиться? А вышло – чтоб тащить эту тяжесть, нужно старание всех сил. Да нужно ли? – так и подшептывает тоном Лазина: «Да брось ты!». И он еще слушал, но не мог уже прислушаться. Проблеск любви и туманная ненависть противились, перебивая друг друга, не претворенные словом, ни делом. Словно обрел язык, а сказать нечего. Да и что уж значительного решать ему по совести? – перечил он смущавшим, но притягательным мыслям Андрея.
– Забываем (или нам помогают забыть), что кроме любви и ненависти есть борьба, – будто задолго все обдумав, доказывал Денисов. – Бороться нужно лишь против себя, убеждают достигшие духовных высот, – и его голос становился язвительным. – Мол, дело в одном – в собственном совершенствовании. Только тогда замыкается круг, и выход в мир заперт, коли усилия обращены внутрь. А внешние силы возрастают, грозя раздавить. Может, к этому и подводят, когда с упоением твердят о непротивлении Толстого и «пострадать надо» Достоевского. Будто не было их же «Так жить нельзя!» и «Расстрелять!». Самосовершенствование необходимо, но лишь внутри себя невозможно. Нельзя измениться, не меняя мир. Это было б изменить себе. И тут любовь и ненависть одинаково слепы и глухи. А борьба – наиболее чистое чувство и состояние человека, наиболее проясненное. По крайней мере для русского человека.
– Послушай, а что ты так часто повторяешь:
«русский человек», «русские люди»? – не только прекословя, сказал Гордеев, это сочетание и впрямь казалось непривычным на слух.
Денисов молчал, и он пожалел было, что осадил так – можно б не замечать маленькую слабость. Только Андрей, промедлив, ответил:
– Извини уж, вынужден ближний пример. Помнишь, еще в институте, на стройке, водителем нашего «газика» был Сережа Пак? – (Гордеев кивнул, приготовясь к неприятному воспоминанию. Сам напросился.) – Как-то в разговоре мелькнуло его слово, что он – кореец. А ты перебил: «Какой ты кореец, ты – почти русский!». И это сразу резануло, особенно оговорка «почти» – то ли самоуверенная, то ли с наивным непониманием: как вообще можно быть кем-то, кроме как русским? Конечно, обидеть ты не хотел, да и для меня лишь со временем прояснилось, что задело тогда. Что только осмыслив стихийное знание национальности, только гордость уведав своим, как древле говорили, прирожением, человек способен и другие народы равно уважать. Так что нелишне нам помнить и напоминать, что мыто русские.
Этого случая не было в памяти Гордеева. И опасался он, что Андрей припомнит другой – тот, в котором теперь переживал вину. Оттуда расплывчатый свет фар резко выхватывал давно закинутое в темный закоулок: кочки, и серые клочки ковыля, и лохматые комья перекати-поля выдувало под колеса, но они тут же скатывались в сплошную степную тьму вокруг «газика». Гордеев довольно ухал, когда машину подбрасывало на ухабах, и Сережа Пак наконец спросил:
– Ты что радостный такой?
– Победа! – ему не терпелось поделиться. – Полная победа. Слышал, как влетел мой отряд?
– А, понятно, чего ты тут злой ходил.
– Еще бы! Представляешь, непруха – пыли нанесло, что никак путь не выправить. Тут на выправке каждый миллиметр в счет. А поднимают мужики нитку, шпалы подбивают дальше некуда, но только снимут домкраты – и все равно перекос, пыль садится и жрет эти миллиметры. А сегодня сговорились вот с начальством. Ребята внакладе не останутся.
– Это ладно, – одобрил Сережа.
Возле костра сидели дежурные и несколько первокурсников с гитарой, до сих пор не надышавшихся экзотикой. Разгонять не стал, мысленно наделив их частью своего успеха, и прошел прямо в штабную палатку.
– Ну что? – нетерпеливо спросил Андрей.
– Как тебе сказать… – хотел потянуть он, но и сам не утерпел: – Конечно ж, все о'кей, – и пожалел, что в темноте не виден соответствующий жест.
– Рассказывай, рассказывай.
Игорь не спеша снял форменную куртку, аккуратно повесил ее и опустился на свою койку, откинувшись на подушку. Наконец-то облегченно выдохнуть и расслабиться.
– Значит, так. Аккорд за весь путь закроют с оценкой «отлично».
– Какое «отлично» за такую выправку? – перебил Андрей.
– «Отлично», – выразительно подчеркнул Игорь. – А от нас требуется выделить две бригады на пэгээс.
– Ты с ума сошел! – неожиданно услышал он из темноты. – Как же сорвать сейчас две бригады?
– Не подпрыгивай! – Игорю стало досадно, что комиссар, не дослушав, не оценил его усилий. – Оплата там еще лучше. Отделочные работы в каких-то домах для начальства.
– Стой, я что-то запутался. – Андрей быстро подошел к его койке. – Выходит, работаем на начальство, и будет считаться, что весь наш участок пути сдан на «отлично»?
– Любишь ты все вывернуть наизнанку. – Он устал, но ссориться не хотелось, и объяснил терпеливо: – Мы должны помочь сдать горящие объекты. За это и нам идут навстречу. Так сказать, взаимовыручка.
– Или обман.
– Обман? – Игорь вскочил. – Мозоли на руках – по-твоему, обман? И сорок градусов в тени, когда тени нет? И когда воду на трассу не подвезли?
– Работу на трассе я знаю, – вынужден был напомнить Андрей.
Игорь осекся на миг – Денисов всегда выходил на работу с отрядом, чего не делали многие освобожденные комиссары, но это еще больше разозлило:
– Ты и работаешь, чтоб лишний раз этим уколоть!
– При чем тут… Ты что, выпивал? – спросил вдруг он, почуяв запах.
– Ну, знаешь… – задохнулся Игорь. – Я для своего удовольствия. Тут лоб расшибаешь, чтоб вырвать отряд!
– Не кричи, подумай – какой ценой?
– Я для себя стараюсь! Я не могу, не могу, чтоб бойцы моего отряда уехали ни с чем. Вон они как вкалывают! Им что, деньги на коньяк нужны? У Толика вон двое детей. Саня на одну стипендию живет. И не только он. Где тебе понять… – Он махнул рукой, не тут же встрепенулся: – А семье Сереги из каких шишей отчислять будем? Ну да, тебя ведь не было с нами, когда он на наших глазах… Что говорить. Мало ты черного хлеба ел в жизни.
– Поясни.
– Что пояснять, просто жизни не знаешь.
И еще лезешь осуждать.
– Зато я знаю: так тянется порочная цепочка. Мы получаем деньги за невыполненную работу. Кому-то все равно придется заканчивать, и оплатят, значит, за счет какой-то другой? А ту – за счет третьей, и так дальше, и без конца.
– Брось ты абстрактные разглагольствования! Я знаю конкретно: мне самому надо работать и крутиться, и никто не поможет. И я должен столько зарабатывать, чтоб после института взять маму к себе.
– Если не будет честности…
– Легко сохранять бесполезную честность за родительский счет. А ты скажи об этом мужикам!
– Хорошо. – Андрей гулко стукнул кулаком по спинке кровати. – Завтра же собираем отряд. Как решат – так и будет.
Игорь не мог больше оставаться в палатке. Его знобило. Быть может, ночной холод был слишком резким после раскаленного дня. У костра все еще сидели, и он раздраженно прикрикнул:
– Все бренчите? А ну марш по койкам!
На собрании Денисов говорил запальчиво и сбиваясь, и внешне уверенная твердость помогла Гордееву победить. С небольшим, правда, в несколько голосов, перевесом, но все ж, отстояв свою правоту, он был горд. Две такие победы подряд позволили внутренне окрепнуть – на будущее. Когда бы знать, каким негаданным провалом способна подстеречь победа.
– Неужели ты думаешь, я из-за этой ссоры ушел? – удивился Андрей. – Если б даже так, ты только помог мне решиться. Я никогда не жалел о том институте.
Но утешение было слабым. Отразясь в кривом зеркале, случай встраивался в цепочку, прямо тянувшуюся в сегодня. Все, что, не памятуя, отодвигал, проступало, муча и тяготя. Это оставалось только заспать.
Так и укладывался на диване и с помощью толстой и скучной книги пытался скользнуть в непробудную яму. Там, в немоте, как в беззвездную ночь, тьма даже делалась неразличима. Волны несли вглубь не спеша, приподнимая к порогу сознания, – слепо барахтался, чтоб снова пропасть, – и вновь уносили, все глубже, безмысленней. Вот и заветный переход, и что-то клубится, не задевая.
Но в этот покой прорывался вдруг звук и нарастал тревожно, по конусу. Сам перестал подходить к телефону, но звон все равно оставлял развалины. В необратимом пути возвращения еще колыхались утешные мысли: что ж смерти боимся, а сна не боимся? и как же уверен, что вернулся туда, откуда заснул? а сон – может, знание о себе, раз не вольны исказить рассудком? – но заступала жестокость реального. Хоть вилку поставить бы, чтоб выключать.
– Из Института звонили, Тепляков, – подошла Женя, повесив трубку. – Ты срочно зачем-то понадобился.
«Вызывает!» – усмехался Гордеев, обдумывая по дороге, что могло произойти.
– Как дела, Игорь Иванович?
Гордеев молчал, выжидая, пока Тепляков раскладывал на столе пасьянс из бумаг. Похоже, не сошлось, и он смешал листки в кучу.
– Что ты там с упорядочением напахал? – Раздраженность помогла ему попасть в деловито-озабоченный тон.
– Что значит – напахал? – оскорбился Гордеев, догадываясь, что тот имеет в виду.
– Ну как же. Представил вот к повышению Егорова. А он еще только молодой специалист.
– Да, Егоров – молодой специалист, у которого большой объем работ. Он из командировок не вылезает. А кто недавно нашу аппаратуру министру представлял? – Он не стал упоминать, что Виктор живет вдвоем с больной матерью. Аргумент с министром в этом кабинете звучал весомее.
– Значит, теперь он может с этого представления купоны стричь? – Теплякову понравилась собственная образность мышления, и он с удовольствием повторил: – Именно, стричь купоны.
– Какие купоны? – оборвал Гордеев.
– Ладно. – Тепляков обиделся. – Более заслуженных у тебя, что ли, нет? Вот хоть Ираида Степановна… Хорошо, хорошо, – зачастил он под взглядом. – Но нужно же войти в положение человека – такой стаж, и практически без продвижения.
– Слушай, Павлик, – Гордеев не заметил, как Теплякова передернуло, – Ираида – мой крест. Пусть так и будет, только мой.
– Работать с людьми надо, а ты – крест, – покачал головой Тепляков. – Ты что там, верующим стал?
Гордеев примирительно улыбнулся – они-то понимают друг друга.
– Нет, в самом деле? – не унимался Тепляков. – Давно?
– Что – давно?
– Богоугодные заведения посещаешь. – Он отвел глаза, отыскивая нечто в ящике стола.
– Какие-какие? – Гордеев насторожился, едва пересилив смех.
– В Духовной академии был? – Тепляков выложил перед ним машинописный лист.
– Был, – проглядывая бумагу, сказал Гордеев.
– В самом деле? – не поверил Тепляков.
– Все, как здесь. – Гордеев бросил анонимку на стол.
– Мало мне хлопот. Эта прибегала со своим упорядочением, а тут еще… – Тепляков огорчился.
– Что ты волнуешься – анонимка ведь. – Гордеев задумался, вернее, сделал вид, приходя в себя.
– Ты как ребенок, честное слово. Раз поступил сигнал – должен же я разобраться и ответить.
– Кому?
– А ты, кстати, не подозреваешь, кто бы мог? – (Гордеев пожал плечами.) – Может, эта?
– Нет, – уверенно ответил он. – Да и откуда ей знать?
Тепляков бессмысленно барабанил по столу пальцами.
– Погоди, что ты мне голову морочишь – кто да кто? – спохватился он. – Ты же сам подтвердил, какая теперь разница!
– Я могу идти?
– Да не ершись ты. Я-то верю, что ты не веришь. Но зачем тебя туда понесло? Женщины там не учатся. – Теплякову так желалось, чтоб все обошлось каким-нибудь юмором.
– А если верю? – взглянул на него в упор Гордеев, но, заметив реакцию, поспешил успокоить: – Не бойся.
– Это тебе надо… – пролепетал Тепляков.
– Знаешь, – внезапно Гордеева подстрекло высказаться, – бывает минута – может, одна-единственная в жизни, – когда хватают за горло или сердце там, уж не знаю, вечные вопросы. Жизнь, смерть, честь, совесть.
– Вечные, говоришь? – опомнился Тепляков и осанистей уселся в кресле. С ними-то ему все было ясно. – И лучше места не нашел, куда обратиться.
Гордеев вдруг отчетливо увидел, – так Тепляков прочно устроился, облокотившись о ручку кресла, а другой рукой значительно подперев подбородок, – что он вообще ни во что не верит. За исключением одного: что если посажен здесь, то по одному тому прав и правильно все, что бы ни сказал и ни сделал. И внезапно ужаснулся, как и сам столько лет просквозил на беззастенчивом и безусловном затверждении собственной правоты, обеспеченном отмеренными обтекаемыми понятиями и словами.
– Да уж, напортачил. Отдувайся теперь. Нет чтоб ко мне хоть прийти, – журил Тепляков, расплываясь сочувствием. – Так как ты считаешь – Бог есть?
– Какой Бог? Кого ты называешь Богом? – Гордеев привычно пошел в наступление, но говорили они теперь на разных языках.
Тепляков благостно сокрушался:
– Все-то пытаешься увильнуть. Спроси меня, и я отвечу прямо: нет. А у тебя все уловки, – но дознания не оставлял: – Так есть Бог?
– Где?
– Ну там, там. – Он раздраженно потыкал пальцем вверх.
– Там – нет, – ответил Гордеев, твердо зная, что этажом выше располагается кабинет начальника отделения.
– Все хитришь, – не понял, но административным нюхом учуял Тепляков.
«А ведь он моложе меня, – мелькнула у Гордеева несовместимость. – Что же он такой неподвижный?»
– А мы еще хотели тебе общественного защитника выставить, – оскорбленно добавил Тепляков. – Характеристику чуть не написали.
В коридоре, будто подкараулив, Гордеева перехватил Жибрунов.
– Что делается! – Он вытаращил глаза, беря Гордеева под локоть. – Мы тут подумываем, может…
– Я тебя прошу – только ничего не надо! – Гордеев высвободил руку.
– Ты считаешь? Ну, твоя воля, – с облегчением отозвался Жибрунов. – Но с характеристикой – просто свинство.
– Бог с ним, – вырвалось у Гордеева, и тут он впервые заметил в Жибрунове что-то вроде восхищенного удивления. И не вскричал «о Господи!», только чтоб не усилить произведенного эффекта.
Поначалу он не придал значения этому отказу. Но следователь чересчур серьезно воспринял отсутствие характеристики с места работы.
– Придется передавать дело в суд, – как бы с сожалением о не зависящих от него обстоятельствах проговорил он. – Тут еще моментик возник… – Он по-следовательски медлил. – Конечно, все может объясниться…
– А что случилось? – не вытерпел Гордеев.
– Да вы не волнуйтесь, Игорь Иванович. Кто-то хочет создать вам отягчающее обстоятельство. Неизвестный доброжелатель сообщает, что вы дали Красногоровой взятку за молчание.
– Какая взятка! Вы же знаете, что это за нищета… – Гордеев начал искренне, но осекся на полпути и не договорил «на что бы они хоронили».
– Так вы не отрицаете? – не удивился следователь, беря чистый лист. И, заполняя протокол умытыми руками, мимоходом кинул: – Вам известно, что адвокат от вас отказался?
– Как – отказался?
Этот вопрос не терпелось задать Лазину. Однако прежде он позвонил Денисову в издательство, но Андрей работал сегодня в библиотеке, а когда встретился с Павлом, тот долго не давал возможности, излагая свою точку зрения на «Рассуждение».
– Попахивает славянофильским душком, не терплю. Да еще какие-то намеки. И никакого знания жизни. Истории, кстати, тоже.
– Есть что-то насильственное, – поддакнул Гордеев. – Будто тащат, куда мне не надо.
– Да? Значит, правильно понимаешь, – кивнул Лазин, и подленькая радость ворохнулась в Гордееве от этого постыдного, как тут же и ощутил, одобрения. – И вот порицает он церковь, а все-таки в церкви что-то есть, – высказался Лазин неожиданно, хотя к переворотам его можно уж было привыкнуть. – Я тут побывал недавно в одном действующем монастыре-е… – Он значительно выпятил губы. – Бундес-немцев сопровождал, нам-то, простым смертным… – не закончил он и так ясное умному человеку. – Крепкое хозяйство, богатство огромное. Пригласили трапезовать – чего только нет: разнейшая рыба, жюльены, «а гостям вскоре жаркое поднесут», – как выразился настоятель. Приходилось суворовскую вырезку? Объедение! Я попробовал поймать его на бутылке коньяку: «А с этим как?» – «Едим рыбу, пьем вино – все по уставам святых отец», – и не понять через бороду, усмехается он там себе или нет. Чуешь, какой дипломат пропадает? Удовольствие поговорить – человек образованнейший. В кабинете «Бехштайн» стоит. Ах да, – как бы совсем позабыл он, приберегши изюминку к концу рассказа, – забавная ситуация. Я в кабинете задержался, а дверей много, сунулся в одну – и такая там красавица в светелке, сидит и лениво косу расчесывает. А коса в кулак и до полу. Я, конечно, как говорят французы, – «пардон, мсьё». А Марьяна, я ее тоже с собой возил, так она знаешь что про настоятеля сказала? «Он – душка!» Как тебе?
Гордееву было никак. Лазин подошел к стенке и опустил дверцу бара.
– По рюмке для бодрости, а? Ты, вижу, опять закис.
Гордеев отрицательно покачал головой. Зря он пришел сюда.
– Павел, следователь сообщил, что адвокат от меня отказался.
– Отказался? Что за чушь! – Хозяин обнадеживающе хохотнул. – Должен же быть у человека отпуск. Да и сколько он может с твоим делом тянуть? Я ведь предупреждал, что следует быть серьезней.
Когда это он предупреждал? – не вспомнил Гордеев.
– Но он обещал, что до суда не дойдет. – И стало противно, как жалостливо прозвучали собственные слова.
Лазин развел руками.
– Ну, он тоже не Господь Бог. Да и бумагу из Института ты так и не представил? – А в прихожей, возясь с дверной цепочкой, он пробормотал между делом: – А что ты так заволновался? Если мне не изменяет память, кто-то огорчался, что закон слишком мягок. – И напоследок стукнул ладонью в его плечо: – Держи улыбку!
Мерзкое ощущение. Зря, зря он пришел.
И зачем – все еще надеется выкрутиться? Но другая мысль, мучительная своим противоречием утешному гуманизму, не давала покоя.
Он казнил себя, но из самих страданий постепенно рождалось убеждение, что «пострадать» мало – нужно победить, чтоб не зависеть от произвола чужой благорасположенности.
Только против кого бороться? Все хороши, добры, всё естественно, как воздух, кроме собственного вычеркнувшего из списка благопристойных людей действия.
Он шел по набережной, пешком направляясь к Денисову. Солнце уже зашло, но лучи еще отражались от облаков, своим светом облегчая взгляду тяжесть гранита. Тугие ароматы осени растворялись в ненастойчивом запахе воды. Мост он видел впереди, арку – и пространство под аркой почему-то показали ему в обратной перспективе. Как же тут здравомыслить, когда он вот-вот поймет окончательно – и тут-то его и устраняют. Излом деревянной лестницы, как и две недели назад, поразил из прошлого – взбежать по истершимся ступеням, распахнуть дверь и увидеть совсем молодую маму. Такой высверк памяти, слепящий прошлое и будущее и погруженный в торжество мига, какое возможно лишь в детстве. Что в том детстве особенно хорошего? – пригородный дом, дрова, очереди за хлебом и керосином, когда привезут. Но все это шелушилось досадными мелочами, а что действительно важно оттуда – ощущение цельности каждого дня и себя, слитого с ним. До обмирания влекло беззаботное, безмысленное, утраченное детство. Переждать бы там и набраться сил.
Дверь по-прежнему была приоткрыта, но он дважды нажал кнопку звонка, избегая встречи с Красногоровыми.
– Проходи, не заперто, – встретил Андрей.
Продвигаясь, стараясь не нашуметь, по кухне и темному коридору, он вдруг осознал, что прошло даже меньше двух недель. В узкой комнате Денисова, к тому же стесненной диваном и книжными полками, ходить было невозможно, а только метаться, и Гордеев пристроился на подоконнике. Насильно прерванный разгон перегорал, добавляя к его внутреннему смятению.
– Когда я еще работал в кочегарке… – Денисов улыбнулся. – Звучит уж больно по-стариковски, но именно тогда было достаточно пустоты для необязательных мыслей, и пришло в голову и такое: время – словно инструмент для превращения возможности в необходимость, и этим похоже на зеркало. Вот только разбить нельзя.
– Лазин рассказал мне об одном действующем монастыре, некий показательный монастырь, – так, по-моему, там это удалось.
– А, знаю. И вправду показательный. – Слово прозвучало как-то двусмысленно. – Рядом с собором висит кумачовый транспарант. Правда, не «Слава труду!» написано, а «Вход в святые нерукотворенные пещеры». Красивенько так написано, золотом и вычурным современным уставом. В киоске иконки продают, крестики – такой китч и халтуру редко где уж встретишь. Но в соседстве с пещерами и раскрашенные от руки фотки святых идут. Вроде тех, что в поездах раньше носили, только там с пронзенным сердцем и словами «Люби меня, как я тебя». Зато все строения, как пряничные, и купола вызвезжены. И никакого церковного упадка. Уютненький такой монастырек, упрятанный в ложбинке между холмами.
А неподалеку от него на крутом взлобье – древняя крепость. И так обидно поначалу: что не удалось когда-то врагам, осилило безразличное время. Одни развалины остались, заросшие травой, камни, покосившиеся кресты надгробий. – Денисов прикрыл глаза, как бы всматриваясь вглубь и тщательно подбирая слова. – Но только тут происходит и чудо. Осталось, осталось нечто, неуничтожимое даже временем. Если встанешь, как странник, глянешь от стены окрест нежадным взглядом – далекая равнина с ласковыми холмами, складками лесов, такая бескрайняя зелень, мощный покой – и взгляд возвращается, напоенный пронзительным духом. Сила Русской земли непрерывно струится из веков и проникает своим током. Тесно схлестнуты пути минувшего и грядущего, скорбь и мужество не утекли в веках, не придавлены этими крестами у подножья – а проросли и напитали все до горизонта: воздух, камни, всякую травинку. И столь явственно зримо, что защищали и что защищать.
Слушая, Гордеев смотрел в окно – река мерцала под фонарями, покачиваясь на одном месте, – и решил, что необходимо побывать там.
– Знаешь, я думаю, – продолжал Денисов, – то и ценно по-настоящему для человека, что дается легко и сразу. Небо, река, лист. Это вольное чувство, летящее сквозь простор, который сумели отстоять. Благо тому, кто умеет так же легко и сразу принять это. Полученное даром – заметь слово! – открывает путь к недостижному, заставляет добиваться его. И силы не растрачены на подходе.
Здесь, здесь, у крепостных стен, где подставлен и времени, и простору, становишься мудрее, тверже, взрослей.
– Что ты имеешь в виду? – Гордеева кольнуло, будто Денисов разгадал его недавнее чувство.
– Андрюша, чайку? – послышался из-за двери старушечий голос.
– Ага, хорошо бы, – громко отозвался тот, и в коридоре бодро зашуршали тапки.
– Чем детство-то виновато? – переспросил Гордеев.
– Не детство. А сами живем, как дети, за которых в трудный час вступятся сильные всезнающие родители. Кто-то с летающей тарелки, например, сойдет и устроит мир и гармонию. Ведь и такое нам исподволь пытаются внедрить. Или суждение, что все сколь-нибудь выдающиеся личности – и не люди вовсе, а посланцы высших наблюдающих сил, которые только и способны навести на Земле порядок. Засланцы! А человеку, значит, нечего и рыпаться. И это не просто игра ума в бисер, это подрыв главной веры человека – веры в свое достоинство и неизбежность. О чем после такого помыслить, кроме сиюминутного удовольствия? Не говоря что так удобно – перечеркнуть даже мыслъ о собственной ответственности, только и соображать выгоду.
– Ты сам себе противоречишь с тем, что говорил про ценности, – думал Гордеев защитить ту пору, которая теперь казалась единственным прибежищем. – Детство – такая же безусловная даровая…
– Конечно, так! Но оно и должно оставаться детством. А мы тянем его сюда – ради безответственности, покоящейся на неведении. Будто еще не уведали! Жалостливо-суровые переживания детства, к которым приучила современная гуманистичная, – с сарказмом выговорил он, – литература, вроде наполнены глубоким смыслом, чувством. Да только в самой глубине – это бегство от необходимости переживать взрослое состояние человека, состояние ответственности и борьбы.
– Борьбы, – усмехнулся Гордеев. – Какая уж тут борьба.
– Она постоянна, – тише, но твердо ответил Денисов. – О той, которая вне, и говорят и пишут. Но о внутренней мало кто даже догадывается. А она ожесточенна и тем страшнее, что идет скрытно. Внешне ведь – полное единство и благолепие. Именно такое впечатление на руку тем, для кого Россия до сих пор костью в горле. Один из лидеров диссидентства заявил недавно, что за последние двадцать лет им удалось изменить общественное сознание и что молодежь стала по крайней мере циничной. Если в смысле реальных достижений тут больше хвастовства, то намерения выданы с головой. Вот этот человек, – Денисов, не оборачиваясь, указал на портрет за спиной, – написал (правда что, сто лет назад): «В русском народе до сих пор не было цинизма, хоть он и ругался скверными словами». Знаешь, кстати, почему его нелегко любить?
– Странный вопрос.
– Он – как та крепость – страшно мешает забыть об ответственности.
– Мне казалось, ты сам против его психологизма.
– Я против использования психологизма для оправдания, а не ради исправления. Протаскивается под его видом идейка об относительности нравственности. Про молодежный цинизм – это хоть открытый враг сказал. А сколько таких, что действуют тайно, прикрываясь и нашими лозунгами, и идеалами, утверждают себя рьяными поборниками, а на деле так же стремятся разложить дух. И наступает такая минута, что все зависит от каждого из нас, каждого на своем месте. В конечном счете, от нашей совести.
– Ну, это утопия.
– Что?
– Так ты оставляешь все на откуп каждому. А как разобраться, где совесть и где произвол?
– Задумайся, сколько до сих пор было выдумано ухищрений и ловушек для человека. И к чему привело. Может, только теперь мы и вышли напрямую к людской цели. Совесть должна руководить нами, в чистом беспримесном виде, без каких-нибудь костылей, без упований на всесильного милостивого надёжу, даже без защиты психологизмом. Может, в том и суть всех минувших испытаний, чтоб оставить нас наедине с совестью. Тут-то окончательно и выяснится, чего мы стоим и зачем пришли.
– Ты будешь жить по совести, а тебя тем временем слопают.
– Совесть – это не «непротивление злу». Это в первую очередь осознание необходимости борьбы.
– Да с кем бороться? – не выдержал Гордеев.
– Денисов собрался ответить, но распахнулась дверь, и в комнату, спиной вперед и держа в руках два чайника, прошаркала старуха. Повернувшись, она увидела Гордеева и застыла, только голова продолжала трястись. Заварной чайничек наклонился, из носика пролилось на пол. Денисов забрал его из рук старухи.
– Я сейчас, сейчас, – засуетилась она, подтягивая носком тапка половик от порога.
Гордеева мучительно тянуло что-нибудь ей сказать, но не находил о чем, да и собственная обида на ее вероятное предательство заграждала слова.
– Сейчас, ага. – Старуха тщательно размазала воду по полу и попятилась из комнаты, все так же глядя на него и, похоже, не узнавая.
– С ними, что ли? – Гордеев кивнул на тихо притворившуюся дверь. – А кто-то из них проболтался следователю, что я тогда приходил, с деньгами.
– Их и не вызывали больше, – насторожился Денисов. – Кто знал еще?
– Никто. Разве Лазин. – Гордеев потер лоб пальцами. – Нет, не могу…
– И всегда-то на собственную испорченность списываем! – Денисов даже вскочил с дивана. – Как, мол, не верить человеку.
– Он так всерьез обвинил меня – до сих пор не забыть… и все равно помогал.
– Вот-вот! Опять демонстрация всемогущества. Можем спасти, а можем утопить.
– Да ну, он сам плывет по течению.
– Вот уж нет. Такие перегораживают его, хитрая запруда, со стоками, чтоб не вырос напор. Еще сметет вместе со строителем. А заодно чтоб водовороты, побочные струи – и не разобраться в мутном течении. Мастера.
– Я-то зачем понадобился?
– Говорю же, все решается в каждом. И, знаешь, только не прими – что б ни случилось – поводом к обиде на весь мир. Нельзя оставлять жизнь Лазиным. Бороться надо, чтоб своими «тройками» не запрудили Россию.
– А я не хочу, не желаю быть полем вашей борьбы! – сорвался Гордеев. «Что б ни случилось» – неожиданно было, что и Денисов так думает. И против него.
– Тебе уже не удастся так просто, – не обращая внимания на тон, проговорил Андрей. – Ты уже спросил себя: где моя русская совесть? А это единственное, что можно противопоставить новому нашествию языков на нашу жизнь. Нет, не отказываться ни от чего огульно, по внешним лишь признакам – так легче всего, но и единство такое немногого стоит, ибо легко разрушается. Ничем не пренебрегать заранее, но все поверять совестью. И отворять ее в других.
– Да идите вы все к черту! – Гордеев хотел сказать еще, задохнулся и выскочил из комнаты.
Да, можно и так: несколько лет – не плата за жизнь. Прав суд – не остуда. Но кипятком обварила мысль, что самые важные, может статься, годы ребенок останется без него. И еще нечто грозное маячило впереди, от чего не отвести глаз. Единственно, чего хотелось еще сейчас, это повидаться с сестрой. Нетерпение невыносимо растягивало путь к ней. Она жила в старом доме на бывшей окраине, и хотя город давно переступил отмеренную когда-то черту, здесь сохранялся былой дух неторопливого предместья. По дороге Гордеев спохватился, что опять забыл привезти что-нибудь племяннице, и заскочил за спасительной шоколадкой. Невнимание обошлось тем легче, что девочки дома не оказалось.
Сидя за столом, накрытым белой скатертью в крупную клетку, Гордеев прислушивался к гудкам паровозов на ветке, проложенной невдалеке от дома. Звук этот строил часть сестринского уюта, к которому он располагал себя и, казалось, полностью располагал тут собою, пока сестра пересказывала обыденные новости. Кружевные салфетки на комоде и этажерке – таких забытых вещах – настраивали чуть ли не сентиментально. В детстве он любил рыться в той дребедени, что копилась в заветном ящике бабушкиного резного буфета, и сейчас стало вдруг жаль, что больше нет чердаков и подвалов, куда сносили, не мысля избавиться, все не нужное под рукой, даже ломаное, и готовили потомкам неожиданность открытий – уследить прошедшее по вещам, ставшим хламом, но возрожденным историей; глазом и на ощупь увериться в прежних жизнях; восстановить хранимое древним деревом какой-нибудь параличной качалки неизбывное тепло человека.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.