Автор книги: Михаил Вайскопф
Жанр: Критика, Искусство
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 53 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
7. Социальная власть судьбы
У небесных звезд как властителей фатума имелся земной – всегда резко отрицательный – травестийно-социальный аналог, обозначенный высоким статусом персонажа, его орденом («звездой») или чином. Этот мотив мы находим у Гоголя в «Записках сумасшедшего», где черт прячется в орденскую звезду, пленяющую женщин; у В. Даля в «Бедовике», где выведен «кавалер звезды» – персонаж с говорящей фамилией Оборотнев; у Марлинского во «Фрегате “Надежда”» («Сердце мое вянет на холодной золотой звезде») и в его же «Испытании» («Взор ее не замечает ничего, кроме густых эполетов, кроме звезд, которые блещут ей созвездием брака»); в последней повести изображена, помимо того, злокозненная графиня Звездич – это имя, как не раз указывалось исследователями, перешло в лермонтовский «Маскарад», где наряду с князем Звездичем выведена еще и баронесса Штраль. Утбалла, героиня одноименной повести Е. Ган, противопоставляет фальшивому сиянию светских эмпиреев подлинные звезды и свою малую, неяркую звезду как персональный духовный символ: «Я люблю звезды, но не люблю поддельных, ослепляющих планет. Блеск их для меня несносен. Моя звезда бледна, мала, незаметна для других, но как высоко мерцает она на небе, как приветно светит мне…»[450]450
Ган Е.А. Полн. собр. соч. С. 76.
[Закрыть]
Связь судьбы с земными властями обретает политическое выражение. С максимальной энергией оно даст себя знать в гораздо более поздние, предреволюционные и революционные времена, перенасыщенные эпигонским неоромантизмом («В бой роковой мы вступили с врагами…»). Тем не менее политизация судьбы известна и поэтам Золотого века – например, Полежаеву второй половины 1820-х гг.: «Изменила судьба… Навсегда решена С самовластьем борьба, И родная страна Палачу отдана» («Вечерняя заря»); «И Русь, как кур, передушил Ефрейтор-император» («Рок»). Ср. у молодого и пока еще либерального Языкова в незаконченной «ливонской повести» «Ада» (середина 1820-х гг.): «Что нам судьбы определенье? Опять ли силы короля Подавят милую свободу?»
Впрочем, у Вяземского и сама земля – не тюрьма, а узница судьбы и ее союзников – властей и эонов: «Людей и времени раба, Земля состарилась в неволе; Шутя ее играют долей Владыки, веки и судьба» («Море», 1826). Герой «фантазии» Сатина «Раскаянье поэта» (1836) горько обличает «людей», или своих «братий»: «Им сладко жить под бременем судьбы, В них нет любви и сил своих сознанья, А имя им – ничтожные рабы!»[451]451
Телескоп. 1836. № 4. С. 161.
[Закрыть]
Образчик мрачной связи между роком и тиранией дал, конечно, Пушкин в своем юношеском послании к Чаадаеву: «Под гнетом власти роковой…» Но с точки зрения романтического двоебожия чрезвычайно показательно и то, что року самодержавия исподволь противополагаются здесь главные христианские добродетели – вера, надежда, любовь, которые становятся у Пушкина гарантом «святой» свободы, как бы равноценной христианскому Божеству. В самом деле, альтернатива «гнету» намечена уже в первых, еще весьма безрадостных стихах: «Любви, надежды, тихой славы Недолго тешил нас обман…» Недостающее тут ключевое слово «вера» вводится зато постепенно. Сначала она проступает в «томленьи упованья Минуты вольности святой», потом кодируется в мотиве предстоящего «верного свиданья» и, наконец, торжествует в заключительной части послания, где трилистник новозаветных добродетелей, поставленных на службу вольности и побеждающих роковую власть, соединен с образом спасительной звезды: «Товарищ, верь: взойдет она, Звезда пленительного счастья…»
Поскольку Рок правит падшим миром («Нам мнится: мир осиротелый Неотразимый рок настиг»), в котором томится душа, он тождествен силам, обрекшим ее на земное изгнание: «Я увлечен опять в отчизну Порока, смерти и судьбы» (Ф. Глинка)[452]452
Глинка Ф.Н. Опыты аллегорий, или иносказательных описаний, в стихах и прозе. С. 153.
[Закрыть]; «На безответный плен, на муки униженья Душа земной судьбой осуждена» (Бернет Е.)[453]453
Бернет Е. Стихи. СПб., 1837. С. 37.
[Закрыть]; «Зачем я не в силах, о друг незабвенный, К тебе в колеснице души воспарить? Каким же веленьем судьбы неизменной, Как бедный изгнанник, дни должен влачить?» (Н. Глебов)[454]454
Глебов Н. Уединение // БдЧ. 1838. Т. 26. С. 196.
[Закрыть]. Более того, Рок продолжает управлять этим процессом и здесь, в дольних пределах. Отсюда постоянная тема судьбы-гонительницы:
Из края в край, из града в град
Судьба, как вихрь, людей мятет,
И рад ли ты, или не рад,
Что нужды ей?.. Вперед, вперед!
С этими тютчевскими строками можно было бы сопоставить немало других текстов, например «Листок» Дениса Давыдова (перевод из А.В. Арно):
Ношусь я, странник кочевой,
Из края в край земли чужой;
Несусь, куда несет суровый,
Всему неизбежимый рок,
Куда летит и лист лавровый –
И легкий розовый листок.
Ср. у Языкова: «…я судьбою Жить на чужбине приневолен» («К.К. Павловой»). Соответственно, судьба отождествляется и с чуждым, враждебным герою социально-бытовым окружением, обозначенным обычно понятием «свет», «мир», «толпа» или «люди», – к последним, как мы далее увидим, романтик себя вовсе не причисляет. Это сквозной мотив Тютчева: «Судьбы ужасным приговором Твоя любовь для ней была <…> Толпа, нахлынув, в грязь втоптала То, что в душе ее цвело…» («О, как убийственно мы любим…»); «Благодаря и людям и судьбе…» («К N.N.»); «Чему молилась ты с любовью, Что как святыню берегла, Судьба людскому суесловью На поруганье предала. / Толпа вошла, толпа вломилась…» («Чему молилась ты с любовью…»); «Так пламенно, так горячо любившей Наперекор и людям, и судьбе…» («Есть и в моем страдальческом застое…»). Ср. сплетение мотивов земного плена, рока и света, противопоставленное Провидению, у Вяземского («К мнимой счастливице», 1825):
Товарищи в земном плену житейских уз,
Друг другу чужды вы вне рокового круга:
Не Промысл вас берег и прочил друг для друга,
Но света произвол вам наложил союз.
Такое же тождество или по крайней мере теснейшую ассоциативную связь судьбы и «людей» мы найдем у множества второстепенных поэтов – хотя бы у Росковшенко-Мейстера: «Где счастие наше, Миньона, Миньона!.. Погибло, разбито жестокой судьбой. И люди, не внемля молений и стона, Тебя разлучили навеки с тобой». Это сочетание – одна из самых характерных констант романтического мировосприятия, в равной мере показательная и для поэзии, и для прозы; ср., например, в «Бедовике» В. Даля: «Под всегдашним гнетом судьбы и людей, в неравной борьбе с людьми и с судьбою…» Их совместный гнет – в отличие от тирании Рока – вдобавок может быть унизительно мелочным, на что горестно сетовал Кюхельбекер в стихотворении «Они моих страданий не поймут…». Судьба правит как сферой социальных отношений, так и миром плоти. В своей поэме «Двойная жизнь» Каролина Павлова пишет: «Любовь! вступая в мир телесный, Рабой ты отдана судьбе! Защиты нет тебе небесной, Нет свыше помощи тебе!»
В принципе, сообразно самой этимологии («случай»), она способна и соединять людей (ср. «суженый») – достаточно тут напомнить о пушкинской «Мятели» и сходных сюжетах; ср. также в «Ангеле смерти» Лермонтова: «Мою судьбу с твоей судьбою Соединил так точно рок». И все же в большинстве произведений о любви либо о дружеском союзе главное назначение фатума – именно разлучать героев: ср., например, отождествление судьбы с разлукой у Кюхельбекера («Разлука»), в приведенных чуть выше стихах Мейстера или у Бернета: «Не изменит определенья Судьбы тиранская рука; Два сердца, в вечном отдаленье, Источит горе и тоска»[455]455
Бернет Е. Указ. соч. С. 17.
[Закрыть].
Формой разлуки может быть и постылый брак – см. хотя бы у Марлинского во «Фрегате “Надежда”» – причем влюбленные, по примеру пушкинской Татьяны, иногда принимают его как небесный приговор, не подлежащий оспариванию: «Так, покорный воле рока, Я смиренно признаю, Чту я свято и высоко Участь брачную твою» (Бенедиктов, «Возвращение незабвенной»). Предельная форма разлуки – смерть одного из влюбленных. Рок, впрочем, разводит не только их – ср. в «Чернеце» Козлова: «Но ах, судьбою Нам с нашей матерью родною Была разлука суждена! Она внезапно сражена Недугом тяжким…»
8. Судьба и страсти: принуждение или бунт?
Самым тесным образом судьба связана не только со «светом и людьми», но также со страстями; собственно говоря, она и повелевает ими или вызывает их к губительному бытию. Ср. у Тимофеева в «Не осуждай!»: «Мы – гости пьяные на буйном пире Безумной жизни, где сама судьба Бессонные в нас страсти разжигает». Пушкинские «страсти роковые» – словосочетание, хорошо известное поэзии Золотого века; в частности, мы встретим его у Козлова: «И острое пламя страстей роковых В душе горделивой пылало» («Бейрон»). Ср. у него же: «Пять целых лет, в борьбе страстей, Страданьем, горем я томился, Окован злой судьбой моей» («К другу В.А. Жуковскому») и у других авторов: «Убитый роком своенравным, Я вяну жертвою страстей» (Полежаев, «Цепи»); «Судьба на алчное желанье в нас обрекла жрецов и жертв. Желанье есть души дыханье; Кто не желает, тот уж мертв» (Вяземский, «1828 год»). Более благочестивую трактовку дает Глинка в стихотворении-молитве «Тоска и упование» («Я хожу по сетям, Я работник страстям…»); кающийся грешник здесь возлагает надежды на Бога: «Погрозивши судьбе, Он любовью к себе Привлечет под покров для покоя»[456]456
Галатея. 1830. Ч. 17. № 37. С. 312–313.
[Закрыть].
Прямым адекватом страстей, волнующих душу, в царстве природы были стихии:
Что ж земля и небо полны
Треволнений бытия?
То вселенной жизни волны,
Вечный маятник ея!
И в душе стихии те же;
В ней вселенная сполна,
И, как рыбка бьется в мреже,
В мире мучится она.
(Л. Якубович, «Волнение»; 1832)
Наиболее неистовые проявления стихийной мощи являл собой, однако, хаос «возвышенного», т. е. бесконечности, который гипнотически притягивал к себе дерзновенные души, суля им бессмертие. Напомню о классическом перечне «неизъяснимых наслаждений» в песне пушкинского Председателя, куда вместе с «аравийским ураганом» включен и «разъяренный океан» с его «грозными волнами и бурной тьмой». Действительно, романтика, как все знают, неудержимо притягивают к себе бури, в первую очередь морские, – те самые, о которых «просит» мятежный «парус» у Лермонтова и которых не боится его Янко. Так же ведут себя преемники байроновского Чайльд Гарольда у Марлинского и других русских писателей – например, у Теплякова во Второй фракийской элегии:
Лишь пламень молнии струистой
Другого неба свод огнистый
Откроет – и во мгле ночной
С кипящей борется волной.
Темна, как сумрачная вечность,
Она подъемлется, идет…
«Матрос! что вдалеке твой взор распознает?
Что с мачты видишь ты?» – «Я вижу бесконечность!»
<…>
«Не ты ль дерзнул бы в этот в миг,
О странник! буре улыбаться?»
– «Ты отгадал!.. Я сердцем с ней
Желал бы каждый миг сливаться;
Желал бы в бой стихий вмешаться!..»
Зачастую пресыщенные жизнью байронические скитальцы испытывают всего лишь потребность в аффектах, чтобы отвлечься от будничной суеты. «Есть путешествия, в которых душа человеческая могла бы еще забыться, – говорит Антиох, герой повести Н. Полевого «Блаженство безумия», – путешествия по бурным безднам океана, среди льдов, скипевшихся с облаками под полюсом, среди палящих степей и пальмовых оазисов Африки, среди девственных дебрей Америки»[457]457
Полевой Н. Избр. произведения и письма. Л., 1986. С. 100.
[Закрыть]. Впрочем, собственно навигационная тематика русского романтизма, включая ее байронический извод, в целом, хотя и несколько поверхностно, была исследована Лейтоном[458]458
Лейтон Л.Г. Утлый челн в бурном море русской романтической поэзии. М., 2004. К числу западных источников этой темы не помешало бы добавить популярные романы Капитана Марриета, переводившиеся на русский в 1830-х гг.
[Закрыть], что избавляет меня от необходимости в ее описании. Позволю себе указать лишь на кое-какие нюансы, существенные в религиозном или смежном эстетическом плане, до того, как перейти к более обстоятельному обзору романтических сюжетов о битве с хаосом, стихиями или свирепым Роком.
Как уже говорилось в 10-м разделе 1-й главы, для романтика разгул «роковых стихий» парадоксально мог знаменовать связующую их гармонию. Это решение встречается, например, у Бенедиктова в стихотворении «Море» (1837), где запечатлен и «гармонический рев», и вообще «разлив гармонии дикой».
Но намного чаще неистовые морские стихии (= страсти) ей противопоставлялись. Более того, иногда любовь к ним могла демонстративно преобладать у романтиков над любовью к гармонии, в том числе и к собственно музыкальной, столь прославляемой ими в других случаях. Такие предпочтения мы находим у В. Войта, по профессии морского офицера, а в литературе – одного из эпигонов Марлинского, канонизировавшего маринизм в русской прозе. Герой Войта удручен тем, что жизнь на земле «одряхлела в вещественности». По счастью, у человека еще «осталось свободное, безграничное море» – символ величия, взывающего к противоборству: «Тут вы можете померяться с стихией, и ваш дух, образованный в грозной ярости стихий, переймет грозные порывы моря, не станет под разряд нотных чувств, – штурм, ураган, эти неукротимые бичи живущих на земле, будут вашим победным триумфом!» Но какофония рассвирепевших стихий притягательней и любых музыкальных ураганов, которые тщатся передать неодолимую мощь хаоса: она превосходит Гайдна, Бетховена и Моцарта[459]459
СО. 1838. Т. 2. С. 60–62, 83.
[Закрыть].
Важнее, что и лермонтовский «парус одинокий», и «лодка» у Войта («в утлой лодке плывешь ты по океану жизни, бьешься, споришь с дневными потребностями…»), и прочие эмблемы скитальческого духа бросают открытый вызов древней христианской аллегорике, где акватические мытарства толковались только в отрицательном смысле, как тягостные житейские испытания. Обычная цель отважного странника-«пловца» – вовсе не заветная гавань, обитель покоя, а само сражение с морем, соприродным его неукротимому величию[460]460
Некоторое исключение в рамках русского романтизма тут представляет собой знаменитый «Пловец» Языкова («Нелюдимо наше море…»), в котором бури и сама отвага, необходимая для их преодоления, воспеваются именно потому, что являются необходимым условием для обретения обетованного берега. (Лейтон, питающий слабость к декабризму, без особых на то оснований прикрепляет это типично масонское стихотворение к декабристской традиции.)
[Закрыть]. Но таких оголтелых мореходов в русской литературе все же немного, и даже байроническое освещение навигационной темы в ней чаще всего лишено той перманентной агрессии, которая отличала байроновскую музу[461]461
См.: Лейтон Л.Г. Указ. соч. С. 72.
[Закрыть]. Большинство русских романтиков по-прежнему отдавали предпочтение универсальной христианской метафоре плавания по «морю житейскому» – с путеводной звездой, мерцающей на краю гневного неба, и с благочестивой надеждой на посмертную пристань: «Волна там бьет, судьба где погубила Что мило мне – куда причалю я?» (Козлов, «При гробнице Цецилии М.»).
Понятно, что всяческие страсти и бури, насылаемые Роком, суть рецидив древнего хаоса, пробуждающегося как в душе, так и в природе. Проблема, однако, заключалась в том, как согласовать это мятежно-стихийное начало, представленное судьбой, с ее же предопределенностью, жесткой предначертанностью, т. е. со всем тем духом хмурого повиновения, который был неотделим от фатализма и который внушал романтическим героям пламенное желание ему противодействовать (о чем подробнее речь у нас пойдет чуть ниже). Такое двуединство принуждения и бунта сумел, кстати, уловить Стурдза в своих кляузных рассуждениях о романтиках как проповедниках слепого Рока, одновременно и упраздняющих «свободу воли», и насаждающих «строптивое своевольство», хотя он и не стал вдаваться в разбор этого противоречия.
Для России инвективы Стурдзы в любом их виде были слишком преждевременны, но соотношение фатума и хаотических страстей тоже занимало его соотечественников. Философствующий герой Никитенко в борении с Роком как бы раздвоил свое существование на внутренний и внешний аспекты: отдаваясь наедине с собой поэтическим фантазиям, он вместе с тем «притязания сердца сумел поработить высшему долгу и закону необходимости». «Сознание сих законов, тихая, безропотная покорность и есть высочайшая свобода», – полагает он. И все же «злополучие замешало» его «в игру человеческих страстей»[462]462
Никитенков А. Леон и Маргарита // Полевые цветы на 1828 год. С. 24, 34, 37.
[Закрыть], а последние насильно увлекли одинокую душу мечтателя «к той же цели, к какой движется» толпа. «Тяжел был для души моей, – признается Леон, – сей шум враждующих страстей, хаос ложных мнений, восторгов, бедствий – сия вечная стукотня человеческой деятельности». Увы, такова участь всего человечества: «Все доблестное, все прекрасное уступает здесь натиску противоборствующих сил!» Под этим напором не могли выстоять даже самые отважные и добродетельные из людей: «Кипящие волны обхватывали их мало-помалу со всех сторон и, наконец, уносили в свою пучину, в коей тонет волна».
Подавленному герою, который в неисследимом хаосе пытается отыскать смысл жизни, друзья внушают мысль о благоразумном смирении: «Должно отдаться порядку вещей, в коем мы поставлены, – говорили они. – Безумец тот, кто хочет стать выше его». Получается, что как раз человеческие страсти, подчиняющие «безумца» этому диктату необходимости, являются ее парадоксальным гарантом: ведь именно они, заключает Леон, «способны к сохранению вечного порядка, к сохранению вечных законов, на коих возлежит и понятие мироздания». В своих бурных порывах общему строю жизни безотчетно служит и гений, всегда ненавидимый чернью: «К чему заводит толпа сию кровную распрю с гением человечества <…>? Не против самой ли себя она вооружается в слепоте своей?»[463]463
Никитенко А. Леон, или Идеализм // НА на 1832 год. С. 139–140, 145–147.
[Закрыть]
Эхо этих размышлений и самой полемики с «безумцем» из текста Никитенко можно уловить в стихотворении Баратынского, опубликованном в 1835 г.:
К чему невольнику мечтания свободы?
Взгляни: безропотно текут речные воды
В указанных брегах, по склону их русла;
Ель величавая стоит, где возросла,
Невластная сойти. Небесные светила
Назначенным путем неведомая сила
Влечет. Бродячий ветр не волен, и закон
Его летучему дыханью положен.
Уделу своему и мы покорны будем,
Мятежные мечты смирим иль позабудем,
Рабы разумные, послушно согласим
Свои желания со жребием своим –
И будет счастлива, спокойна наша доля.
Безумец! не она ль, не вышняя ли воля
Дарует страсти нам? и не ее ли глас
В их гласе слышим мы? О, тягостна для нас
Жизнь, в сердце бьющая могучею волною
И в грани узкие втесненная судьбою.
Ср. хотя бы два предпоследних стиха («О, тягостна для нас…») с признанием Леона: «Тяжел был для души моей…» и т. д. Как и у Никитенко, «судьба», она же «закон» и «вышняя воля» (все эти понятия здесь ничем не разделены), сама насылает страсти, «бьющие могучею волною», и сама же сковывает их мятежный напор. С учетом такого ее всемогущества напрашивается, однако, вопрос о подлинном источнике того «разумного» компромисса, к которому у Баратынского склоняется послушный «невольник»: свободен ли сам его выбор? Приведенный текст не дает никаких оснований для положительного ответа.
Но романтизм усердно отрабатывал и другие возможности.
9. Люди судьбы
В 1839 г. в громоздком и бессвязном романе Каменского «Искатель сильных ощущений» (оказавшем, впрочем, некоторое влияние на кавказскую прозу Лермонтова) герой пустился в любопытные рассуждения на тему, чрезвычайно показательную для романтизма, особенно в его угасающей байронической разновидности:
Есть три рода людей в этом мире: люди с судьбой, это те, которых приголубит она от самой люльки и поведет по поприщу жизни на помочах, ею самою связанных; препослушные дети! ни на шаг от няньки, так и смотрят в глаза; вторые – это люди судьбы: этим она смотрит в глаза, трепещет пятою [sic], низкопоклонствует, раболепствует, и горе ей, если изменит на полях Маренго или в сенате стокгольмском! Она возьмет свое, если захочет; битва при Ватерлоо у ней в запасе, Полтава в виду <…> Есть еще третьи: это люди без судьбы, люди бездольные, бескровные [очевидно, тут подразумеваются люди без крова], бесприютные, с каким-то несознанием судьбы, с неверием в ее существование, осужденные скитаться в этом мире без цели, без назначения, с убеждением в своем ничтожестве, отрицательном бытии, люди без тени – это я[464]464
Каменский П.П. Искатель сильных ощущений. Т. 1. СПб., 1839. С. 270–271.
[Закрыть].
Топорная классификация, развернутая в приведенной цитате, весьма приблизительно подытоживает расположение соответствующих фигур в литературе Золотого века. «Люди с судьбой» – это то, как правило, чуждое и враждебное романтику окружение («толпа»), о котором упоминалось ранее. Но они далеко не всегда столь пассивны – сплошь и рядом такие гонители, повышаясь в сюжетной иерархии, сами становятся эффективным орудием или прямым олицетворением жестокой судьбы, разлучающей влюбленных. Более занимательна, пожалуй, третья категория – «люди без судьбы», которым автор приписал почему-то даже «неверие в ее существование». Одного из них, так и называющего себя «отверженцем судьбины», мы встретим, например, у Раича в «Жалобах Сальватора Розы» (1831):
Этот третий вид – нищий бесприютный скиталец – уже примыкает к «маленьким людям» и социальным мученикам, облюбованным натуральной школой. Но в своем монологе персонаж Каменского сплавил его как раз с более традиционным романтическим странником байронического типа – т. е. с самим собой. Легко было бы, конечно, соотнести последний типаж с Печориным, который озадаченно размышляет о своем предназначении, – но тот одновременно попадает и во вторую категорию Каменского, ибо все же бросает вызов Року («Фаталист»), а в других ситуациях («Княжна Мери») вменяет себе «роль топора в руках судьбы».
На деле ни у Лермонтова, ни у его современников нет принципиального противоречия между двумя последними функциями романтического титана: он одновременно является и одушевленным орудием грозного Рока (но не мелочной его заместительницы – бытовой участи, воплощенной в убогих прозаических персонажах), и неукротимым борцом с ним, а иногда – и его повелителем. Напомню хотя бы о контрастном сочетании первого и последнего из этих мотивов в рисовке Медного всадника, наделенного «волей роковой»: «Природой здесь нам суждено…» (в черновике: «Судьбою здесь нам суждено») vs «О мощный властелин судьбы!».
В сходных тонах и в России, и на Западе изображался, как известно, Наполеон – der Mann des Schicksals. «Закон Судьбы для нас неизъясним, Надменный сей не ею ли храним? <…> Вождю вослед, а вождь их за звездою, Идут, летят – уж все под их стопою <…> О, замыслы! о, Неба суд ужасный!» – в ноябре 1812 г. сокрушался Жуковский в послании «Вождю победителей» – т. е. фельдмаршалу Кутузову, – написанном после успеха русских войск в сражении под Красным. Но тут же выясняется, что Рок лишь заманивал туда Наполеона, после чего перешел на сторону благочестивого Кутузова и России, покарав своего недавнего избранника за его сатанинскую гордыню: «Здесь грозная Судьба его ждала; Она успех на то ему дала, Чтоб старец наш славней его низринул <…> И скрылася, наш старец, пред тобою Сия звезда, сей грозный вождь к бедам; Посол Судьбы явился ты полкам – И пред твоей священной сединою Безумная гордыня пала в прах».
Менее официозную интерпретацию наполеоновского образа дает Вельтман: «Люди говорили, что он есть предвестник конца мира; а рок, давший ему силу и власть, убоялся собственного своего творения и только хитростию успел вырвать из рук его то могущество, которое не предназначено Провидением человеку»[466]466
Вельтман А. Лунатик. Случай. Ч. 2. М., 1834. С. 4.
[Закрыть]. Бенедиктов в своем «Ватерлоо» сперва называет Наполеона «дивным мужем судеб» и их «властелином», а потом говорит о том, как «судьба изменила» ему: «То было затменье звезды роковой!» Эта превратность, если не предательские наклонности Рока, меняющего своих политических фаворитов, упоминается и в других патриотических сочинениях – скажем, в стихотворении А. Глебова «К статуе Наполеона», где, обращаясь к герою, автор сперва говорит: «Повелевал судьбой Европы ты!», а потом называет его «жертвой гордою изменницы судьбы»[467]467
Гирланда. Журнал словесности, музыки, мод, театров. 1831. Ч. 1. № 2. С. 7.
[Закрыть].
Применительно к кампании 1812 г. стимулом для такой подачи служил знаменитый фатализм самого императора[468]468
«– Видите ли вы на небе эту звезду? – спросил Наполеон у одного из своих приближенных, когда сей последний изъявил свой панический ужас, услышав от него о новых исполинских предприятиях. – Нет, государь, – отвечал он, – теперь день. – А я так вижу ее, – возразил сын судьбы». – Никитенко А. О творящей силе в поэзии, или О поэтическом гении. С. 40–41.
[Закрыть] и его часто цитировавшаяся фраза о «судьбах России», которые должны свершиться, – см. ее обыгрывание у Тютчева и у многих других авторов. Все в той же «Арете» Раича изгнание врага преподносится, с одной стороны, как победа Бога над судьбой – или же веры над фатализмом, – а с другой, по модели Жуковского, – как раздвоение самого Рока, перешедшего на сторону православного отечества: «К нам вторглись вражеские рати: Муж рока – сам Наполеон – Их вел на бой <…> Но встала Русская земля, Усердно помолилась Богу…» – и потому «Ей роком отдан перевес»[469]469
Раич С. Арета. Т. 1. С. 23, 25. Мотив «метеора» – аллюзия на известную сентенцию самого Наполеона, который сравнил с ним великих людей.
[Закрыть]. У Подолинского «победная звезда» пришельца «затмилась в кровавом зареве Кремля». Его звезда – на деле лишь стремительный «метеор» (ср. «комету»), низринутый незыблемым русским космосом – «народной любовью» к отечеству: «Она с Кремля блеснула взорам – Но не мгновенным метеором, А неподвижною звездой!»[470]470
Поэты 1820–1830-х гг. Т. 2. С. 341.
[Закрыть]
Так или иначе, соотношение Промысла и Рока у романтиков, особенно у писателей байронического склада, отнюдь не исчерпывалось обычной христианско-этической дихотомией, олицетворяемой, соответственно, Всевышним и Его рогатым антагонистом. В определенном смысле языческий фатум и впрямь совпадает с новозаветным «князем века сего» – но судьба все же поливалентна и полифункциональна. Пусть в своем социальном амплуа она сращена с повседневной бесовщиной и погрязла в ее интригах, зато в своем метафизическом аспекте судьба или ее пафосный двойник – Рок витает в грозных и недосягаемых эмпиреях, вдали от тех низин, в которых обыденное религиозное сознание привыкло размещать дьявола со всей его пошлой агентурой. В первой своей роли судьба чаще всего пакостит герою; во второй – она карает его, а иногда заставляет сражаться с собой или же ведет его по своим запредельным маршрутам. В плане «возвышенного» она сродни Люциферу – и одновременно отличается от него своей амбивалентностью. Но и на скудном земном поприще судьба выгодно разнится от чертовщины, ибо она не столь монотонно вредоносна, и время от времени ее неисследимые капризы внезапно обращаются к благу.
При всем том основная бинарная оппозиция романтизма – это не антитеза добра и зла, а противостояние возвышенного и нуминозного – приземленному, мелочно-бытовому[471]471
В совершенно иную эпоху этот романтический принцип, пропущенный через символистскую стадию русской культуры, заново огласит В. Ходасевич: «Входя ко мне, неси мечту, Иль дьявольскую красоту, Иль Бога, если сам ты Божий. А маленькую доброту, Как шляпу, оставляй в прихожей. // Здесь, на горошине земли, Будь или ангел, или демон. А человек – иль не затем он, Чтобы забыть его могли?» («Гость», 1921).
[Закрыть].Ср. у Полевого в «Блаженстве безумия» рассуждения об участи человека, явственно противопоставленные христианскому осуждению любых «страстей», трактовавшихся как вакханалия демонических сил: «Бури высоких страстей очищают душную его атмосферу и сметают пыль ничтожных сует». Только в тех случаях, когда будничный фон, как в «Медном всаднике», согрет обаянием героя, отстаивающего свое простое человеческое право на счастье, автор отдает ему моральное предпочтение перед всеподавляющим деспотизмом небес и насылаемых ими стихий или «роковых страстей».
Уже спустя много лет после смерти Лермонтова и окончательного вырождения русского байронизма – но задолго до Ницше – «последний романтик» Аполлон Григорьев вывел романтического Художника за грани добра и зла, приобщив его взамен к сфере сакральной предопределенности:
Есть души предызбранные судьбою:
В добре и зле пределов нет для них;
Отмечен каждый помысл их
Какой-то силой роковою.
И им покоя нет, пока не изольют
Они иль в образы, иль в звуки
Свои таинственные муки.
Но их немногие поймут.
Толпе неясны их желанья,
Тоска их слишком тяжела
И слишком смутны ожиданья.
(«Автору “Лидии” и “Маркизы Луиджи”»)
Но есть и другие избранники судьбы – те, кто вступает в заведомо безнадежную и героическую борьбу с нею. Таким был Байрон, согласно популярной интерпретации его образа, энергично поддержанной Козловым: «На рок непреклонный с презреньем смотрел» («Бейрон», 1824). В числе прочих поэтов этому канону будет следовать Полежаев. Проклиная свою «убийственную судьбу», он примечательным образом противополагает ей «роковую» же месть (вновь характерное для романтизма расщепление одной и той же силы): «В последний раз на страшный бой, На беспощадную борьбу, Пылая местью роковой, Я вызывал свою судьбу» («Красное яйцо», 1836).
В поэзии эти фатальные воители с фатумом сохранят признание даже в ту безнадежно прозаическую эпоху, когда байроническая лирика будет давно уже съедена и переварена натуральной школой. В 1849 г. М. Дмитриев в одной из своих «Деревенских элегий» словно суммирует соответствующий опыт, давая ему самую высокую оценку, никак не связанную с собственно этической проблематикой: «Так и холодное дыхание судьбы В нас сердце укреплять должно бы для борьбы! Борьба с судьбой – без ней победы нет для духа!»[472]472
Дмитриев М.А. Московские элегии. Стихотворения. Мелочи из запаса моей памяти. М., 1985. С. 123.
[Закрыть] Ср. у Тютчева второй из «Двух голосов» (1850), зовущий на битву не только с самим Роком, но и с сопричастными ему небесными властями:
Мужайтесь, боритесь, о храбрые други,
Как бой ни жесток, ни упорна борьба!
Над вами безмолвные звездные круги,
Под вами немые, глухие гроба.
Пускай Олимпийцы завистливым оком
Глядят на борьбу непреклонных сердец.
Кто, ратуя, пал, побежденный лишь роком,
Тот вырвал из рук их победный венец.
Чрезвычайно нетривиальный пример посмертной узурпации героем сил самого Рока – страстей и природных стихий, – только обращенных на борьбу с ним, предлагает памятное нам стихотворение Бенедиктова «Могила» («Рассыпано много холмов полевых…»). Фатум и подвластный ему «мир» вместе с его холодными, коварными или жестокосердыми обитателями подвергнут здесь демонизации. Понятно, что сражение с ним принимает, в свою очередь, черты священной битвы:
Устану ли в тягостной с роком борьбе,
Изранен, избит исполином,
Лишь вспомню могилу – и в очи судьбе
Взираю с могуществом львиным.
Однако и сама эта битва не свободна от демонологических коннотаций. Заново и уже во вселенских масштабах она должна будет разгореться именно после гибели героя, которую тот предвкушает с нетерпением. Соединение бурных стихий с могильно-хтоническим образом этого воителя подсказано их общей причастностью сфере нуминозного, открывающего в себе первозданную мощь творения, тождественную мощи самого ратоборца:
Но с миром не кончен кровавый расчет!
Нет, – в бурные силы природы
Вражда моя в новой красе перейдет,
И в воздух, и в пламя, и в воды.
На хладных людей я вулканом дохну,
Кипящею лавой нахлыну,
Средь водной равнины волною плесну –
Злодея ладью опрокину!
Порою злым вихрем прорвусь на простор.
И вихрей-собратий накличу
И прахом засыплю я хищника взор,
Коварно следящий добычу!
Чрез горы преград путь свободный найду,
Сквозь камень стены беспредельной
К сатрапу в чертоги заразой войду
И язвою лягу смертельной!
По большей части и такой войне неукротимых романтических героев с судьбою, и самоотождествлению их с нею присущ был неустранимый богоборческий колорит, пугавший благочестивых авторов. Один из них, И. Пальмин, в стихотворении «Христианское мужество (При картине, изображающей мученицу)» оспаривал эти романтические призывы, увещевая читателя:
Применительно к этим установкам романтические герои, в сущности, делились на довольно четко оформленные группы (которые посильно попытался обрисовать Каменский). К одной из них принадлежали горделивые борцы с Роком либо, напротив, люди, воплощавшие его мощь – а часто и то и другое сразу. Заслуживает тут внимания персонаж А. Кульчицкого, самоубийца с говорящей фамилией Судьбинский, чей образ является герою в видении. Мертвец одновременно олицетворяет и самое судьбу, и нескончаемую, отважную, но все же заведомо греховную борьбу с нею, за которую та карает его вечными скитаниями по загробной вселенной. Конечно, подобная бесприютность – обычный удел так называемых заложных покойников (выражение, укоренившееся в фольклористике благодаря Д.К. Зеленину), но в данном случае примечательно другое обстоятельство. Борец с Роком и после своей смерти не выходит из-под его власти, которая, как следует из текста, распространяется и на нижние области потустороннего мира, где царствует хаос; оказывается, здесь судьба тоже продолжает свое обычное дело, подвергая жертву неустанным гонениям:
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?