Электронная библиотека » Николай Фудель » » онлайн чтение - страница 1


  • Текст добавлен: 1 марта 2018, 00:40


Автор книги: Николай Фудель


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Николай Фудель
Великий князь Михаил Тверской. Роман-эпоха

Посвящается отцу Алексию Злобину, настоятелю церкви села Городня на Волге, в доме которого зародилась идея этой книги.


Допущено к распространению Издательским советом Русской Православной Церкви ИС Р16-518-0852

Предисловие
Русь на распутье

(О романе Н.С. Фуделя «Великий князь Михаил Тверской»)


Однажды академик Д. С. Лихачев написал: «Главное, что принадлежало «Святой Руси» – это ее святые, представленные иконами, мощами, памятными местами, источниками, урочищами и предметами, а главное – житиями…»[1]1
  Лихачев Д. С. Святая Русь. В кн. Жизнеописания достопамятных людей земли Русской. М., 1991. С.6.


[Закрыть]

Жития святых в старые времена никогда не писались с биографическими целями. Они предназначались для доказательства несомненности того, что святость есть плод исполнения христианских заповедей. Святость ставилась в пример и побуждала к подражанию. Вот к чему призывал, например, автор жития великого князя Михаила Ярославича: «Сего блаженнаго великого князя Михаила Ярославича несть лепо в забвение ума оставити, но на свещнице проповедания оставити, да еси, видящи свет богоразумнаго князя жития, терпения, конечная страсти его, просветят сердца своя умная светомъ немерцаемыя благодати»[2]2
  «Сего блаженного великого князя Михаила Ярославича не подобает оставлять в забвении, нет, следует его поставить на подсвечник проповедания, чтобы все, видя свет жития богоразумного князя, его терпения, его последних страданий, просветили свои мысленные сердца светом немеркнущей благодати».


[Закрыть]
. Эти слова можно было бы поставить эпиграфом к роману Н. С. Фуделя «Великий князь Михаил Тверской».

Как правило, историческим романам свойственна насыщенность историческими сведениями, событиями и персонажами. Напротив, Н. С. Фуделя в большей степени интересует психологическая сторона дела: тип мышления, склад ума, мировоззрение главных героев, их реакция на события – общественные и личные. Внутренний мир героев Фуделя – это мир самопознания людей, наделенных правом решать судьбы народов. Стоявшая на великом распутье Русь по воле одного человека – будь то князь или хан – могла пойти по тому или иному пути развития. Останься Тверь русской столицей – и у нашего Отечества была бы совершенно другая история.

Осмыслить историю можно лишь чувствуя время, проникнув в сознание давно исчезнувших поколений, и для этого недостаточно лишь знания документальных фактов или владения стилизованной древней лексикой. Здесь в полной мере проявился редкий писательский дар Н. С. Фуделя – дар, отмеченный тонким знанием человеческой природы, глубоким психологизмом его прозы. Фудель силой таланта как бы «считывает» мысли людей, угадывает внутренний нерв, сущностное ядро личности героя и виртуозно создает целую галерею ярчайших характеров – психологических архетипов эпохи. Диалоги и, главное, внутренние монологи героев написаны так точно, звучат с такой степенью достоверности, что волей-неволей начинаешь безоговорочно верить автору.

Его герои – всегда на распутье, всегда судьбой поставлены перед мучительным выбором: «Я или мой брат?», «Русь или Орда?», «Тверь или Москва?», «Земное или Бог?». Причем, выбор почти всегда смертный – между Жизнью и небытием. Трагизм этой ситуации был очевиден для Н. С. Фуделя.

Первая треть четырнадцатого века – время, которому посвящено повествование, – прискорбное для русского народа. Уже стали забываться имена храбрых князей Юрия Всеволодовича Владимирского, Олега Ингваревича Красного из Рязани, Василька Ростовского, воеводы рязанского Евпатия Коловрата. Уже не на битву с врагами уезжали князья из дому, а за милостивым позволением управлять родной землей. И не собирались они вместе в одно войско, а оговаривали друг друга перед ордынскими ханами.

Казалось, народ сломлен и навсегда покорен ханской воле. «Отцы наши, деды, прадеды в Орду ездили, и мы будем ездить, и внуки, и правнуки. Так тому и быть. Ханы не только нас – митрополитов ставят», – размышляет в романе князь Иван Данилович Калита. Кроме того, западные русские княжества все более ощущают на себе католическое давление Европы. Стране требовался сильный и мудрый князь, знающий, куда вести за собой народ. Таковым оказался тверской князь Михаил Ярославич (1271–1318).

Племянник Александра Невского, он по закону и по завещанию стал великим князем Владимирским, получив ярлык хана Тохты. Тверь оказалась объединительным центром центральных русских княжеств. Но для этой цели Михаилу пришлось спасать Русь как от набирающей силу Литвы, так и от принявшей мусульманство Орды. Именно в это время с особой жестокостью вспыхнули ссоры за великое княжение, споры между Москвой и Тверью. Сосед оказался непримиримым врагом.

Н. С. Фудель нашел своеобразный способ подачи материала. Хотя роман посвящен Твери и ее правителю[3]3
  Как указано автором в посвящении, идея книги возникла на тверской земле, в доме нынешнего настоятеля старейшего храма Тверской области – Богородицерождественской церкви села Городня на Волге – митрофорного протоиерея Алексия Злобина. Прежде на месте села стоял древнерусский город Вертязин, в котором мог бывать князь Михаил.


[Закрыть]
, только с середины повествования читатель напрямую соприкасается с великим князем Михаилом. До этого главным действующим лицом выступает юноша, его старший сын – Димитрий Грозные Очи. Воспоминания Дмитрия об отце и любовь к нему постепенно знакомят нас с главным героем, хотя он сам и остается еще на заднем плане. Эта сыновняя любовь уже загодя порождает симпатию к Михаилу. После его гибели в Орде на первом месте вновь оказывается Дмитрий, а затем его брат Александр со своим сынишкой Федором. Перед читателем проходит целая династия тверских князей (пять поколений, включая отца князя Михаила). Они были изведены Ордой за то, что «не знали двоения» и мужественно шли дорогой дедов и прадедов. Для Н. С. Фуделя духовная связь со своим родом естественна и необходима: «Теперь он знал, кто это усмехается, презирая его, крещеного… Он ощущал мысли как погружение…Предки столпились над ним, всматривались пристально, искали терпеливо, наконец, нашли, кивнули удовлетворенно…».

На фоне кровавой борьбы за власть сквозь весь роман проходит другая тема – московского князя Ивана Калиты, пережившего всех героев повествования. Есть и лирическая, видимо, очень дорогая для автора линия: так и не осуществившаяся любовь Калиты к Ольге – свояченице его брата Юрия Даниловича. Она – единственное существо, которое князь обожествляет, а любовь – та соломинка, что может дать надежду на спасение души. Это платоническое и, одновременно, очень сильное своей обреченностью чувство Фудель описывает со всей мощью своего дара, используя все грани данного ему литературного языка, богатого нежными проникновениями и потаенными ритмами.


Глубокая скорбь о потере Русью своей независимости чувствуется с первых страниц произведения. Но если в правление Михаила Ярославича в народе еще жила надежда на освобождение и тверичи били «поганых» в сражениях, то к концу романа народ навеки смиряется с игом. В Москве уже строго наказывают за злоречие против хана. И только у дворцового мечника Федора болит душа: «Сколько еще это терпеть?.. В церквах их поминают о здравии, а куда ни поедешь – могил не сосчитать, люди в рогожах ходют, княжеские роды дыхнуть бояться вслух… Душновато у нас… Так и будет на Руси вечно? Зажирели мы, рабским жирком заплыли. Глаза смежили на все, кроме своего двора».

Одновременно с политическим концом Твери завершается и земная жизнь Калиты. Его уставшую душу терзает только одно: «Они – мученики. Михаил, Дмитрий, не отрекшийся…, но почему они живы? Они же умерли, их нет. А они такие живые…».

Страх ли это, раскаяние или запоздалое прозрение – одному Богу известно.

Выросший в религиозной среде, автор наделяет православным мышлением и всех своих второстепенных (русских) персонажей, вводит в роман тексты молитв, описания церковных служб. Да и роман начинается очень необычно: с Божественной литургии в Спасском соборе города Переяславля-Залесского. И эта литургия может быть воспринята как молитва перед началом чтения книги.

Евангельские тексты, молебны, панихиды – без них была немыслима жизнь русского человека и именно в них заложены самые глубокие истины. Не князья, а Бог правит миром! Не случайно одной из первых приведена в романе цитата из Псалтири: «Не надейся на князи, на сыны человеческия, в них же несть спасения. Изыдет дух его и возвратится в землю свою: в тот день погибнут вся помышления его».

Конец романа весьма показателен и отражает христианское миропонимание автора. Умирает нищий старец Никола Пень, девяносто лет скитавшийся по Руси. Умирает прощенный всеми и простивший всех. И уходящий в вечность. «Тучи не знали, что такое время, как не знают этого кусты, травы, облака или птицы. Человек выдумал время себе на печаль, когда забыл о Вечности. Для Вечности нет времени».


В. Н. Алексеев, канд. ист. наук,

член Союза писателей России

Часть первая
Дмитрий Грозные Очи

Все сии умерли в вере, не получив обетовании:, а только издали видели оные, и радовались, и говорили о себе, что они странники и пришельцы на земле; ибо те, которые так говорят, показывают, что они ищут отечества.

Евр. 11, 13–14


Ничего нет несчастнее такого преступника, который даже перестал считать себя за преступника… Он вдвое несчастнее, но и вдвое преступнее.

Ф. Достоевский

I

Плывучее пятно прыгало по истертым доскам, которые прогибались под нескончаемыми грузными шагами.

Тела шли тесно, неудобно, спереди и сзади, высоко над землей; пар дыхания искрился по краям.

Надо было только не потерять мутное пятно под ногами, в этом было все дело, и он старательно наступал на него, крепко прижав локти к бокам, чтобы защититься от мороза.

Мороз был густой, равнодушный; огромные снега отделялись от огромной мглы размытой нитью рассвета – там рождался холод. С каждым шагом щуплое тело отдавало холоду крошку тепла, но он в самом нутре сберегал от мороза тепло-пушистый домашний шар сна. Шарсон был вроде макушки Алексашкиной, в которую он уткнулся носом, засыпая сегодня ночью.

Чуть подуло сбоку из рассвета, и в сон грубо вторгся железистый запах наста, кислятина овчины, привкус извести; вскрылись звуки: скрип досок, постукивание каблуков, кашель, побрякивание, посапывание и, как напоминание о голоде и пространстве, недовольное вскаркивание разбуженных ворон. Воронье-воры-вороные… Он сразу ощутил опасность, свои голенастые непослушные колени, костяшки пальцев, проклятую слабосильность мальчишеского тела, подпираемого гигантскими телами воинов-мужей.

Тела впереди остановились, Дмитрий проглотил холодную слюну, запнулся обо что-то и ниже себя узнал детский беличий колпак Алексашки и над ним неохватную спину в старом суконном опашне. Он узнал и этот рыжеватый на сгибах опашень, успокоился, прищурился на пузырь фонаря, услышал из недр опашня:

– Не оступись, княжич, – нащупал ногой крутую ступеньку в каменной стене и заторопился к теплу.

– А чего там? – спросил тонкий голос Алексашки, который пытался вырвать руку у Дедени. – Пусти! Я – сам!

– Не балуй, княжич, – басовито прогудело под сводом, и Дмитрий окончательно вернулся в неудобную невыдуманную жизнь: это был вход на хоры Спасского собора в Переяславле, а шли они только что по тесовому переходу между собором и княжеским теремом. И все это было чужое, чуть любопытное, но более – настораживающее, потому что он не знал, куда здесь пойти и где здесь спрятаться, если…

Теплая мигающая темнота приняла их целиком, с каждой ступенькой приближались огоньки, блики, искры шитья и чеканки, все ближе, понятнее – как дома, как всегда, и Дмитрий отер со щек оттаявшую изморозь, крепко взял Алексашку за руку и решительно пошел через толпу вперед к правому клиросу.


Они стояли отдельно впереди всех – два мальчика в одинаковых кафтанчиках вишневого цвета. Один – повыше, потемнее, другой – пониже, посветлее. Слежавшиеся под шапкой волосы закурчавились в тепле. Люди смотрели на их напряженные тонкие шеи и горящие уши. Мальчики сперва стояли чинно, потом младший шмыгнул носом, завертел головой, глаз его округлился, поглупел от нестерпимого любопытства. Старший дернул его за рукав, но он сердито выдернулся и нарочно еще раз так шмыгнул носом, что стоящий слева через проход Иван Данилович, князь Переяславский, на них покосился.

– Стой тихо! – прошипел Дмитрий брату, и Алексашка на время притих.

Читали часы, шелестел пергамент, один фитиль трещал, не хотел гореть ровно, и стало почему-то неуютно, может быть, от холода, который все-таки остался в груди, где что-то еле заметно тряслось, а немигающие глаза затягивала зыбкая пленка. «Не моргай, а то капнет! – Он стиснул кулачки в рукавах. – Князь смотрит – не моргай!» Ресницы послушались, но стало свербить нестерпимо под правой лопаткой. Он прикусил изнутри щеку, чтобы вытерпеть.

«Пусть мне двенадцатый пошел, а вытерплю, ни на волос, всю службу и молебен, пусть Юрий видит, кто мы, тверские. Кафтан, как у отца (за что он его так ненавидит?), и пояс мать вышивала, матушка (чего она теперь делает?), а ворот – жемчугом, только меча нет (когда мне меч подарят?), да в храм и нельзя с мечом, а разве с ножом можно?..»

Пар изо рта пресекся, а потом выдохнулся длинно: «Ведь у Дедени под опашнем – нож!» Когда на ступени он запнулся, Деденя его придержал, прижал к боку, и там под сукном прощупалась зловещая рукоять. «От кого нож? От Юрия?» Он не мог молиться вслед за чтецом, ему хотелось обернуться и спросить Деденю.

Деденя стоял сзади – за три шага, но даже оттуда редко и щекотно дышал в макушку. «Деденя в одночасье и медведя одними руками заломает», – сказал уверенно старый Осуга. «Почему не мой Осуга со мной поехал, а Деденя, отцов стремянной? Для обороны. Троих поборет. Вот бы мне таким…»

Весь путь от Твери Деденя ехал рядом с санями, до бровей заиндевел, задубел… Грело веки восковым жаром, колебало в ресницах голубую сердцевину язычков, как в костре, а сквозь костер свечей, и дубовую резьбу-листву, и кланяющиеся тени все шире разливались снега, вслед за священным пением – зернистая белизна, твердая от розоватости восхода. Белизна эта была до края мира – до щетинки заозерных лесов, а санный след вился-истончался впереди, а кони бежали ровно, позвякивали, пофыркивали, и пар оседал на шерсть, заиндевелую грубыми пучками, как брови у Дедени. «Озерище-то!» – сказал Деденя с восхищением, и туманом закрыло его веселые глаза. На краю белой безбрежной шири из тихой зари подымались кованые прямые дымки – Ярилино Городище. А справа еще далеко, неразличимо, горбатились валы и грибы заснеженных башен. От мороза слипался воздух в ноздрях, каменел кончик носа, и что-то пело-пело под полозьями неизбежное, печальное, смелое.

Непонятные слова, но вечные, непонятная, пустая от мороза розоватость востока.

«Ты будешь в Переяславле самого великого князя лицом, – строго глядя через эту холодную розоватость, сказал Барма Репнев – воевода Большого полка. – Говори мало, ходи тихо, забудь, что ты – дитя!» Они сидели друг против друга в нетопленной оружейной тверского детинца, мороз проступал на пакле пазов, как соль, и Дмитрий понимал, что он совсем маленький перед вислоплечим хмурым Бармой, который никому никогда не улыбался.

«Дитя!» – Дмитрий с тоской повел шеей, заметил лик апостола Петра и встал попрямее. Алексашка ковырял шитье на поясе, переминался.

– Не вертись – Юрий смотрит! – предупредил Дмитрий.

Но на них давно никто не смотрел. Многие молились, иные разглядывали украдкой лилово-алую мантию греческого епископа Феофила – апокрисария Константинопольского патриарха – или удивлялись: почему служит не митрополит, а архимандрит Ростовский Симеон? Митрополит Петр сидел на горнем месте, в кресле резном против алтаря, и был не по месту и сану утомлен и сгорблен. А Юрия Московского и вообще здесь не было – вместо него был брат его Иван Данилович, который стоял неподвижно, спрятав размышляющий, совсем немолитвенный взгляд. Его-то, не разобрав, принял Дмитрий за Юрия – врага отца.

«Избави мя от клеветы человеческия, и сохраню заповеди Твои. Лице Твое просвяти на раба Твоего и научи мя оправданием Твоим…

Да исполнятся уста наша хваления Твоего, Господи, яко да поем славу Твою… весь день поучатися правде Твоей…»

Время-молитва текло через каменный куб храма – нескончаемая буро-янтарная река с винно-грозными искрами особых слов, и если смотреть сквозь алтарную преграду на народ, то из сумрачной глубины иногда всплывал бледный треугольник детского лица с большими, налитыми синью глазами. Глаза слушали и темнели:

«Не надейтеся на князи, на сыны человеческия, в них же несть спасения. Изыдет дух его, и возвратится в землю свою; в той день погибнут все помышления его.

Блажен, емуже Бог Иаковль помощник его, упование его на Господа Бога своего, сотворшаго небо и землю, моря и вся, яже в них. Хранящего истину в век…»

Вверх, в поющие грозами облака, уплывали и первый, и второй, и третий день творенья; там, в пустынной гулкости свода, узко просветлели утренние прорези, в слоях ладана, как в утреннем бору, подымался, нарастал мужественный хор: «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, – и, чуть помедлив, просил сурово: —…помилуй нас!»

Дмитрий забыл давно, как стоит, кто на него смотрит. Он, не думая, отдавался облегчению, он словно ждал, когда из теней и полусвета бытия именно для него скажут слово, и радостно услышал чистые прохладно-четкие слова: «…И так Петра стерегли в темнице; между тем церковь прилежно молилась о нем Богу».

Да, вот оно – он знал, что будет, но не знал, что сегодня услышит это. Апостол спал меж двумя воинами, окованный цепями, и было много еще вооруженной стражи, надеяться не на что. Но: «…Ангел, толкнув Петра в бок, пробудил его и сказал: встань скорее. И цепи упали с рук его. И сказал ему Ангел: опояшься и обуйся. Он сделал так. Потом говорит ему: надень одежду твою и иди за мною. Петр вышел и следовал за ним, не зная, что делаемое Ангелом было действительно, а думал, что видит видение».

Зыбко сдвоились огневые язычки, обмякли суставы, захотелось спать. Дмитрий улыбался, точно очнувшись после болезни ранним утром в матушкиной постели совсем маленьким и совершенно небоящимся и счастливым… Из сна опять Алексашка покачивался рядом, побрякивало, потряхивало, щекотало щеку теплым мехом, лошадь мотнула башкой, фыркнула на зарю оранжевым паром, вехи-метелки уводили из белого в белое, сугробы переливали слюдой, и копыта ломали, месили, отбрасывали тонкое крошево в передок саней. «Не спи, княжич», – вздохнул где-то сзади Деденя, а сбоку завозился Алексашка, и надо было его опять пристрожить, но не хотелось шевелиться.

«Здесь на княжичей никто руку не подымет, – думал Деденя, глядя на мысок волос в ямке под затылком, – переяславцы свово дома не опоганят, да и мы не дадим, а хотели б, так дорогой переимали, да, видно, не по зубам… О чем это я, прости, Господи!»

Он боковым взглядом обежал собранный профиль князя Ивана Даниловича и уставился впереди себя. Иван Данилович щекой почувствовал звериную недоверчивость этого взгляда, но виду не подал.

«А, видно, сильно боится нас Михайло, – подумал он, – вон какого дуролома приставил к сынишкам. А к чему это? – Он незаметно переставил ступни, поклонился на возглас из алтаря и опять который раз стал прикидывать: – Здесь у Михайлы ничего не выгорит. А мы Петру двор новый поставим в Москве, вот хотя бы у Рождества Предтечи, на бору, села дадим, угодья».

Он покрутил тихонько пальцами у пояса. «Может, Михайловское, на Яузе? Нет, Афанасий не даст – это его. Может, Напрудское? Но там гончары, зачем митрополиту гончары, он и хозяйничать не горазд. Нет, ему надо утварь подороже, облачения, хотя бы то, что в Можайске взяли, когда… Крепко ль стережет Юрий Святослава Можайского?»

(Подвал-тайник под башней: свод – кирпичный, двери из дуба и с железом, да оковы ножные, да стража из мерян-холопов: два года стережет беспорочно и – вольная. Святослав и на цепи рычит матерно и по-татарски, и по-нашенски…) Иван Данилович вспомнил этот богохульный рык, испугался, торопливо перекрестился. Не надо бы в храме о таком, но Дело идет, а это – к Делу.

«Можайск, Звенигород, Коломна, да здесь – я: все закроем вокруг, соберем потихоньку. Юрий тороплив, я ему объясню…»

Дело складывалось кусочек к кусочку, как плитки мозаичные под ногами, потрескивало, ползло незаметно, умно, а иногда – безжалостно.

Древнее пение то удалялось, то приближалось, но Иван Данилович не пускал его вглубь. Дело не ждало и здесь, оно уже из него вылезло и теперь само шло, набирая силу, как воз под гору в гололедицу, и надо зорко править, не то раскатишься, и самого задавит. Дело не щадит глупых да ленивых, такой уж наш век. «Все – к Делу», – сказал он, успокаивая себя, и тайно насторожился: у колонны сбоку повернулась седовато-рыжая голова Томилы Ботрина – брата тверского боярина Акинфа, убитого здесь, под Переяславлем, семь лет назад. И не только Акинфа тогда убили, но и его сыновей да зятя Давида. «Я заперся в крепости, а с тыла вдарил на них с Москвы Родион Несторович, дай Бог ему. Своей рукой срубил Акинфа, на копье голову внес через ворота, стряхнул в грязь мне под ноги, сказал: „Вот пес, который на нас лаял! А щенков его – тоже под корень – в болото загнали. Томило остался, но погоди!“»

Иван Данилович прислушался к храму: тишина? Нет, это перед литургией верных. Его чуть подзнабливало.

«А сыновей – зря», – четко, чтобы Бог услышал, подумал он. Битва была в жару, летом, после дождя, в день Федора Стратилата, поэтому, когда помирились, заложили на том лугу церковь, а сейчас в народе ее так и зовут – Федоровская, но, думается, не только ради святого мученика, но и ради другого Федора – сына Акинфа. Говорят, кричал он из болота, молил, но Родион велел бить его стрелами. «Зря», – еще раз прошептал князь, потому что каменные своды поплыли от торжественного:

«Иже херувимы тайно образующе и Животворящей Троице Трисвятую песнь припевающе, всякое ныне житейское отложим попечение…»

Дмитрий встал на колени, когда все кругом встали; он не дыша слушал негромкий голос в алтаре и старался не слышать: наступило таинство, то, на что нельзя смотреть грешникам, как на неопалимую купину.

«…Не опалиши мя приобщением:

Огнь бо еси, недостойныя попаляяй».

Всю литургию Иван Данилович упорно старался не думать о делах житейских, но оно, Дело, лезло само в него, и он только того добился, что заморозил его на время, но молиться тоже не смог.

Когда запели: «Да исполнятся уста наша хваления Твоего, Господи…» – он разрешил Делу течь в голове, расслабил немного спину.

«Да исполнятся уста наша… – повторял счастливо Дмитрий, глубоко вдыхая сосновый дымок и сыроватость камня. – Соблюди нас во Твоей святыни, весь день поучатися правде Твоей. Аллилуиа, аллилуиа, аллилуиа…»

Он не чувствовал ни ног, ни рук – только глаза и сердце, которое стало огромным, ровным и добрым.

Иван Данилович потер подбородок. «Все – к Делу. Не Божья ли то воля? Вот прислали они Томилу Ботрина (я бы не прислал) переяславцам на радость, ему – на позор. Он, говорят, как солома – только сунь уголек…»

Иван Данилович чуть не усмехнулся, но привычно пресек мышцу губ, нарочито посуровел, прислушался: обедня отходила. «Теперь перекусим – и на Собор. Успеют ли столы и скамьи поставить, ковер не забыли бы для грека… А холодно здесь будет сидеть, лучше б у Благовещенья, как всегда зимой, но там тесно и нет той лепоты – все деревянно…»

Он стоял, не шевелясь круглой сутулой спиной, сплошь затканной золотистой нитью.

Дмитрия словно кто-то медленно опускал из-под купола на пол, поставил нежно и твердо, он очнулся, вздохнул и заметил, что Алексашка притих: «Спит стоя!» Но, пригнувшись, увидел, что брат смотрит широко, серьезно – молится, и устыдился.

«Господи, – сказал он, – помоги, чтоб он меня слушал, спаси его – он ведь маленький такой… Он дитя, а я – старше… А еще помоги, Господи, мне быть везде, как здесь – не бояться, хотя я никогда не боюсь, но этого, его, прогони его, Господи, и ночью тоже… „Да воскреснет Бог, и да расточатся врази Его!..“ Ведь отец даже этого не боится, помоги и мне, я хочу, как отец…»

Он увидел сильное, но чуткое лицо отца, умный лоб с глубокими залысинами, сеточку морщин под выпуклыми испытующими глазами. Не словами, а всем напряжением зрачков, воли Дмитрий о чем-то тайном попросил, отчаянно перекрестился и зажмурился. В темноте мелькали, плавились огоньки, кружочки – зеленые, синие. А в храме наступило ожидание.

Епископ Ростовский Симеон, служивший литургию, вышел на амвон, поклонился и сказал, слегка запинаясь:

– Братие! В сей день Церковь вспоминает честные оковы апостола Петра, о котором слышали: «И цепи упали с рук его». На кого он мог уповать в темнице, во дни всесильного Ирода? На кого можем уповать мы ныне? Иные мнят, что мир можно лукавством или мечом ставить. Отнюдь! Гордым Бог противится, а смиренным дает благодать. Не мечом ироды посрамляются. Первоверховный Апостол смирением своим одержал победу, ибо уповал только на одного Христа. Вспомним и мы заповедь Его: «Мир Мой даю вам, не так, как мир дает, Я даю вам». Аминь.

Симеон замолчал, потупился от волнения и еще раз поклонился народу. Слышно было, как за стенами – в иной жизни – каркают на березах вороны. Потом по толпе прошел соблазнительный шумок: это была не умная долгая проповедь, которой следовало ожидать сегодня, а нечто вроде краткого напутствия, неприличного при патриаршем посланнике и князьях. Да и в напутствии был дерзкий намек: кто из нас при ханах мечтает мир добыть мечом? А хоть бы и мечтали, но не вслух же говорить с амвона.

Ирод не дремлет! А может, это Симеон о междоусобиях? Но и это не к месту. И тверичи, и москвичи переглядывались недовольно.

Только митрополит Петр, приподняв голову, посмотрел на Симеона странно, точно впервые увидел. Но никто этого не заметил.


На западной стене, над выходом из храма, сидели апостолы на престолах, а сзади них стояли прямокрылые ангелы. Они судили мир. «Иди вперед, княжич, иди ровно», – сказал Деденя, и Дмитрий вспомнил, зачем он здесь: будет церковный Собор, и на нем тоже будут сидеть митрополит, епископы, игумены, а также князья, и он, Дмитрий, будет «лицом великого князя всея Руси», а совсем не тощим мальчишкой, каким он иногда со стыдом видел себя со стороны.

Он вышел из духоты и зажмурился: морозным солнцем колко ударило в ресницы и в ноздри; по снегам рябило желтым, алым, черным от разных одежд, ломило глаза от блеска броней и сосулек. К полудню отпустило немного на пригреве, и синий день был неподвижен, высок, будто в марте; празднично звонили-перезванивали колокола; голоса перекликались ясно и бодро.

От собора по стенам разметенной дороги в два ряда стояли воины со щитами – тверичи против переяславцев, в нежданной дружбе. Дмитрий искал знакомых, но под низкими налобниками все лица казались одинаково бесстрастными, обветренными, белоглазыми.

А шествие текло: впереди митрополит, благословляющий народ, потом духовенство, князья, бояре – к гриднице, срубленной еще Всеволодом Большое Гнездо, который всем им был одним отцом.

Гридница уцелела еще с батыевых времен, только крыша обгорела да дубовые столбы шатрового входа бронзово закоптились. Обгорело более шестидесяти лет назад при набеге темника Неврюя, когда еще убили посадника Жидислава и княгиню Ярославну, а детей ее увели к Сартаку.

Но Дмитрий этого не знал, а народ – забыл, потому что сейчас крышу завалило снегом, и так плавно, красиво плыло из собора шествие знатных и нарядных, мудрых и праведных на церковный Собор, чтобы в мире решить о мире и прекратить рознь навсегда. Сегодня, в зимний день 1309 года, впервые так шли все вместе во главе с митрополитом – тверичи, москвичи, переяславцы, ветви одного корня – Александра Невского и брата его Ярослава Тверского. Многие в народе улыбались, даже стража щурилась добродушно. Здесь все до последнего холопа знали, отчего пошла злая рознь между Тверью и Москвой: Иван Дмитриевич Переяславский, внук Невского, завещал Переяславль Даниилу Московскому вопреки роду, через голову великого князя Тверского. Но сейчас один Иван Данилович это не то чтобы вспомнил, а по привычке, с молоком впитанной, ощущал как настороженность и сухость.

Били-гудели-бренчали в солнечной изморози городские и заозерные выси; Дмитрий, забыв о степенности, поднял голову; ветки дуба с необлетевшими кое-где ржавыми листьями так густо опушило инеем, что небо за ветками из сини переходило в глубокую лиловатость, и там, у тропы в Царство Небесное, переискривались тончайшие морозные нити. Он улыбнулся, так все было необыкновенно, так первозданно чисто: ядреный вкус наста и дерева, скрип шагов, этот дуб, ледяная бахрома под кровлями, чей-то тоненький голос, торжествующий взахлеб: «А я варежку потерял! А я варежку потерял!» Он знал, что это Алексашка дразнит, но не мог рассердиться. Легко, раскованно шагая за епископом Андреем, он вдыхал и выдыхал сильно, ровно, так, что студило зубы и пощипывало веки, и все улыбался.

Недалеко от входа в гридницу, на чистом месте, сутуло, недвижно сидел кто-то на мохнатом коньке, и Дмитрий мимоходом удивился: на княжеский двор верхоконных не пускали. Он вгляделся, сглотнул, замедлил шаг; колокола, яркость, синева, галки, снег, сосульки – все чуть заглохло, обесцветилось тоскливо: это был монгол.

Из-под лисьего малахая монгол смотрел мимо всех; скулы его лоснились, маленькая рука свободно держала повод, лисий хвост свешивался на синий шелк чапана, одетого поверх бараньей шубы. Мохнатая лошадка как вкопанная стояла, опустив морду; шерсть струпьями обледенела на брюхе, в нечесаном хвосте запуталась соломина.

Все это Дмитрий рассматривал, чтобы не смотреть в равнодушную доску лица. По синему чапану видно было, что это именно монгол, настоящий монгол, а их за всю жизнь Дмитрий встречал лишь несколько раз, хотя просто татар, всех этих кипчаков, калмыков, ногайцев и прочих нехристей, – десятками.

А это был, верно, кто-нибудь из ордынских князей-нойонов – посол или знатный баскак.

«Чего ему надо? Вот возьму и посмотрю в глаза!»

Но он не смел, и знакомое бессилие толкнуло гнев, гнев подымался, освобождал, горячо затоплял, прихлынул к щекам и прорвался наконец через расширившиеся зрачки: Дмитрий вздернул голову и глянул под малахай, под надбровья.

Хищно, неуловимо метнулся навстречу твердый зрачок и мгновенно встал на место, спрятался в припухшей узкости. Плоскоскулое лицо осталось бесстрастно-презрительным, только нижняя губа слегка оттопырилась.

Монгольская лошадь раскорячилась и стала мочиться; желтая струя разъедала чистый снег.

Дмитрий скованно прошел мимо, в темноте сеней ощупал зачем-то грудь под шубой: хлипко, сорвано стучало там, не смирялось, болело. «Родимчик, – сказал он губами, – родимчик…»

В столовой палате рассаживались, переговаривались оживленно. В глубоких мисках дымилась горячая уха; стерляжий жир плавал блестками поверху. Резко запахло конской мочой, паутинной пленкой затянуло свет, людей и вещи – все стало скучным, одинаковым. Дмитрия затошнило. Он отодвинул хлеб, поставил локти на стол, сцепил пальцы так, что побелели костяшки. Никто не должен знать, что с ним.


Страницы книги >> 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации