Электронная библиотека » Николай Федоров » » онлайн чтение - страница 44


  • Текст добавлен: 29 ноября 2013, 02:48


Автор книги: Николай Федоров


Жанр: Философия, Наука и Образование


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 44 (всего у книги 56 страниц)

Шрифт:
- 100% +
ГАМАН И «ПРОСВЕЩЕНИЕ» XVIII ВЕКА

Говоря о Гамановом метафорическом воскрешении, мы отнюдь не можем поставить этого «прекраснодушного» немецкого мыслителя выше современных ему французских «философов» так называемого «Просвещения», противником которых он имел смелость быть. Для этих салонных философов высшим удовольствием и чуть ли не главною задачею было смеяться над человеческою глупостью; а под глупостью разумели они ни более, ни менее, как все религии, то есть культ отцов, высшим проявлением коего и должно быть всеобщее воскрешение, что для Гамана является только метафорою. Сходясь таким образом со своими противниками в конечном и главном выводе, он, в сущности, стоит не выше их, а, сам того не замечая, на одном уровне с ними в самом важном, несмотря на все различие во второстепенном.

Эти «философы» низвели человека до уровня животного, до растения («L’Homme-plante» – одно из произведений Гольбахова кружка), до машины (L’Homme-machine Ламеттри), то есть лишили человека всякого достоинства. Правда, другие, французские же мудрецы, люди «чувствительной добродетели», Руссо и К°, «возвратили человечеству утраченный им титул человеческого достоинства». Мы не хотим ставить Гамана ниже этих реставраторов человеческого величия, но принуждены указать, что в данном случае как утрата достоинства была мнимая, так и возвращение его было фиктивное, то и другое потому, что само понятие всех этих чтителей «естественной» человечности о достоинстве ее было фальшивое. В самом деле, какое подлинное достоинство может быть у разумного существа, находящегося в полной зависимости от слепых сил природы и ничего не делающего для освобождения себя от этого ига, причинившего столько утрат, повесть о коих и составляет историю, так безжизненно и неплодотворно любимую Гаманом?..

О ЯКОБИ

Если специальная история философии отводит Якоби лишь второстепенное место, то это потому, что сама философия в действительно всемирной, всесторонней истории не занимает первого места. И когда Якоби признает в Фихте «Мессию философии», то есть видит в нем завершение философии, то этим самым он становится во всемирной истории предтечею новой эпохи, той, в которой будет господствовать уже не школьная философия; а иной, действительной философии, по справедливому мнению Якоби, и быть не может.

Германия думала с Кантом и Фихте, а чувствовала с Якоби, то есть Германия то самое отвергала сердцем, что принимала умом. Это-то противоречие между чувством узконемецким, личным, а не сыновним, всечеловеческим и разумом и составляет роковой вопрос нашего времени.

Но то, что думала Германия со своими мыслителями и чувствовала с Якоби, то самое она живописала на стенах музеев, храмов, университетов и дворцов с Корнелиусом, Овербеком, Каульбахом, который сам называл свои апокалиптические композиции философскими диссертациями[80]80
  Если мы соединим мысленно произведения монументальной живописи упомянутых художников и других, им подобных, то получим художественный музей, который мог бы стать философскою аудиторией, поясняющею наглядно отвлеченные начала вышесказанных философов, и мог бы стать залом для чтения произведений кантианца Шиллера, романтиков – фихтеанцев и, наконец, Гете, который был натурфилософом с Шеллингом, не вдаваясь в его крайности, и был философом духа с Гегелем без гегелианских крайностей.


[Закрыть]
.

Якоби был в достаточной степени сыном своего века; и однако в нем, как мыслителе, нельзя видеть выражение только временного, идей и стремлений его века. Идеям и увлечениям своего времени и временному вообще он противопоставляет нечто вечное. Он, кажется, и сам не вполне сознавал, почему он действовал так, а не иначе; недаром признавал он справедливым упрек в том, что «он – философ лишь по природе или по характеру, а писатель – по случаю», и причину этого видел в том, что «голова его срослась с сердцем» настолько, что жить одним только отвлеченным мышлением он не в силах.

Якоби, говорят некоторые, имеет большое сходство с Лессингом. Это совершенно верно, как и то, что первый не имел такого успеха и не пользовался таким значением и влиянием, как второй. Но происходило это оттого, что они трудились в той среде, где мнимое, то есть интересы мысли самой по себе и искусства для искусства более ценились, нежели интересы действительности, понимаемой не в узкопрактическом смысле.

Есть и другое сходство между Лессингом и Якоби: оба могут быть названы борцами, причем оба боролись, по-видимому, одинаковыми средствами. Но у Лессинга вражда и ненависть к своим противникам была вдесятеро сильнее, чем у Якоби. «Я презираю ортодоксов, – восклицал Лессинг, – но я еще более презираю новомодных рассудочных отрицателей!» Борец Лессинг готов был духовно уничтожить своих противников, несмотря на то, что в качестве творца «Натана» он проповедовал терпимость. Борец Якоби, признававшийся в своей собственной раздвоенности, когда говорил, что он наполовину язычник, наполовину христианин, хотел бы примирить обнаруживаемые им в борьбе с современною ему философией противоречия между умом и сердцем, между чистым разумом и чувством. Но дать этого примирения он не смог, и не потому (как обычно думают), что философия его научно слаба, а потому, что ее основа, чувство, в том виде, как принимал и восхвалял его Якоби, лишено плодотворного содержания настолько же, насколько лишены его теоретическое мышление и практическое дело у Канта. Не смогла дать разрешения противоречия, обличенного Якоби, но не устраненного им, и вся западная философия...

...Всеславянская же наша философия состоит в том, чтобы не было противоречия между умом и сердцем...

«Я» И «НЕ-Я» С ТОЧКИ ЗРЕНИЯ ФИЛОСОФСКОЙ И ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ

Вместе, нераздельно с чувством, с признанием своего «Я», сыновнего «Я», дается и «другое» или «другие», не чуждые, а родные ему «я» – отеческие. Только со смертью «родных я» начинает нами сознаваться существование неродного, чуждого, враждебного «Не-я», как силы отрицательной, смертоносной. Наоборот, отшедшие «родные я» чувствуются неизбежно, необходимо как причина, как предшествующее нам «великое родное Я», но уже не одинокое, как мое личное «Я», если я отделил бы себя от них, а соединенное с другими, такими же великими «Я», над коими «Не-Я» не имеет силы. Это – бессмертная троица, потому что сын и дочь здесь не отделяются от отца, остаются присно-сынами и присно-дщерями, словом и духом.

Суждения и Шеллинга, и его противника Якоби суть суждения блудных сынов, отделившихся от отцов; они не знают разницы между «другими», «родными Я» и чужими «Не-Я», воплощениями слепой, смертоносной силы, потому что для них вне себя все есть «Не-Я», то есть все стало чужим и нет уже ничего родного. Это – философия не сынов, а граждан, стоящих на страже друг против друга, на военном, а не на братском положении находящихся.

Нужно именно вторично родиться, нужно пожить, но не перерасти, не пережить состояние чистой детственности, чтобы понять глубокое различие «Другого, то есть родного «Я», от «чуждого Не-Я», чтобы стать истинным поклонником Пресвятой Троицы. «Другое Я», если оно приемлется как родное нам, не ограничивает, а расширяет наше бытие, тогда как «Не-я» полагает границы нашему «я», стесняет и вытесняет его, «Я» (личное), соединенное любовью с «другими, своими я», составляет царство жизни, союз сынов человеческих; «Я», обособившееся от «своих» (других, но родных), отчуждившееся и противопоставленные ему, чуждые ему и друг другу «Не-Я» – это область смерти. Она-то теперь и господствует.

Только исполнение заповеди «будьте как дети!» и может создать учение, в котором мысль и чувство взаимно неотделимы. Наоборот, неисполнение этой заповеди привело, как наказание, к такому состоянию, о коем говорит Толстой: «Мне казалось, что, помимо меня, никого и ничего нет». «Я» философской терминологии есть лишь замена «сына умерших отцов», то есть замена родственности и смертности: первой – словами «человек и человечность», а второй – отвлеченными и неопределенными понятиями «конечный, ограниченный, временный и т. п.». Этим подменом, этим подлогом вымышленного на место действительного и создается разрыв между философией чистого мышления и философией чувства и между философией и религией, несущий гибель для обеих сторон, но гибель неизбежную при забвении заповеди: «Что Бог сочетал, того человек да не разлучит!»

О НЕОКАНТИАНЦАХ

Если из кантовых «Критик», имевших целью положить конец метафизике, вышли тем не менее чисто метафизические системы Шеллинга, Гегеля и Шопенгауэра, то и из неокантизма, критицизма, заменившего трансцендентальный идеализм идеализмом критическим и чистый разум психофизическою организациею, также произошли системы психофизизма Фехнера, который сам усматривает сходство между своим учением и Шеллинговым, и психофизического монизма Вундта, монизма, в коем находят сходство с системою Гегеля, хотя сам Вундт этого не признает. Спиритуалистический же новейший монизм не приближается ли к прежнему идеализму Фихте?..

В этих системах опыту отведено первое место. Но опыты над подобиями лишь, опыты в искусственной среде и в малом виде, опыты, наконец, производимые в отдельности, разорванности друг от друга, не имеют убедительной силы. А между тем устранение противоположностей духа и материи в системах психофизического монизма открывает возможность внешнего опыта в области внутренней, психической, возможность путем, внешнего действия вызывать внутренние явления или воспроизводить их. Идя этим путем, человек достиг бы полного самоуправления, то есть высшей свободы. Дух и «вещь сама в себе» стали бы предметом опыта, дела. «Вещь в себе» («о себе»), то есть Земля в себе, или земная планета, управляемая разумом совокупного человеческого рода, тогда только может быть познана в действительности такою, какова она в себе есть, когда, управляя ею, можно будет производить ее такою, какою она является. Тогда «вещь в себе» отождествится с волею, но не в смысле воли-похоти, а в значении воли-действия, сознательного управления. Тогда только Земля из слепой силы, господствующей над нами, станет разумно управляемою и разумно действующею.

ФИЛОСОФ ЧЕРНОГО ЦАРСТВА (НОВОЙ ГЕРМАНИИ)
(Ницше)

epiОтказываясь от войны, вы отказываетесь от великого в жизни.

epiНе цель благая оправдывает войну, а благо войны оправдывает всякую цель.


Философ борьбы, истребления всего слабого для выработки нового типа «сверхчеловека», это философ, который хочет убить христианство, но против воли убивает только буддизм. Для философа Черного Царства, или для Черного Пророка, Антихрист представляется идеалом. «Будущий герой трагического миросозерцания» есть лишь Предтеча Антихриста. Антихрист видит добро и счастие в силе и во власти, но не над слепою силою природы; он желает и войны, но войны не со слепою этою силою.

«Происхождение трагедии из духа музыки» есть ли произведение подъема, вызванного победами Германии над Франциею? Это апология шопенгауэровского пессимизма против современного выразителя будто бы сократовского, плоско оптимистического образа мыслей (то есть против Давида Штрауса, отрицателя христианства, автора «Старой и новой веры»). Но какое значение имеют это произведение и «Несвоевременные размышления» для своего времени? Какое отношение к современным им событиям в те дни, когда quasi-вселенский Собор объявил папу непогрешимым, а Франция, заставивши Германию объявить себе войну, сделала папу, с коим Запад смешивает христианство, пленником, ватиканским узником?

Между пасквилями на (историка) Штрауса и на других филистеров и панегириками Шопенгауэру и Вагнеру в той же серии «Несвоевременных рассуждений» появляется «О пользе и вреде истории для жизни» – пасквиль на историю и панегирик жизни, что, надо полагать, находится в связи с переходом Германии от ученого бездействия к «делу» политическому и экономическому.

Замечательно целительное средство предлагается этим лекарем, а именно неисторический элемент жизни, то есть сила и уменье забывать, так, что все Новое, все то, что он называет Сверхисторическим, будет лишь забытое Старое, умершее! Если бы автор не был одержим смешным самопревозношением (пережитком старого лакейского аристократизма), то под историею он должен был бы разуметь вообще знание как произведение одного сословия. А между тем нужно всех делающих историю обратить в познающих, так, чтобы исчезло различие между неисторическим и историческим, а явилось бы сверхисторическое, выражением коего стало бы всеобщее, священное дело, в каковом слились бы силы религии, знания и искусства, словом, действительное всеобщее воскрешение.

Назвав художников, этих будто бы «по природе отсталых людей», восторженными, то есть опьяненными глашатаями религиозных и философских заблуждений человечества, признавши таким образом все религии и все философские системы блужданиями, Ницше был бы близок к истине, если бы в следующем своем сочинении «Странник и его тень» ( = бродяга безродный!) он усмотрел и признал блудного сына[81]81
  Этот свободомыслящий странник утратил цель и потерял дорогу. Это и есть блудный сын, то есть человек (с точки зрения гуманизма).


[Закрыть]
, преследующего свою тень, то есть «познающего самого себя» или знающего только себя, принимающего свой призрак за действительность, а всех других и все остальное – за представления. Говоря, что лучше уж гибель человечества, чем регресс знания, он отрекается и от гуманизма, но не приходит к сыну человеческому.

Для соблюдения симметрии, во втором периоде его блужданий, ему следовало бы написать панегирик Штраусу, подобно тому, как он это сделал для Сократа, и пасквиль на Шопенгауэра[82]82
  В Шопенгауэре Ницше видел своего освободителя по пути к самому себе.


[Закрыть]
и Вагнера, что он относительно последнего, кажется, впрочем, и выполнил в Туринском письме (1888 г.). Меняя своих идолов, Ницше всегда оставался верен Дарвину, хотя не сознавался в этом и даже считал Дарвина посредственностью.

Все сочинения первого периода авторской деятельности Ницше, все эти «несвоевременные рассуждения» входят в первое его произведение «О происхождении трагедии» или, точнее, о происхождении высшей трагической культуры, шопенгауэро-вагнеровской, в противоположность низкому филистерству Штрауса как историка и философа. И однако «Человечное, слишком уж человечное» посвящено тому самому Вольтеру, о котором сочувственно писал Штраус! «Человечное, слишком уж человечное» было, надо полагать, опытом осуждения гуманизма или виртуозности искусства во имя знания. Только пессимизм нуждается в таком искусстве, то есть только действительное зло нуждается в благе мнимом или в чарующих видениях и радостных иллюзиях.

«Утренняя заря» и «Радостная (Веселая) наука» составляют переходную пору от его второго, научного периода к третьему............................................

Ницше – философ нового рода и нового поколения, философ объединенной «Новой Германии», совершенно отличный от старых философов-мыслителей. Задача этой новой философии – устанавливать цель жизни, управлять жизнью. Но если желание власти и есть высшая добродетель, то лишь в смысле желания власти над слепою силою, чего никак не понял немец (характерный представитель новой Германии), «Судья Жизни», как он сам называл себя.

То, что было до сих пор величайшею бранью, крайним осуждением – Антихрист, – то теперь (у Ницше) признается высшею похвалою. Провозвестие «культуры трагического миросозерцания» есть приготовление к предстоящей «катастрофе мира», то есть кончине его; и если все человечество должно будет когда-нибудь умереть (а кто сомневается в неизбежности этой смерти?), то высшая задача его состоит в том, чтобы срастись в одно общее и единое и как нечто цельное идти с трагическим пониманием навстречу предстоящей гибели. «Черному Царю» недоставало лишь «Черного Пророка», а между тем Черный Пророк явился прежде Черного Царя. Несмотря, впрочем, на страстное желание казаться страшным, в этом Черном Пророке виден только немец-профессор, который толкует о миросозерцании и о мысленной борьбе, а не о действительном мироразрушении и еще менее о мироспасении.

К СТАТЬЕ «ФИЛОСОФ ЧЕРНОГО ЦАРСТВА»

В безумном бреде Ницше можно вычитать нечто великое. В первом произведении его, как последователя Шопенгауэра, можно обнаружить злую сатиру на прославленного пессимиста. Шопенгауэровскую волю, вернее – похоть[83]83
  Приписка на полях: [В противоположность Шопенгауэру надо бы сказать:] мир не как воля, а как неволя (рабство) и не как представление, а как проект освобождения от неволи!.. Для чего, спрашивается, неволя заменена [у Шопенгауэра] волею?..


[Закрыть]
Ницше заменяет вакхическим началом, и когда к этому опьяняющему началу присоединяет аполлоновское, то это – не отрезвление, а лишь похмелье. Этот спутник опьянения, это тяжелое болезненное состояние и есть пессимизм. Если волю заменить вакхическим началом, то мир будет оргией, а представления станут видениями больного, бредом[84]84
  Если воля возбуждает к опьянению, то философия, ставящая в основу опьянение, выше ли философии похоти?.. Дионисиевское, вакхическое есть наивно или бессознательно пессимистическое опьянение «с горя», а не аполлоновское вдохновение Гомера, который не «запивал» горе войны, а оплакивал жертвы ее.


[Закрыть]
.

Правда, Ницше в Аполлоне видит мудрое спокойствие; но тогда (в пору античного Аполлона) мир был [еще] действительностью, а не видением (бредом) или представлением (иллюзией философской либо сценической, художественной). Говорящие на сцене герои – это аполлоновские образы, в коих объективируется Дионис, первоначальный трагический герой, то есть воплощение опьянения, [в отличие] от Сократа, [пытающегося] философским (трезвым) путем (мышлением) дойти до первоосновы бытия. Кант же, создавая «философию воздержания», и в этой трезвости находит опьянение. Философия воздержания была отрицанием философии; и если она после Канта возродилась в Шопенгауэре, как думал Ницше, и если Шопенгауэр открыл доступ к непознаваемому в интуитивном, то есть в вакхическом элементе, то это явилось новым опьянением, нарушением воздержания после неприятного похмелья.

«Vivere» для Ницше значит «bibere»[85]85
  Vivere – жить (лат.); bibere – пить (лат.).


[Закрыть]
, если историю как знание Прошедшего он противопоставляет живой силе Настоящего, совершающегося. Он предпочитал опьянение трезвенности, желая подчинить историю жизни. Ницше, говоря, что «лишь поскольку история служит жизни, постольку и мы должны служить истории», как будто предчувствует, что история как проект есть оживление того, что в истории как факте было умерщвлением. Признав же проективность, Ницше должен бы сделать нас слугами истории, то есть слугами отцов. Понявши историю таким образом, Ницше не было бы нужды прибегать к «вечному круговороту», к возвращению «проклятия жизни» со всеми ее недостатками, не нужно было бы сочинять и того неопределенного [существа], «которое выше величайшего из великих», – сверхчеловека, с богатейшею душою, с глубочайшим умом, с высочайшею религиозностью, тогда как в воскресающем человеке практический разум, [соединяясь] с теоретическою мыслью, становится делом, делом, по необходимости, самосозидания, обладания полнотою сил организации.

История как воскрешение не делает души пассивною воспринимательницей прошлого. Великих людей Ницше называл «несвоевременными», что, по-видимому, значит: людьми всех времен, а именно этим и были бы все люди, если бы последовательность поколений превратилась в сосуществование, заменяющее невольный, бессознательный исторический процесс сознательным (волевым) делом воскрешения. Постигнуть такое дело Ницше мог бы, если бы он в позитивный период своего философствования подчинил инстинктивное разумному.

Позитивная философия (у Ницше) была требованием подчинения истине, какова бы ни была последняя, и одновременно развенчано было «Слишком-уж-человечное» («Die Allzumenschlichkeit»)[86]86
  На полях: «Слишком человечное» не значит ли ниже-человеческое?..


[Закрыть]
.

В следующем периоде [развития Ницше], если бы он не уничтожал всякого долга, не проповедовал бы полного разобщения и безусловной личной свободы, тогда «Pereat veritas! Fiat vita!»[87]87
  Пусть свершится жизнь, да погибнет истина! (лат.).


[Закрыть]
должно было бы означать: «Да погибнет смерть и да царствует жизнь!», а ложное, выдуманное, то есть то, чего нет, но что должно бы быть, иначе сказать, – метафизика, оказалась бы проектом и искусством возвращения жизни[88]88
  Точное, слепое повторение прошлой жизни со всеми ее мерзостями, конечно, не имеет ничего привлекательного, а потому-то и нужно не в отдельности, а в совокупности(Личную заповедь: «поступай всегда так, чтобы твои поступки были достойны повторения», нужно бы обратить во всеобщую; но тогда не было бы и слепого повторения, все было бы сознательным (делом).), [силами] всех обратить бессознательный круговорот [мирового процесса] в сознательное, всеобщее воскрешение.


[Закрыть]
. Высказанное Ницше о фанатичности аскетических идеалов потусторонней безжизненности было бы верно не относительно только, но и заменилось бы полною противоположностью: аскетическое плотоумерщвление заменилось бы не эпикурейским разрушением плоти, но при совокупной силе всех умерщвленное и разрушенное воссоздалось бы к жизни: потусторонние, безжизненные, умершие вернулись бы в посюстороннюю жизнь.

Если задача сверхчеловека – уничтожение всего вырождающегося и паразитного и если вся культура – вырождение, в таком случае придется за сверхчеловеком признать одну только отрицательную задачу; если же вырождение есть и вымирание, тогда сверхчеловеку не остается никакого дела.

ЧЕРНЫЙ ПРОРОК И ЧЕРНЫЙ ЦАРЬ
(Философ милитаризма и враг мира)

«Вы утверждаете, говорит Заратуштра (Черному Царю), что благая цель освящает даже войну; я же говорю, что только благо войны освящает всякую цель».

«Война и мужество совершили больше великих дел, чем любовь к ближнему».

«Отвергая войну, мы отказываемся от великого в жизни».

Какую бы печаль почувствовал Ницше, прочитав манифест Белого Царя, призывающий ко всеобщему миру, и какую бы радость ощутил он, прослушав воинственные речи Черного Царя? Деятельность Черного Пророка начинается тотчас после войны и победы Черного Царства над Не-Белым, как проявление подъема, вызванного этою победою. Опьяненная кровью Германия произвела в лице Ницше маленькую книжку «О происхождении трагедии», в которой объяснялось происхождение всего мира из духа опьянения. Сам автор, еще признававший шопенгауэрово-буддийскую жалость, участвовал в войне в качестве санитара. Оканчивается же деятельность Пророка Мрака изображением героя новой «культуры трагического миросозерцания». Целью первого труда Ницше было не объяснение прошедшего, не познавание его; задачею этого труда было провозгласить новую культуру и вызвать ее появление, то есть вызвать «культуру трагического миросозерцания». Будущий герой этого миросозерцания есть лишь предтеча Антихриста. Антихрист видит добро и счастье в силе и власти; в том же полагает их и Ницше; оттого для философа Черного Царства или для Черного Пророка Антихрист и есть идеал.

Невольно напрашивается вопрос: нет ли исторической связи между ходом развития мысли Черного Философа и современными ему мрачными событиями, когда Вселенский Собор объявил папу непогрешимым, а франко-прусская война лишила его светской власти, когда Германия, также стремясь к сосредоточению власти, стала основательницею милитаризма, угнетающего и доселе весь мир? Едва ли даже можно сомневаться в том, что такая связь есть между этой мировой трагедией и произведением Ницше, объясняющим по названию лишь эстетический генезис трагедии, а на самом деле пытающимся объяснить трагедию всего мирового процесса, конечную его гибель. Если Черный Пророк был первым теоретическим истолкователем «культуры трагического миросозерцания», то Черный Царь является как бы уже исполнителем проекта своего предтечи: то, о чем Ницше только мечтал, Вильгельм уже осуществляет. В 1898 г. мы видим появление двух новых мировых империй: весною – восточно-океанской, американской империи, а осенью – немецко-тюркской империи, которая, с момента торжественного заключения дружбы между Вильгельмом и исламом, простирается от Атлантики до Филиппин. Основание германской империи, затеянная ею так называемая «культурная борьба», наконец, возникновение новой германо-турецкой империи – все это прикрывалось и прикрывается личиною терпимости. Не иметь ни к чему почтения, не иметь ничего святого и высказывать почтение и к папе и к калифу, – вот терпимость, бездушие и ложь, вот существенные свойства этой лжедобродетели! Ведь и Наполеон объявил себя другом магометан! Но Вильгельм-хан запечатлел свое содружество с исламом на камне в городе Каина и Ваала (Баалбеке), а в Дамаске усматривал с горы Соаллеким пути, над которыми Соаллеким господствует; предусматривал и конечный результат дружбы с магометанством; изъясняясь в дружбе, поднимал уже пяту на главу новых друзей. Это значит, что терпимость есть не только бездушие и ложь, но и коварство. Своею терпимостью новый Антихрист пробуждает магометанский фанатизм на всем Востоке и готовит будущему веку новые нашествия, которые он сам предсказывал, и новые погромы.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации