Электронная библиотека » Николай Фудель » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 1 марта 2018, 00:40


Автор книги: Николай Фудель


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Она несмело подняла глаза к зимнему оконцу. Чего попросить для него? Счастья? Но в чем счастье человеков? В наше время любое счастье обречено не сегодня, так завтра. Она слишком хорошо знала свое время. Ведь копыта, не разбирая, топчут всех – самых нежных и самых смелых.

Тысячи, тьмы тех копыт. А всадники безглазы и немы и уже не могут остановиться.

Она опустила голову, стихла, прижав щепоть к переносице, и долго сидела так, ни о чем не думая.

Слова древней жалобы, нарастая, шумели в ушах, роптали, как голые осинники, когда из полей порывами налетает северо-западный ветер, бросает пыль с привкусом снега: «Ты сделал нас притчею между народами, покиванием головы между иноплеменниками…За Тебя умерщвляют нас каждый день, считают нас за овец, обреченных на заклание. Восстань, что спишь, о Господи? Пробудись, не отринь навсегда!»

– Не отринь, не отринь, Господи! – повторяла она. – Ведь рано или поздно каждый будет несчастен – в семье, или в болезни, или в роскоши, или в рабстве. Сам в себе. Нет, не татары, а это – сам в себе. Только дети спасутся, спаси его, Господи, от самого себя. Спаси, как Ты знаешь…

Она посмотрела на мальчика, и в ее старое лицо медленно возвратился покой: Дмитрий откинул руку, почмокал по-детски, его лоб, веки, родинки – все было беззащитно, маленький рот улыбался – верно, он видел что-то во сне.

За стеной ходили, разговаривали, перетаскивали тяжести: слуги прибирались перед приездом князя. Ей тоже было пора идти к себе. Она тихонько перекрестила его издали, выпрямилась, медленно, пришаркивая, пошла к двери.

– …Как дети, будьте как дети, – шептала она, покачивая головой.

Пушистая седина просвечивала на висках.

Такой, обычной, ее и увидели слуги, когда она вышла к ним.

Часть вторая
Смятенные ветви

I

Вчера было ясно, сухо, сегодня с утра – пасмурно, сонно. Юрий вызвал его спешно в Москву, а сам, не дождавшись, ускакал в Ржев неведомо зачем. Безделье, изжога раздражения – нечем было заняться. Да еще непогода.

Весь август до Спаса было безветренно, чисто. Еще два дня назад ехали из Переяславля по просекам под синими высями через березовую позолоту. На опушках в сухой листве крепко пахло грибами, паутинки искрились в затишье.

А здесь, в Москве, заволокло все без просвету, с Кремлевского холма за рекой еле просматривались леса на Воробьевых горах. Белесая мгла липла к бревнам, к соломенным крышам; отсырел дерн в проулках, отволгли волосы, дышалось трудно. Иван Данилович не знал, куда себя деть. Он стоял на валу под стенами, оглядывался бесцельно.

Да, Москву, свое трудное детство он любил больше Переяславля. Она была беспорядочнее, но шире, ласковее; везде пригорки, заборы, ручьи, рощи, полянки, кудижки, ольховые овражки. В садах и за ветлами белели пруды, деревеньки лепились по скатам кучами перестарых опят, пестрели клинья овсов, кое-где серели дранкой шатры часовен. А над рекой в селе Киевце белел храм Николаю-угоднику. Пасмурно, тихо, зелено по-деревенски. Тропки, мостки, дорожные колеи.

Но главное с детства – река. Ровная, медленная, вбирающая облачный свет за баньками на огородах. Еще все спят. Причалы заставлены пустыми лодками, вон рыба плеснула – пошли круги, заколебали отраженья. У спуска две бабы с коромыслами белья смеялись чему-то; на старом пожарище торчала черная печь, а вон в занеглименье еще и еще горели пустыри среди свежих срубов: пять лет назад тверичи дважды разоряли посады.

Иван занялся считать новые дворы, довольно усмехнулся: Москву как ни жгли – опять нарастет. Когда позавчера выбрались из проулков, сразу у всех закинулись лица – на высоченный вал за речкой и выше – на угловую башню, трехъярусную, неприступную от столетних кряжей. Из ее подслеповатых глаз тянулись следы грозных слез – вара и кипятка, которые лили при осаде; бревна выщерблены ударами каменных ядер. Да, Юрий крепко огородился – ведь Тохта тогда все пусто сделал. Двадцать лет назад. Он еще раз огляделся. Вся Москва – с деревеньками, проулками, стогами, дворами – как грачиное гнездо уютное, неряшливое. И только Кремль как острый сук дубовый сквозь это гнездо – попробуй влезь! Только он был здесь собранным, воинским. Так и надо.

«А все равно скучно, – подумал он. – Да, так и надо, но…»

Что-то недоговаривалось, хоть и ощущалось, уже не мысли, а оцепенение, которого не любил, но только так предчувствовалось нечто несложившееся, угнетающее. Он прищурился на дали: здесь – оборона, там – зелень и солома; все там, как всегда, жило, торговало, бранилось, рожало, плакало и ехало по разбитым до станового хребта дорогам: по Волоцкой – через болота, по Тверской – через сечи, по Владимирской – через боры, а вон и сейчас в луговом заречье кто-то едет по Ордынской: один, два, пять – коней с ночного гонят, нет, сокольники, наверно. Все обычно, все так и останется…

Оттуда, с заречья, донесло слабый звон Данилова монастыря. Звон пропадал в парной дымке. Рядом ударили у Михаила Архангела. Иван перекрестился. В храм идти не хотелось, но он никогда не пропускал службы. Он зевнул и пошел обратно, к воротам. У того берега отражались бунты, новые срубы на плотах. Серая вода двигалась еле заметно, беззвучно сносила вниз чей-то плетень с клочьями гнилой соломы.

Во дворе все тоже было изучено с детства до каждой колоды. Только церковь строили уже без него и, когда копали фундамент, выворотили кучи глины, да так и оставили. Иван остановился недовольно: обычный Юрьев непорядок. Кучи заросли крапивой, лопухом, а сквозь зелень чернели песок, закоптелые черепки. «А может, кости?»

Здесь, меж строений, небо было еще ниже; плотники стучали топорами на угловой башне; во рту был привкус скуки. «Когда это придавило меня так? С детства? Нет, хотя и тогда… Зола-кирпич? – захотели, разорили все. Что толку… Когда ж? Даже сами они – Картахан улыбается, а в глазах – вар, мертвечина… Вот когда она меня – когда ходил к нему ночью на Арудая жаловаться. Прошлый год».

Иван поковырял спекшийся песок носком сапога.

Тогда, в 1293 году, он, мальчишка, вернулся с отцом из-под Переяславля и радовался, что повидал битву, а теперь снова дома. Было что порассказать Юрию, который завидовал. Темники-золотоордынцы по жалобе Андрея на своего брата, великого князя Дмитрия, разорили тогда понизовские города, а потом Суздаль, Муром, Юрьев и, с помощью москвичей, Коломну, Переяславль. Даже Богородичну церковь во Владимире не пощадили. А Москву не тронули.

Иван все стоял, ковыряя кучу сапогом; за спиной проходил народ в церковь, оглядываясь на его понурую спину.

Во тьме матушкиной постели, в гладком бабьем тепле, разбудили его голоса, топот. С вечера он хворал простудой, и голова была грузная, тупая. Чьи-то трясущиеся руки зажигали святильню, и он удивился, узнав руки отца, который ничего не боялся. Потом эти руки бережно приподняли его, сверху из сумрака с непривычной скорбью смотрели отцовские глаза, а голоса его он совсем не узнал: всегда с насмешливой хрипотцой, а сейчас слабый, как в болезни: «Вставай, Иванушко, татары!»

Сапог отковырнул гнилую щепку, Иван поднял ее, повертел, бросил в лопухи.

– Срам, в княжьем дворе и – мусор не убрали! – сказал он громко, чтобы отбить мысли, но видение не пропало.

…Полураздетая толпа сидела и стояла в поле на мокрой земле; моросило, осенний рассвет еле занимался, но было светло, как в полдень: за Неглинной с ревом горел Кремль. Все смотрели туда молча, тупо, только чей-то ребенок тоненько, по-щенячьи скулил.

Отец, мать, Юрий, бояре – все бежали, а он, дурак, остался: когда увязывали в спешке ночью возы, соскочил с телеги, выбежал на двор – забыл взять любимого сокола, белую челигу. Проискал, протыркался и остался. Стоял один, озирался, тер глаза.

Москва без князя отворила ворота татарам. Ордынский царевич Тудан по обычаю выгнал жителей в поле, а город отдал на двое суток войску на грабеж. Ивана спас отцовский сокольник Никола Пень. Когда монголы по закону чингисову начали делить в поле народ: девок – на позор, рукомеслов – в Орду, знатных – на выкуп, Никола сказал, что Иван – его сын. Уже тогда он был плешив и с проседью, а таких не угоняли, только для смеха меркиты Оттокай-хана отрезали ему левое ухо, утешили: «Нашему хану для полного счету!» Счет убитым врагам монголы вели именно таким способом.

Иван смотрел помутневшими глазами на глину меж лопухов, но видел костистого высокорослого Николу. Никола Пень стоял спокойно, равнодушно, хотя кровь вниз по шее чернила рубаху до подмышки. Может, за это татары его и отпустили.

Иван поежился, опомнился. Все это было, да быльем поросло, и незачем ворошить. Двадцать лет! Дети с тех пор выросли и переженились. Огибая кучу, он зашагал к церкви.

«С тех пор некого нам опасаться. Татары – тоже люди, привыкнуть можно. Восьмой десяток пошел, как ханы правят. Отцы наши, деды, прадеды в Орду ездили, и мы будем ездить, и внуки, и правнуки. Так тому и быть. Ханы не только нас – митрополитов ставят. Я еще мальчишкой понял все, бросил мечтать. Только безумцы вроде Михаила Тверского еще мечтают о чем-то. Работать надо, а не мечтать, год за годом, для Дела, для семьи, для себя. Ум надо иметь, разум, великое притворство… Да!»


У Михаила Архангела было полупусто: будний день, покосы. Из «верхних» зашел только посадник Петр Кучка, встал чуть позади. Иван Данилович повторял молитвенные слова, иногда подпевая красивым сухим тенором – петь он любил.

На середине службы к посаднику бочком пробрался слуга, шепнул что-то, Петр нахмурился, пожал плечами, вышел. Иван остался до конца. Он был доволен и службой, и собой.

На паперти привычно запричитали, потянулись нищие. Только высокий старик молча стоял в сторонке, и ему-то Иван бросил полушку: он любил таких молчунов.

– Спаси Христос, – медленно сказал старик.

Был он костист, силен, плешив и вроде слеп – так безучастно смотрели мимо выцветшие глаза. Старик наклонил голову, под редкой сединой мелькнул вместо уха розовый стес. Иван открыл рот: Никола Пень!

– Никола? Ты? – спросил он обрадованно и неловко: когда уехал в Переяславль княжить, о Николе забыл. – Как ты до этого дошел?

Никола слегка развел жилистыми руками, не ответил. Он обнищал, постарел, но одет был в чистое рядно, и онучи холстинные выстираны, лыковые лапти обмыты.

– Возьми его к нам, одень, накорми. В сукно одень, – сказал князь отроку. – Вечером приведи ко мне.

Но старик даже не поклонился.

– Ты что, не узнал меня?

– Узнал…

– И то спасибо. Приходи вечером. Придешь?

Никола наклонил голову, но смотрел все так же будто мимо.

Иван улыбнулся и пошел к посаднику. Он был вдвойне доволен: и доброе дело, и себе польза – Никола славился своей прямотой, что сказал – то сказал, его за это и прозвали «Пень».

На пустыре перед двором посадника двое конюхов пытались поднять загнанную кобылу Гнедая от пота, с ввалившимися надглазинами, кобыла храпела, скребла копытом дерн; выкаченный зрачок дичал, боролся из последнего.

Из ворот навстречу князю торопливо шагал Петр Кучка. Они сошлись около издыхающей кобылы. Один из конюхов выпустил узду, распрямился:

– Нет, боярин, не подымешь – запалили до смерти…

– Загнали, – робко подтвердил другой.

Но посадник их не слушал. Он отвел Ивана за рукав, надвинулся грудью, взгляд его расщеплялся, не слушался.

– Беда, – сказал шепотом, – Тохта идет на Русь! – И, успокаиваясь по мере того, как немел Иван, объяснил: – Всю Орду поднял, вон гонца кобыла – от самой Рязани гнал… Что будем делать?

У Ивана в груди что-то осело со вздохом, как пласт, он подумал устало: «Вот оно, дождались!» – и наступило даже какое-то облегчение.

– Тохта? Сам?

– Сам…

Они встретились зрачками; их лица были одинаково жестоки от стиснутых челюстей. У крыльца развратно расхохотались Юрьевы челядинцы: кто-то их насмешил. Конюх снимал узду с неподвижной кобылы. Пестро-белая собака трусила по проулку меж заборами.

– Народ не знает. – Посадник облизал серые губы. – Хотел Кадьяка спросить – не пустил к себе. Знал бы я раньше…

– Во Ржев пошли. За Юрием.

– Пошлю…

– Припасов-то хватит? Из деревень везите. Башню-то скоро кончат?

– Скоро, – так же безразлично ответил посадник, махнул рукой, пошел обратно во двор. Широкая спина его сутулилась. Конюхи стояли у издохшей кобылы, смотрели с удивлением ему вслед.


В низкой палате было прохладно, полутемно. Иван сидел на ложе, вертел в пальцах нитку от пояса.

Здесь при отце стоял простой дубовый сундук, а зимой топили лежанку. Сейчас лежанку зачем-то разобрали, в углах был сор, сундук покрыли малиновым фряжским шелком с прошивными крестами и поставили на него поливные пиалы из Хорезма. Голубые с золотым узором, а внутри – пыль. Все это раздражало.

«С Батыя никто из великих ханов сам на Русь не ходил. Вся Орда. Этого не остановить. Никому».

Полдня просидел он на постели и ничего не придумал. Плечи обвисли, в кости словно налили промозглой мглы. Сидеть бы так год, два, ни о чем не думать…

Петр Кучка приходил, рассказывал, что и вторично Кадьяк его не принял, но велел зачитать ханскую грамоту ко всем баскакам о том, что-де великий хан золотоордынский Тохта по своей милости решил самолично навестить своих русских подданных и что-де это великая честь – никто из ханов им такой чести не оказывал. Он первый несет мир на Русь, и надо всем его встречать с любовью, страхом и благодарностью.

Ехал Тохта небывало – водой, вверх по Волге, с двадцатью царевичами-чингисидами, с женами, детьми, псарями, шаманами, музыкантами и прочей свитой. Берегом гнали три сотни кобыл для кумыса.

А войска будто с ним нет – только охранная тысяча «синих» сайджутов.

Но рязанский гонец рассказывал, что не тысяча, а двадцать тысяч, два тумена, да сзади подтягивается из Дикого Поля еще туменов пять-шесть.

Врет Тохта. Кто ему поверит? В наше время отцу родному нельзя верить, не то что… Но зачем это ему? Дань платили исправно, мастеров и товары шлем в Орду, когда надо, и войско – вон ростовцы два полка посылали аж на Абескунское море, князей он ставит, как хочет, что скажет, то и сделаем. Скажет завтра: «Ходи раком!» – и пойдут, все пойдут. Вон Юрий и на дому уже в татарской мурмолке ходит… Зачем же руку кусать, которая тебя кормит? Ведь все истопчут, пожгут, разгонят. А сами горшка слепить не умеют. Зачем? Ведь не дурак же он, Тохта, хозяин: двадцать лет не разорял, дороги провел, пустил ямскую почту, купцов созвал от Ирана до Рима, столицу свою, Сарай, украсил дивно… Зачем же? Мигнет – и Москвы не будет. Да что Москвы! Что живет в мозгу твоем, Тохта, великий хан, сын Менгу-Тимура?

Бессмертного бога силою и величием дедов и прадедов Тохты великого слово татарским улусным и ратным князьям

Так начинались ханские ярлыки. Иван наизусть выучил это. А кончались так:

…А кто ослушается или беспутно силу учинит против, то смертию да умрет…

Иван закрылся ладонями: из ржавой темноты смотрело подозрительными щелочками водянисто-отекшее лицо. Бесцветный рот никогда не улыбался, а над верхней губой под редкими волосинками копилась в ямке, как у всех людей, мелкая испарина.

Иван опустил голову: в лицо джихангира смотреть нельзя. Так четыре года назад стоял он перед властителем «ста народов», когда Юрий тайно послал его в ставку хана на Ахтубе.

Лучше б он не смотрел в это старческое опухшее личико, лучше б не родиться ему в этой рабской стране, где каждый день с утра надо заново строить в голове хитрое здание из лжи, страха, зависти и подлых улыбок. Привыкать и постоянно чуять, что все это напрасно, потому что каждый день тебя могут отравить, а ты все равно будешь улыбаться, чтобы заодно не отравили твоих детей.

«Да мы и есть все отравленные, – сказал Иван. – И давно уже так и ходим отравленные, и пьем, и едим, и детей зачинаем, серебро копим, кичимся, а внутри – гниль… Привыкли, не отвыкнем теперь. Все это знают, а не признается никто никогда…»

Он встал и начал ходить от окна к двери. Остановился, взял в руки голубую пиалу, повертел, нажал пальцем – отломился край; Иван покраснел, ударил пиалой об пол.

– Замети! – приказал вскочившему отроку. – Ступай. Стой! Коней накормите, соберитесь.

«Надо скакать домой, – думал он ожесточенно. – Что я сижу тут, как дурной? Может, они там у меня уже посады жгут. Пойду скажу княжне Ольге, чтоб Юрию передала, попрощаюсь – и в путь…»

Что-то же надо делать даже тогда, когда всякое дело бессмысленно. Он оглянулся напоследок: все здесь было ему чуждо – шелк этот, пиалы, мусор по углам. Да и дома, в Переяславле, что ему поистине дорого? А сам он просто, как человек, кому дорог? Иван усмехнулся неприятно: он подумал с удивлением, что по-настоящему он ни здесь, ни там никому не нужен.

Ольга, младшая дочь Константина Ростовского, осталась в Москве и после смерти своей сестры – жены Юрия при их дочери, княжне Софье, золотушной и запуганной девочке.

Была Ольга незаметна, молчалива, Юрий ее прозвал «монашкой». В его холостом доме она была не к месту, но распущенные Юрьевы холопы только ее и стыдились; только одна она могла занять место хозяйки за столом, когда приезжали родовитые гости с женами, только ее просил говорить Юрий с духовными лицами по щекотливым делам.

Жила она на отшибе в старом тереме покойной княгини. Иван пошел туда не проулком, а напрямки – через сад.

День так и не разгулялся, сырая пасмурность глушила шаги. На старых яблонях пожелтели края листьев, белый налив гнул ветки, кое-где паутиной затянуло янтарные наплывы на коре; малинником заросли гнилые столбы, в сером пруду тонуло матовое пятно – где-то пряталось солнце. В этом пруду они с Юрием мальчишками ловили карасей, но сейчас в это не верилось. Хотя голые пятки вспомнили засасывающий ил, а живот – через рубашку – холод поднимающейся коричневой воды и тусклое золотистое биенье плоских рыбин меж ивовыми прутьями верши, их живую скользкую тяжесть, запах тины, чешуи, ряски.

Ольга на открытой галерейке перебирала ягоды, от скрипа ступенек выпрямилась, встала.

– Не сердись, Ольга, что наскоком – я попросту, как родич: зашел проститься, а Юрию скажешь, что не мог ждать.

Иван говорил, не глядя на нее: его заинтересовали щенки в корзине у двери. Тупорылые, мохнатые, они тыкались носами в соски, налезали друг на друга. Сука прижала уши, беззвучно оскалилась, виляя хвостом.

– Это чьи ж? Не от Болтая?

Княжна не отвечала, Иван поднял голову, напрягся, насторожился: серые глаза смотрели на него в упор, исподлобья, медленно темнели.

– Проститься? – повторила она глуховато.

Порозовела пятнами нежная шея, мочка маленького уха. Иван впервые заметил, какая у нее молодая острая грудь. Он вообще как бы впервые ее заметил. Мягкий сумрак из сада высвечивал тонкий пух на виске, пальцы теребили косу, рот улыбался беспомощно. Такой он ее не видал, да и никто не видал. Он проглотил комок смущения.

– Надо ехать, ты, верно, слышала: сам Тохта, а у меня не готово, а Юрий вызвал и пропал, день пропустишь – год не наверстаешь, ты сама понимаешь, я бы подождал, да дело не ждет, – быстро и бессвязно говорил он, как бы оправдываясь.

– Не ждет, – повторила она, все так же непонятно глядя исподлобья. В глубине расширенных зрачков что-то перемещалось, надвигалось мерцающими гранями; теперь и уши и лоб ее сплошь порозовели.

– А может, еще врут про Тохту, может, я и задержусь здесь, – продолжал он, не думая, что говорит, и остановился: от новой, детски-открытой улыбки она стала прекрасной. Он никогда не видел такой улыбки, хотя знал Ольгу много лет.

Он отвел глаза в сад, стараясь собрать мысли. Туманное пятно в пруду просветлело, заклубилось, все стало отчетливее, сочнее: и толстая листва, и трещинки в коре, и лоснящиеся белые яблоки. В увядшем малиннике сквозь черные прутья прозрачно заалели редкие ягоды. Нет, один раз эту улыбку он видел…

Года три назад приехал в Москву по делам. Старый сад уцелел от пожаров, и трава меж яблонь выросла по золе густая, выше колен. На рассвете все было в крупной матовой росе, холодной, как лед. В росе отражались розоватые облачка. Он вышел в сад спозаранку – только первая птичка зачирикала – и увидел Ольгу. Она бежала куда-то, метались косы, трава хлестала по коленям. Заметила его и вспыхнула, промелькнула. Вот так же. А в доме – никогда. По пояс вымокла в росе, подол прилип к ногам, и он словно почувствовал, как холодит мокрый подол ее сильные круглые колени. Но улыбка – как у ребенка. «Чего скачешь ни свет ни заря!» – крикнул он, когда пробежала, и забыл ее. На реке молоком слоился туман, только торчала труба у кузницы, черно-серое мешалось с белым, вода просвечивала, как через рядно. И все.

– Нет, Тохта придет, – сказала она, продолжая улыбаться, и он понял, что ей все равно, придет хан или нет, если он останется.

Он испугался своего незнакомого волнения, он не знал, что говорить, да и говорить не хотелось. Разум бесстрастно подсказывал: «Не бывать этому: ты и она – насквозь разные».

– Насквозь… – проговорил он и почувствовал, что сам краснеет. Этого с ним не случалось с детства.

– Что? – чутко сдвинулась она.

– Нет, это я так… Ольга, о Господи!

«Да, да!» – безбоязненно подтвердили ее глаза, и от этого волнение в нем стало пронзительным, перехватило горло, он не испытывал этого прежде ни с кем, он даже слова «нежность» не знал.

– О Господи, Ольга! – сказал он только, повернулся, ломая себя, сбежал со ступенек и крупно, ожесточенно зашагал по саду обратно.

Он шел один и объяснял ей искренне, бестолково: «Все я пропустил, Ольга, не так жил, женился, уехал». – «Да». – «А ты из-за меня не уехала». – «Да». – «Андрей Рыльский сватался, не вышла, тоже из-за меня?» – «Да». – «Стар я для тебя». – «Нет». – «Не так я смотрел на все, на росу эту, на яблони, бес меня тащил, Юрий, наше Дело, ты понимаешь?» – «Да. Нет». – «А теперь поздно…» – «Нет». – «Разные мы – насквозь». – «Да». – «Но и „это“ – насквозь». – «Да». – «Только ты меня полюбила, насквозь“». – «Да». – «Лучше в смерти, но вдвоем…» – «Да». – «Но ты еще надеешься?!» – «Да». – «На что? (Молчание.) На что? (Молчание.) Что же делать? Бежать?» – «Нет». – «Может, я с ума сошел?» – «Нет». – «Но ты любишь меня за меня?» – «Да». – «Давно?» (Молчание.) – «Я же чужой и ослеп ради Дела. Любишь все равно?» – «Да». – «Я начну с начала: все равно конец – Тохта». (Молчание.)

Он шел, не разбирая тропы, давя опавшие яблоки, они хрустели, брызгали соком на сапоги, перебродившим вином пахла рыхлая земля.

Он впервые увидел, что в нем два Ивана. Первый с отрочества жил Делом-Государством. Второй остался в детстве, а сегодня воскрес. Первого он берег, кормил, учил, выхаживал много лет. Над вторым посмеивался. Первый действовал умно и всегда – в темноте, а на свету тайно наслаждался изумленными лицами врагов, которые мешали Делу и внезапно падали, озирались: кто их сбил? А он, Иван-первый, укреплял еще одну спицу в колесе. Дело – Колесо. Он его пустил, но потом Оно само завертелось, втянуло его в спицы и пошло махать, набирая силу. Дело – тело… Да, его тело крутилось в Колесе все быстрее, выше – и не выбраться, но он сам продолжал четко думать, направлять, радоваться тайной своей власти над Колесом. Власть была в разуме, в голове Ивана-первого, и он эту голову берег, как золотую, от вина, от баб, от всего, что мешает вертеться беспощадному мудрому Колесу. А теперь у Тохты заболит печенка, и процедит он как-нибудь брезгливо: «Колесо – сжечь». И все.

Но иначе он, Иван-первый, все равно не мог жить: он родился государем, а не бондарем или конюхом. Он не виноват в этом. Он не жалеет ни о чем. Только вот сегодня не то: Иван-второй проснулся и плачет где-то под спудом, как младенец…

«Ольга, ты одна меня не бросишь, если Тохта по миру пустит… Если б меня ранило здесь, я б к реке уполз, а оттуда – в лес, и ты со мною, а потом хоть в Литву…»

Лоб его горел, губы подрагивали. На миг захотелось, чтобы это исполнилось: пусть сожгут Москву, пусть все исчезнут, кроме него и ее. Иван-первый знал, что это – противоестественно, безумно, а Иван-второй обрадовался выходу. Они поменялись местами, но так срослись, что первый стал подсказывать, рассчитывать это безумие для второго: ведь появилось новое Дело.

«Одежду надо переменить, заранее подготовить, золото и камни ценные на теле спрятать… Шли бы тропами, с беженцами, на Псков. Где-нибудь лошадей купили… На Новгород нельзя – срам перед посадниками… В Литву либо к ляхам. Спали бы с ней на траве, под елями, молоко пили – много ли человеку надо?..»

Перед задним крыльцом держали оседланных коней, и все – конюхи, слуги, опоясанные суровые дружинники – с удивлением смотрели на князя, который шел, сжав челюсти, потупясь. Княжий конь втянул воздух, заржал. Иван поднял голову.

– Вы чего тут? – спросил он, перебарывая свое лицо.

– Да ты, князь, приказал…

– Разнуздайте. – Он опять говорил сухо, четко, но не мог вспомнить чего-то простого. – Да! Завтра поедем. Ко мне не пускайте никого.

Он прошел к себе и сел на постель, не снимая шапки.

«…С нею спал бы в траве, обнимая, дышал в пух под косою… Утром проснулась бы, а заря в глазах – как в озерах, в тумане… Не надо нам ничего, кроме друг друга. Говорят, бывает так среди людей. Раз в сто лет… Душа и тело перелились друг в друга…»

На дворе плотники стучали топорами, перебирали верх угловой башни. Раньше он любил этот хозяйский перестук, а сейчас это мешало. Раньше она просто девчонкой была, долгоножкой, а потом никем – сестрой братиной жены.

…В тот день, когда он уезжал княжить в Переяславль, она еще подростком была. Садясь на коня, заметил, как опрокинулась с крыльца простоволосая головенка, отчаянные глаза, удивился: «Чего это она?» – тронул рысью, тут же забыл. Девять лет назад. Где они, эти девять?

Он сидел, покачиваясь, горько прижмурясь. Что-то проклевывало, протачивало в груди слева, а потом хлынуло, и он дал волю памяти, хотя болело от этого сильнее. Но в боли-то и была жизнь, а раньше он этого не знал.

…На пиру у Юрия (справляли сорокоуст) повел ее на место, взял за руку. Ладонь, несмелая, теплая, замерла, только жилка в запястье бьется так сильно, что отдается в нем. «Это сердце ее стучит так сильно? Почему?»

…На Преображенье в прошлом году сказала: «С праздником!» – и вся порозовела, а глаза расширились и точно взмолились, а он, дурак, только кивнул ей, и все, но весь обед, помнится, был весел, шутил так, что даже Юрий улыбался, а она сидела подурневшая от угрюмой складочки меж бровями, но он ничего не понимал, да и понимать не хотел.

…В тот же год зимой она со слугами снимала в большой палате стенной ковер, который залили жиром, а он с Юрием сидел у печки и говорил про Новгород и Тверь: что надо сделать, чтобы их поссорить. Он тогда сказал что-то умное, коварное, Юрий согласно закивал, а она обернулась и глянула на него, на Ивана, через стол, и губы ее приоткрылись, а ресницы задрожали. Он удивился мельком: не от его слов она изменилась, она, видно было, и не слушала, а от чего-то подступившего в ней к горлу, затемнившего разум, от чего-то, что теплой волной залило ее и его коснулось нечаянно.

«Неужели, Ольга, ты меня уже тогда любила?»

Она заметила, отвернулась резко так, что мотнулась коса, а он потерял нить разговора и рассердился на себя, замолчал. В левой груди заныло сильнее, он стал растирать грудь, но не проходило, и он был рад: это нежность болела. Он вспомнил наконец это слово, которое всегда презирал.

От удара тягучей бронзы задребезжал пузырь в оконце, удары сдвоились, зачастили – набат! Народ звали на вече. А какое теперь вече? Не поможет теперь ничего. Только татар разозлят. Дурак посадник: зашьют его ордынцы в волчью шкуру и бросят голодным псам на ханском пиру, как Олега Рыльского. Ничего не поможет. Иван вытащил нательный крест, прижал ко лбу теплое серебро. «Поздно, не поможет. Вот оно – чингисово „блаженство человеков“: „…победить врага, вырвать его из корня, взять то, что он имеет…“».

«Зачем, Господи, всех нас с корнем? Зачем? Ведь тогда и ее тоже…»

Он вспомнил, что не первый спрашивает: Чингисхана спросили об этом жители разгромленной Бухары, и он ответил: «Я есьм казнь Господня: если б не было у вас великих грехов, Великий Бог не послал меня на вашу голову как казнь».

Но Иван Данилович не знал за собой великих грехов. Он знал давно другое: спрашивать бесполезно. И все-таки хотелось кого-нибудь спросить. Он открыл дверь, приказал:

– Приведите старика того, Николу. – Подумал, прислушиваясь, как набатом гудит уже весь воздух, Кремль, заречье и дальше. От этих ударов всегда сжималось, огрубевало все в нем, как перед резней, и он становился зорким, скупым, деятельным. Но сейчас только сказал: – А ты, Андрей, сходи на вече, узнай, чего они там шумят… – Он еще подумал: – Меду мне принесите. Да покрепче.


Никола Пень сидел, чинно поджав губы, в новом суконном кафтане. Но ветхую рубаху свою он не сменил. Большие венозные руки были сложены на коленях, выцветшие глаза безучастны, хотя у князя сидеть в гостях было для него невиданной честью.

– Ты прости меня, Никола, – говорил Иван Данилович, – забыл я про тебя за делами. Но как ты до того дошел, что с рукой ходишь? Да ты пей, давай за супругу твою выпьем, как ее…

– Супруга моя, – Никола посмотрел на чашу с медом, – Орина, померла давно. Когда Таир-хан приходил.

Князь молчал.

– Так где ж ты живешь теперь?

– При монастыре. Кормят по воскресеньям.

– У тебя ж двор был свой.

– Двор мой Юрий Данилович отнял.

– За что?

Никола пошевелил узловатыми пальцами.

– Такова его воля…

– Ну, я тебя в Переяславль заберу. Хотя и там теперь… Не знаешь сам, где теперь… Что князья, что убогие – все теперь… – Иван задумался. – Да я тебя не за тем позвал. Ты моего отца слуга и мне служить будешь. Вот зачем, вот оно как…

Он все сбивался, отвлекался: за всеми мыслями и словами плавала, как нежная боль, Ольгина незнакомая улыбка, яблоневая падалица мягко вдавливалась под каблуком, и ему становилось жутко.

Никола покачал лысиной, бледно усмехнулся:

– Стар я за соколами скакать.

– Не за соколами…

– Все одно – стар.

– Стар! Стар! По папертям бродить не стар?

– То дело Христово.

– А у меня какое?

– У тебя, князь, где Божье, а где и бесовское.

Иван Данилович нахмурился и рассмеялся:

– Все такой же ты, старый. Вот за это и беру тебя. Слушай: будет у тебя такая служба, какой ни у кого не было. Князьям все льстят. А ты будешь мне правду говорить. Я же тебя одену, накормлю, серебра дам. Понял?

Никола долго не отвечал, шевелил пальцами, подымал и опускал редкие брови.

– Нет, Иван Данилович, правда – она задаром.

– Хорошо. Пусть задаром. А ложе мне стелить, сон караулить – это работа?

Никола кивнул.

– Я не шучу. – Иван Данилович стал серьезен, отпил меда, поставил. – Все у меня ладится, вот князем стал, женат, ну и добра хватает, а все сосет и сосет. Вот тут. – Никола глянул блекло, без удивления. – Тут. Хана так не боюсь, как самого себя. Печаль-тоска какая-то, а теперь еще… Что это?


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации