Электронная библиотека » Николай Фудель » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 1 марта 2018, 00:40


Автор книги: Николай Фудель


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Ешь, княжич, до вечера далеко! – сказал кто-то ласково, но он не слышал ни голоса, ни хлюпанья Алексашки, который рядом, обжигаясь, хлебал густую стерляжью уху.

Когда последние спины важного шествия скрылись в полутьме сеней, монгол чуть мотнул огромной головой, и один из его нукеров отделился от стены, неслышно подъехал сзади.

– Кто этот мальчик в лазоревой шубе? – спросил монгол, не оборачиваясь.

– Сын тверского князя Дмитрий, – ответил нукер, улыбчиво оскаливаясь по привычке. Он подождал немного и, ловко пятя лошадь поводьями, отъехал обратно к стене.

Монгол все стоял по-прежнему, не шевелясь, хотя у него покусывало скулы и мерзли пальцы в сапогах: он ждал, когда разойдется челядь, чтобы народ не подумал, что он, Арудай, посол золотоордынского джихангира Тохтая, стоял здесь из пустого любопытства. Что ему, монголу и нойону, в том, как кучка урусутских попов будет спорить за лучшее место. Он все уже знал и так: еще на Воре его догнал гонец московского баскака и передал суть дела. Но Арудай хотел потом доложить джихангиру, что он увидел собственными глазами. Хотя здесь он пока ничего не увидел интересного, кроме темного немигающего взгляда этого мальчишки. Арудай прищурился на снег, но взгляд этот не пропадал: из белого расширялись, наливались глубинной синей угрозой недетские глаза на бледном треугольнике худенького лица. Недетские, недрогнувшие, даже и нечеловеческие, а как у ночных мангусов, которых нельзя убить.

Арудай задумчиво посвистел. Дело было не в их ненависти или дерзости: этого он навидался вдоволь, и даже у детей. Дело было в том, что они не пропадали. «Может быть, он умеет напускать порчу? – Арудай ловко сплюнул между ушей лошади, проследил, как плевок леденеет на солнце. – Огоны, предки предков, Огоны из Онона и Керулена! – молился Арудай. – Великий Кам! Великое синее Небо, Великая черная Мать! Очистите меня от ушей и до живота, от живота до пяток. Я принесу вам барана в Ростове, от каждого питья, от каждой еды, от каждой женщины…» Он спутался, забыв вторую часть заклинания, и еще раз тонко сплюнул впереди себя. Нить слюны, зацепившись за мех наушников, закачалась, твердея на холоде, но он ее не заметил. «Я забыл молитву, потому что ее не пустили его глаза». Арудай дернул повод, и лошадь рванула, выровнялась, пошла иноходью, сошла на шаг.

– Это старший сын Михаила? – спросил он толмача-уйгура, когда они медленно ехали к баскакскому подворью через торопливо расступавшийся народ.

– Старший, – ответил уйгур негромко и оглянулся, хотя здесь вряд ли кто-нибудь понимал по-монгольски. «Говорят, он похож на отца», – хотел он добавить, чтобы выведать мысли Арудая, но не решился.

Они проехали только площадь – до ворот переяславского баскака Картахана рукой подать. Баскаки жили на княжеском дворе еще по указу Менгу-Тимура, внука Бату-хана. «Уши и глаза джихангира», – звали их, и Арудай это хорошо знал. Поэтому, хотя по роду он был выше Картахана, соскочил с коня, не доезжая до крыльца, и, косолапя, прошел оставшиеся десять шагов.

С этого крыльца хорошо была видна соборная площадь, но Арудай нарочно выехал сегодня с нукерами, чтобы лишний раз напомнить урусутам, что это запрещено всем, кроме монголов. И сейчас он был бы совсем доволен, потому что видел, что урусуты поняли его, если бы не боялся заболеть после странного немигающего взгляда этого взрослого ребенка. Ему хотелось бы выдавить эти темные глаза на снег, но он боялся, что они и оттуда будут испытывать его, жить.


После обеда Алексашка запросился на двор и пошел с Деденей. Чей-то щенок увязался за ними. В бревенчатом тупике у вала стояли в сугробах бочки со смолой, и там Алексашка стал возиться со щенком – отнимать у него варежку. Щенок притворно рычал, прижав уши, тянул, упирался, Алексашкахохотал, кружился с ним, размешивая сыпучий снег, а Деденя терпеливо ждал.

Щенок оторвался от варежки и упал на бок, смешно перебирая толстыми лапами. Алексашка похлопал его по голому нежному пузу, взял на руки, и щенок быстро, благодарно облизал ему нос, глаз, подбородок; щенок был серый с белым, а пятачок – черный, холодный, а язык – горячий; Алексашка запустил пальцы в плотный, как войлок, подшерсток, ощутил, как бьется маленькое собачье сердце.

– Пора, княжич, пора, – бубнил Деденя, – уже в собор пошли, вон и бояре тронулись, брось пса!

– Мой, мой пес! – кричал Алексашка, смеясь.

Он обхватил щенка поперек, пронес несколько шагов и рухнул с ним в сугроб. Там он возился, рычал на четвереньках на щенка, а тот трепал его за шапку.

Деденя поднял Алексашку и стал выбивать снег из шубы. Капли таяли на раскрасневшихся щеках Алексашки, он облизывал их, отбивался. До самого собора щенок бежал за ним, и Алексашка упрашивал его не гнать.

II

В Спасском соборе было холодно, но светло; сквозь солнечные столбы прозрачно пылали толстые свечи, тлели нити в бисерном шитье. Было чисто и необыкновенно от черного – монашеских одежд, белого – снега в окнах, алого – княжеских ковров на плитах. И от холода высоты под куполом.

Такого дня еще не было в Переяславле.

Дмитрий сидел на хорах с мирянами, на западе. А на востоке по храму рассаживались на скамьях епископы. Бесшумные тени пересекали цветные фрески: тени от свечей – тонкие, дрожащие, тени от окон – голубые, прохладные, – все они лучевидно сходились в круг в центре собора, и Дмитрий смотрел, как они перекрещивались, скользили, а потом замерли, и сам он замер.

– Во имя Отца и Сына и Святаго Духа! – И тени разошлись из центра, взмыли – все встали и запели: – Творче и Создателю всяческих, Боже, дела рук наших, к славе Твоей начинаемая, Твоим благословением спешно исправи…

Пели все: митрополит, послы патриарха, монашки-писцы, – и от этого все стали равны. Черное и белоснежное, седина и золото– Дмитрию казалось, что поют святые: все лица стали одинаково вдохновенно-строги.

Потом все сели, и это пропало, и тени опять собрались в центр круга, а одна – длинная и густая – перечеркнула их, головой достала до порога; на амвон вышел высокий лилово-золотистый грек с траурными глазами. Сзади него бледно-огненной бахромой колебались свечи, и, когда он поднял руку, тень метнулась по своду. Грек развернул свиток с печатями, поцеловал его и звучно возгласил по-гречески:

– «Хиэротате метрополита… хюпертимо, агапете ката кюрйон адэльфэтэс хемоя метриотетос кай сильсюллейтурге шхарис эй екай эйренэ пара Теу киеротети». («Преосвященный митрополит… возлюбленный по Господу брат и сослужитель нашей мерности, благодать и мир от Бога да будут с твоим сиятельством…»)

Дмитрий закрыл глаза, чтобы лучше понять музыку эллинской речи: в багровой темноте под веками она текла равномерно, бронзово, в ней звучала красота древности, не наше, тайное византийское богатство. Даже Алексашка перестал ерзать – тоже слушал кимвальный речитатив послания, посапывал тихонько. В нем еще лежал, свернувшись клубочком, теплый молочный щенок с нежным пузом, и от этого было Алексашке покойно, как дома.

– «Послание Афанасия, Патриарха Вселенского и Константинопольского, митрополиту Киевскому и всея Руси Петру и князю великому всея Руси Михаилу…» – провозгласил грек по-русски.

И Дмитрий открыл глаза: посол патриарший начал читать верительные грамоты:

– «…Озабоченный миром и согласием всех членов Церкви, долженствующих быть единым телом, а с тем вместе стараясь уничтожить соблазны…»

В черных жестких волосах грека чуть пробивалась проседь, щеки, точно прокопченные, западали ямами, брови сдвинуты неподкупно. Но читал он что-то длинное и скучное:

– «…По совету об этом деле с состоящими при нас преосвященными архиереями… и с согласия на то святаго моего самодержца, который избрал епископа Халкидонского Феофила, а также дикеофилакса нашей Святейшей Великой Церкви, нарочитого мужа кир Георгия Педрика, диакона, людей благоговейных, имеющих знание священных канонов и заслуживающих доверия, и послал их на Русь апокрисариями для произведения расследования по делу…»

Дмитрий сдержанно вздохнул. Из узкого окна-проруби зимний луч пересекал гулкую полудрему, высвечивал внизу знакомое, непроницаемое сейчас лицо епископа Андрея и дымным пятном уходил в серебро подсвечника. Дневной луч был бледен, но свеж и понятен.

– «…И они должны, прибывши на Русь, созвать тамошних боголюбивых епископов, а также благороднейших великих князей…»

«Почему греки – и созвать нас? Вот и созвали; вон Андрей и Симеон Ростовский, а этого я не знаю, а вон игумен Никитского, я его знаю. А это кто? А вон князь, и я – тоже князь, все мы, хорошо, что созвали… Так прекрасно, что все мы… Откуда этот плащ? Деденя шубу принял, а эту накинул – я эту в дороге не накидывал. Это для собора? Матушка, наверное…»

Дмитрий кутался в новый суконный плащ – алый на куньем меху.

– «…По окончании расследования, которое должно производиться апокрисариями беспристрастно, как перед очами Самого Бога, пусть составлена будет удостоверенная запись о всех пунктах этого дела, дабы, когда наши апокрисарии вернутся, состоялось соборное решение, согласно с божественными и соборными канонами.

В утверждение сего и издано настоящее соборное деяние, занесенное в соборный кодекс месяца января 19 дня 6819 года».

Дикеофилакс Греческой Церкви Георгий Педрик свернул свиток, и тени – серые и голубые – опять задвигались по стенам, а люди переглянулись и расслабились. Только епископ Андрей неподвижно смотрел на серебряное пятно, в которое впитывался дневной свет, словно ждал оттуда неизбежной беды, и Дмитрий на расстоянии ощутил это как некую неподвижную нерешенную тяжесть, неуместную в этом святом и прекрасном соборе.

Крепкие, как лесные орехи, глаза Андрея ни разу не сморгнули, у скулы затвердел желвачок. Это маленькое затвердение выдавало в Андрее его литовское лесное упорство. Руки, сильные, короткопалые, были сложены на коленях, свечи высвечивали золотистую щетинку. Мелькнула отогревшаяся муха, села на правую руку, поползла по розовому шраму – от большого пальца под рукав, но рука не сдвинулась. Дмитрию захотелось согнать муху, он знал от отца об этом шраме: давным-давно литовский князь Довмонт бежал от своих во Псков, а потом из Пскова напал на своих и пленил тетку свою Евпраксию, мать Андрея. «Тогда ему было, как мне, двенадцать, а он мать мечом защищал, и руку ему рассекли! Да, мне бы меч, и я бы…» Потом Андрей вырос, крестился и стал епископом, а мать его ушла в монастырь, а отец – князь литовский Герден – так и погиб некрещеный, язычником, – убили его новгородцы в сече.

Именно за это еще больше любил Дмитрий Андрея. «Литву и татары боятся», – подумал он с завистью, разглядывая крепкую широкую руку, по которой все ползала муха.

…Паутинная жаркая мгла в небе, тусклые перезревшие травы, печет затылок. Мухи ползают по бесстыдно заголенной спине, по белой коже. Кони косятся, пылит зловонно пылью, пересохло в горле, но противно вздохнуть. Тела этого при дороге нельзя ни отпеть, ни закопать. «Поднял руку на воинов Великого и Непобедимого!» – кричали бирючи на торгу в Кашине. Маленький страх – голый сморчок-человечек с крысиным хвостом – протухал у Дмитрия за пазухой, отравлял все до поднебесья, как гриб-домовик. А когда рука тянулась его выбросить, разрастался нелепый ужас. «Да воскреснет Бог, и да расточатся врази Его!»

Господи, всегда ОН все испортит!

Дмитрий тряхнул головой, муха снялась, улетела мимо света в темноту. По-прежнему что-то читал грек, от горячего воска отпотевали стены, голос одиноко бродил в пустоте сводов:

– «Богом прославленному и благочестивому сыну духовного нашего смирения Михаилу, великому князю всея Руси».

– Про что это он? – обернулся Дмитрий к Борису Норовитому, ближнему советнику отца, но тот только сморщил брови, отмахнулся: «Погоди!»

Алексашка дремал, уронив голову, Дмитрий нехотя ткнул его локтем. Брат встрепенулся, поморгал, улыбнулся.

– А как назовем его?

– Чего?

– А как щенка назовем? Моего.

– Сиди, не ерзай.

– А я знаю – Буяном!

– Сиди, на шепчись!

– А как ты…

– Сиди, Александр! – подражая отцу, сказал Дмитрий. – Не то как выйдем, я тебе!..

– «…Донесли к нам послания-грамоты твои, слышал есм и вси митрополиты и святители нашего Собора…

Понеже митрополит Петр много сотворил без закона, ибо мзду емлет за ставление в архиепископы, узнали мы от писаных грамот твоей, сына духовного нашего, и по грамоте благочестивого епископа Андрея. Однако дабы без пристрастия расследовать сие дело о святокупстве, послали на Русь апокрисариев наших…»

Стало тихо в огромной каменной пустоте. Морозный день синел в окнах высоко, недоступно, а потом родился где-то шепот, ропот, и загудело голосами-обрывками, клочьями посыпалось, как мусор с потолка, на лица епископов, напряженно-изумленные, желто-огненные от свечей, лиловато-белые от дневного света. Стукнула на хорах опрокинутая скамья, прорвалось:

– Святокупство?!

– Да как он дерзнул!

– А что – если правда?

– Тихо, бояре, тихо!

– «Продавать благодать Святаго Духа – на это есть гнев Божий, а по святым канонам – и отлучают, и проклинают, – возвысил бронзовый голос диакон Георгий Педрик, и говор примолк. – …Егда соберется Собор, и разберет, и обсудит, то митрополит или исправит клеветы на себя и чист будет, или другого поставим, кого восхочет боголюбство твое, великий князь, мужа, прославленного добрыми делами от всех людей…»

Дмитрий с ужасом глянул на митрополита: Петр сидел спокойно – грустный, сцепив худые пальцы на посохе, смотрел в пол, туда, где пересекались все тени. А тени метались, спрашивали, не находили ответа.

– Понял, княжич? – шептал сзади Норовитый. – Митрополит серебро за место давал, а наш Андрей его обличил. Понял?

– Нет! – тихо сказал Дмитрий и так посмотрел, что он смутился: с треугольного личика будто все стерли, кроме огромных глаз, а кожа посерела, пошла пупырышками.

Среди мирян все нарастал безобразный шум, и тогда епископ греческий Феофил встал и так стукнул посохом, что вздрогнули свечи. Его полное лицо посмуглело, влажные красивые глаза оживились негодованием.

– Мы, апокрисарии Вселенского Патриарха, рассмотрели это дело со вниманием, – сказал он негромко, властно, и шум затих. – Дело это возникло от грамоты инока Лавры Святой Богородицы монаха Акиндина к великому князю. Монах тот был послан в Константинополь и оттуда отписал. – Он повернулся к Андрею: – Кир Андрей! Грамоту ту мы читали, и дела в ней немного, а имеешь ли ты, помимо грамоты сей Акиндиновой, что еще обличительное и достоверное? Ибо, – тут Феофил предостерегающе поднял руку, – дело сие тяжкое, и каждое слово взвешено будет не только здесь, но и на Страшном Судилище Господнем!

Многие с простодушным любопытством следили, как гладко грек выговаривает русские слова, но иные хмурились, а Дмитрий остудившейся потной спиной ощутил, как оживает за ним на западной стене Страшный Суд. Апостолы на престолах под сенью ангельских дружин, трубы архангелов, от которых разверзаются гробы, и земля и море отдают своих мертвецов, а ниже – сквозь щели – огнь адский, неугасимый, и руки грешников, и мерзкие безглазые тени, вынюхивающие добычу… И все это опоясывало толстое тело великого змия, который тоже ждал, что ответит епископ Андрей.

Он отвечал медленно, ставил слово на слово:

– По жалобе монаха Акиндина, великого князя порицающего за молчание, я, как пастырь, поставленный чистоту беречь, отписал Вселенскому Патриарху, и грамоту мою ту вы читали. В ней все есть. – Он сделал вдох, словно на грудь что-то налегло. – А кроме не знаю свидетельств по этому делу.

Андрей сел, подставил обветренное лицо дневному лучу; его светлые глаза застыли на митрополите.

– Благослови, вдадыко? – встал игумен тверского Отроч монастыря Игнатий. – Подать для мзды собирали в Галицком княжестве, оттуда Петр и прибыл, по указу князя Юрия Львовича, по семь гривен с попов и клирошан по приходам.

Иван Данилович жадно прислушивался. «Узнать бы, что этот Акиндин написал князю. Грек говорит – мало там дела». Но спросить он не смел.

– Прочтите Собору послание монаха Акиндина великому князю, – возвысил голос епископ Феофил.

Послание читали долго. Свечи начали чадить. Акиндин дерзко, безбоязненно упрекал великого князя за попустительство, требовал открытого осуждения митрополита. Дмитрий негодующе встрепенулся от слов:

«…Молчишь, боясь осуждения, хотя видишь растущую ересь и тем можешь способствовать богоненавистному обычаю продавать и покупать непродаваемую благодать Духа Святаго! За сие дело верховный Апостол, как говорится в Деяниях, Симону-волхву непокаявшемуся сказал: „Серебро твое да будет на погибель с тобою“».

Письмо Акиндина читал рыжеватый курносый и робкий монашек. Он краснел, стыдясь слов, обличающих Петра, голос его западал. На него неловко было смотреть, но Дмитрий смотрел с угрозой, когда монашек читал про его отца. Акиндин предостерегал:

– «Разумей, державный князь, яко из-за ослушания божественных канонов святых апостолов все зло приходит на нас. – Здесь чтец перевел дух, в голосе его послышалось страдание. – Не пали ли сильнейшие мужи наши под острием меча? Не преданы ли были любимые дети наши в полон, в нечистые руки язычников? – У епископа Андрея под клобуком сузились зрачки. – Не осквернены ли были святыни наши мерзостью запустения? («Что же это?» – шептал Дмитрий. Ему стало тоскливо). Да, были они поруганы живущими вокруг нас народами, которые надсмеялись над ними…»

По собору повеяло холодком тления, многие опустили головы, даже Иван Данилович перестал на миг злорадствовать, но от следующих слов воспрянул:

– «…Повелевает тебе Господь, господин княже, не молчать о сем святителе твоем, митрополите Петре. Ты – царь, господин княже, в своей земле, и будешь предан на истязания на нелицемерном Судилище Христовом, если смолчишь о беззакониях митрополита».

Иван Данилович подавил усмешку: слишком хорошо складывалось его Дело, даже не верилось. Великий князь не стерпел слов Акиндина и через Андрея обвинил митрополита перед патриархом – не быть теперь Михаилу с Петром вместе! Он с нетерпением следил, как слова, точно грязные камни, летели в лицо Петра, и ждал, когда лицо это не выдержит и исказится.

А Дмитрия начал душить ворот рубахи, и он оттягивал ворот пальцем и уже не понимал слов, которые перечисляли, угрожали, оскорбляли, сыпались, отнимали воздух. «Не надо!» – проговорил он беззвучно, скрипнул зубами, увернулся над самым срывом в бессмысленную трубу вопля и оказался в соборе в волнах гула, шепота, чада, ладана и сырого пара от многих людей. «Да, тогда на дороге из Торжка это и началось, Господи!»

Свечи на четверть прогорели, тени стали длинней, в центре собора на полу колебалась от теней круглая решетка, а в каждой клеточке ее – кусочек его самого, Дмитрия. Он ничего не понимал, он все потерял. Случилось то, чего он боялся утром: он упал и разбился на кусочки, а меж ними шевелился беспомощный червячок…

Епископ Халкидонский Феофил говорил что-то медленно, важно, но Дмитрий с трудом разбирал:

– …Много в послании ревности о вере, но мало истинного свидетельства. От излишка ревности возник соблазн. Пусть же теперь духовный брат наш боголюбивый митрополит Петр ответит на все, ибо нет больше свидетельств на него, кроме слов запальчивых…

Митрополит Петр вздохнул коротко, стал вставать, но тут сверху, от мирян, гулко крикнуло:

– Есть, есть свидетельство! – И кто-то шумно вскочил.

Все узнали Томилу Ботрина, брата убитого переяславцами Акинфа. Седовато-рыжая голова его будто искрилась.

– Андрей смирен, – яростно заговорил Томило, – он молчит, да мы не смолчим. Дай-ка сюда!

Он взял из чьих-то рук лист пергамента и, запинаясь с непривычки, зло краснея веснушчатыми щеками, стал читать:

– «…Шубы, аскамитом и бархатом крытые на меху куньем, а всего – пять. – Томило загнул толстый палец. – Соболей по сорока – две вязки, да бобров – две по десять, да горностаев – пять по десять, да белки серой – по сорока пять, да хомяков столь же… – Он все загибал пальцы – рук не хватало. – …Да утвари церковной и прочего узорочья всего гривен на…»

Изумление переходило в смешки, кто-то из москвичей прервал:

– Хомяков! Чего лезешь с хомяками! – Но Томило только отмахнулся, вытер потный лоб, радостной скороговоркой завершил:

– «А на том выход брали с попов галицких, как Игнатий показал!» – Он торчал, огромный, рыжий, щеки его рдели пятнами. – Вот, владыка, список, а прислала нам его княгиня Юрьева. Она не солжет, сама из Твери!

Бас его грохотал под сводами беспутной телегой, толстые губы ухмылялись. Томило перевел дыхание.

– Не скроешь! – почти кричал он митрополиту. – Галицкие-то давно с латинами перемигиваются, но мы сей дух на Русь не пустим!

Губы у Петра стали медленно бледнеть: это был открытый намек на измену, на сношение с Римской курией через галицких униатов. Он посмотрел на Андрея: только литвин, хорошо знающий методы Рима, мог заронить такое подозрение в простых людях. Глаза Андрея поднялись навстречу со скрытой борьбой, по одеревеневшим морщинам от носа к жидкой бороде разливалась розоватость.

– Сядь! – тонко крикнул Дмитрий Томиле, и богатырь-боярин изумился, но сел.

Эхо от Томилы еще перекатывалось под сводами, когда встал переяславский князь Иван Данилович. Фео-фил запрещающе поднял руку, но митрополит тихо, твердо попросил:

– Пусть и они скажут, хоть то и противно канонам…

Иван Данилович поклонился.

– Прости, владыка, и вы, святые иереи, – скрипуче заговорил он. – Хоть нам, мирянам, невместно здесь говорить, но мне, как хозяину, молчать невмоготу, когда срамят в святом храме владыку всея Руси. И кто? – Он со стороны слушал, как сухо, точно горошины в пригоршнях, пересыпаются его круглые, взвешенные слова. – Срамят языком кусачим, как во хмелю на торгу. – У Томилы стала малиново наливаться шея. – Прикажу страже, как господин, буянов из собора вывести. Всем ведомо, что не языком на брани побеждают.

– А тебе, Иван, – закричал Томило, уже до волос багровея, – твой-то язык мы в ином месте вырвем!

Иван Данилович только пожал плечами: смотрите, дескать, пес лает – ветер носит, а не его ли брата мы под этими стенами спесь укоротили?

Томило оттолкнул скамью, шагнул, его схватили за локти. Он вырвался, лапал себя за пояс – искал оружия, многие тоже повскакали, позорный шум разрастался, какой-то монах смотрел на свалку с ужасом, по-детски раскрыв рот.

– Братие! – жалобно взмолился он. – Что вы делаете! Бога побойтесь, братие! Святыня оскверняется – побойтесь!

Все узнали игумена Спасского монастыря, престарелого Прохора. По морщинам его текли мелкие слезы. Многие смутились.

– Бояре, князья, цвет наш, страшно сие, страшно! – Иван Данилович сел, за ним – остальные. – Яму себе, яму… – Прохор задыхался. – Прости, владыко! – оборвал он, поклонился поясно митрополиту, закрыл лицо дрожащими пальцами.

Стало совсем тихо.

Апокрисарий патриарший Феофил отмахнул широкий рукав, перекрестился. Его полное, доброжелательное лицо отвердело, горели черные глаза, колыхалась лиловая мантия.

– Кто церковный Собор нарушит, да будет отлучен, проклят! Сие не суд, а Собор, суд же над митрополитом только на Вселенском Соборе. А здесь и половины нет ваших епископов – Новгородского нет, Псковского, Рязанского, Сарайского и иных. Молчите, миряне, или стража очистит от вас храм! – Феофил шумно дышал. – Говори, брат наш во Господе, митрополит Петр!

Петр встал и сказал только Андрею, словно они были наедине:

– Все то правда, Андрей, что ты писал, но нет в том святокупства, как ты мыслишь. – Он помолчал грустно. – А шубы и прочее получил я от князя Юрия не за мзду. И отдал их в дар Киевской лавре, а мне они ни к чему, Андрей. – Он посмотрел вверх на синеву за оконной щелью, потом на всех сразу. – Но вот, братие, тяжко мне на сердце: не лучше я Ионы-пророка, и когда такое волнение из-за меня, то прогоните меня, и волнение само собой прекратится.


Крепкие, пристальные глаза епископа Андрея стали больными. Но он не опустил их, а Дмитрию стало так жаль его, что он обернулся в поисках помощи и наткнулся на прищуренный профиль князя переяславского. Белые пальцы с перстнями прикрывали рот, сейчас они сжались, вцепились в губы: Дело, которое так удачно отстраивалось – кирпичик по кирпичику, – рухнуло. И от этого холодная ярость задергала губы, а он перемолол ее челюстями, стиснул и стал вытягивать нить-мысль: «Если Петр уйдет, то Михаил своего Андрея поставит. Но Петр не уйдет – это он так, для виду». И Иван Данилович почти успокоился. Но остальные были в волнении.

– Что ты, владыка! – не выдержал игумен Борисоглебского монастыря Николай, родич дальний Ивана Даниловича. – Нельзя уходить, смута будет, пожалей Русь: в такое время – и смута? Время-то страшное, – добавил он тихо, и в его привычном к проповедям баритоне обнажился дрожащий страх.

Это одно – страх – уловил сейчас Дмитрий. Полоса дневная дробилась тенями, и сам он дробился, рассыпался, метались, искали зрачки, нашли точку ледяную, уперлись, расширились: «В такое время, такое, такое…» – повторялось где-то, как в подземелье.

Эхо шушукалось под сводами, босые ноги опять месили сыпучий порошок снега, печатались розовые вмятины: мальчишка брел по обочине; он держался за низ живота – это из него капало в снег, а лицо странно оставалось равнодушным, глупым по-обыденному, только глаза опустели, словно их ветром выдуло. Никто из пленных не смотрел на мальчишку, смотрели под ноги, а Дмитрий хотел не смотреть, но не мог, и его затошнило.

Он сидел в возке рядом с матерью, княгиней Анной, – они возвращались с богомолья через Торжок. Вокруг столбами стояла княжеская охрана и так же беспомощно, как шестилетний Дмитрий, смотрела на дорогу, по которой татары Таир-хана гнали новгородский полон. Татар этих привел князь Михаил Андреич за то, что вечевая чернь избила в Новгороде его бояр.

Была поздняя осень со снегом, торчала щетина жнивья, знобило сереньким ветром, а из-под туч тускло-желтым закатом обливало лица, дорогу, снег, поля.

Татары гнали полон. У одного татарина на выпуклой голой груди нарочно была распахнута овчина, проезжая, он скалился в глаза княжеской охране, с издевкой поцокивал коротким синим языком. Мальчишка споткнулся, татарин толкнул его лошадью, не глядя, опоясал плетью. Мальчишка упал, и тогда в Дмитрии тоже что-то упало, и он закричал тоненько: «Бейте их, бейте!» Но мать зажала ему рот ладонью, и он укусил эту любимую ладонь. Тут это и случилось первый раз: его втягивало в огромную темную трубу, он задыхался от беззвучного вопля, но труба не кончалась, только где-то очень далеко серел глазок неба, и он знал, что, если не хватит воздуха для крика, он не выберется из трубы никогда.

Это называлось, как сказал потом Осуга, «родимчик» – порча в крови от дурного предка-родича, припадок бессмысленного ужаса.

Второй раз это случилось с ним на торговой казни, а третий – чуть не случилось сегодня в соборе. Самое главное, чтобы об этом страхе никто, даже мать, никогда не узнал. Только гнев освобождал от страха, радостное: «Бейте, бейте!» – горячая струя из груди в голову и через глаза – наружу. Гнев – грех, но гнев – свобода.

Но здесь сейчас не могло быть даже выбора – все разбилось, одни лики икон остались незыблемы: ведь если и Андрей не прав, то где же правда? «Все равно я люблю Андрея!» Он вытер лоб, натянул мех плаща на шею, оглянулся, понял, что прошло много времени.

Изможденный высокий грек, дикеофилакс Вселенской Церкви Георгий Педрик, читал заключение патриарших апокрисариев. Сзади него все так же голубой бахромой пылали свечи, и от этого впадины щек казались ямами, а траурные глаза – бездонны.

– «По эдиктам императоров Византийских, Богом возвеличенных самодержцев, и по канонам Вселенских Соборов, всякий архиепископ, ставимый на митрополию Поместной Церкви, вносит в казну лепту, установленную оными эдиктами в размере… Оная лепта идет на устроение Божиих храмов, на вдов и сирот. А собирается лепта как доброхотное деяние по приходам той епархии… и не превышает размера, указанного… А епископ Киевский, ныне митрополит всея Руси Петр, все по закону исполнил и внес не более установленного, а по сему канонов соборных не нарушил и чист перед Богом и людьми и в святокупстве не виновен».

По собору прошло движение, но Дмитрий понял одно: значит, Андрей не прав?

– «Тем же, кто такую вину на святейшего митрополита возлагал, оправдаться ревностью по чистоте Церкви не можно, ибо они, кто писал, по месту своему и сану должны законы церковные знать… Есть и на Руси по приходам на лепту при поставлении епископов о сборе серебра грамота митрополита Кирилла ко князю…

И мы, апокрисарии Афанасия, Патриарха Вселенского и Константинопольского, дело то разобрали и прекратили, дабы не было соблазна в чадах матери нашей, Церкви Христовой, а разбор – была ли та жалоба по недомыслию или клевета – постановили отдать на суд митрополиту всея Руси Петру, его же то епархия и власть и милость…»

Диакон Георгий Педрик кончил и свернул свиток. Все в ожидании смотрели на митрополита, а Дмитрий – на епископа Андрея, который сейчас встанет и крикнет: «Нет, не так!»

Но ревностный и бесстрашный литвин, епископ Андрей, не крикнул этого, а сполз со скамьи на колени, поднял измученные глаза на Петра и чужим голосом попросил:

– Прости, владыко, об эдиктах не ведал, прости ради Христа! – И еще, поборясь и поглуше: – Отпусти меня в монастырь с епархии совсем – недостоин…

Дмитрий вскочил, за ним шумно встали тверичи, но Петр остановил их рукой и сказал, не отрывая взгляда от Андрея:

– Иди паси овец своих, Андрей, вижу тебя, мир ти чадо, не ты бо се сотворил, но диавол.

И улыбнулся облегченно, будто они были одни с Андреем с глазу на глаз.


Выходили из собора молча и сразу окунались в мороз, в лилово-искристую тень от башни по сугробам. Солнце свалилось за вал, только по краю стены золотилась прощальная кайма да дымчато розовел соборный шлем.

Выходили и приостанавливались, удивленно, как впервые, слушали снеговую тишину, похрустывание льдинок; вдыхали-выдыхали до ломоты зубов, облегченно распрямлялись.

Из всех печей белели на закате прямые дымки: ночью ждали еще мороза, топили по второму разу.

Щенок узнал Алексашку и с радостным визгом стал скакать на него, Алексашка присел, щенок облизал ему нос, повалился на спину, подставил беззащитное пузо, заболтал лапами.

Они возились на самом краю лиловой тени, ничего не нарушая, а люди стояли и смотрели на них вниз, улыбаясь, ни о чем не думая, и все остановилось на миг в тишине снега, теней, вечера, ребенка, щенка и тончайшего запаха цветочного сена, раструшенного у коновязи.

Дмитрий первым – не слухом, а всем телом – уловил глухой слитный топот; чей-то животный визг смахнул благодушные улыбки, топот вырос, обрушился из-за угла, смял разум, и все завертелось в шквале копыт – гривами, зрачками, белками, храпом, паром, оскалами, малахаями, копьями, плоскими скуластыми лицами.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации