Текст книги "Записки о революции"
Автор книги: Николай Суханов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 131 страниц)
«Соглашение» в данный момент, то есть декларированное условие вручения власти, должно было поэтому свестись к ничтожному, почти формальному минимуму: к тому, чтобы уравнять условия этой борьбы, чтобы вырвать у плутократии ядовитый зуб против самодеятельности и классового самосознания народных масс.
Это были два принципиально различных понимания момента и ситуации. Те, кто настаивал на расширении требований (если делали это с полным сознанием), предполагали, что данную программу выполнит правительство Милюкова, что оно должно ее выполнить. Для меня же было ясно, что образуемое Временное правительство при благополучном завершении переворота окажется весьма временным, что оно не выдержит развертывания народной программы и неизбежно лопнет под напором народных сил. Этому правительству революция, при данном всенародно-армейском характере ее, конечно, окажется не под силу, не по плечу, не по природе. При действительной победе революции оно окажется ее жертвой в недалеком будущем.
И я на том же заседании говорил для тех, кто стремился расширить платформу соглашения с цензовой буржуазией: необходимо не соглашение на «платформе», а свобода борьбы. Нелепо и ненужно предъявлять неприемлемые и невыполнимые для буржуазии требования, надо независимо от нее развертывать свою программу; при помощи этого правительства мы должны лишь завершить и закрепить переворот, а через несколько недель, через два месяца мы будем иметь другое правительство – правительство большинства страны, скажем мелкобуржуазное правительство Керенского, к нему мы будем предъявлять другие требования, ему предложим иную программу, соответствующую его иной классовой природе.
Предъявление цензовому правительству на предмет выполнения демократической программы и стремление подменить единственное необходимое условие передачи ему власти соглашением с ним на определенной платформе – это одна сторона разногласий в Исполнительном Комитете. Не менее любопытна была другая.
Казалось бы, на основании всего предыдущего, что сторонники расширительной программы должны были находиться от меня направо. Но ориентироваться в данной обстановке было не так легко, и программу усердно расширяли слева. И из этого расширения необходимо вытекал практический вывод. А именно, программа, разработанная демократией для цензового правительства, должна была выполняться им, естественно, в контакте, при поддержке, при содействии, при участии демократии.
И опираясь на расширение программы слева, правая часть довольно последовательно могла требовать официального участия советской демократии в правительстве, то есть создания коалиционного министерства. Его, действительно, и требовала правообывательская часть, утвердившаяся в мысли, что революция у пас буржуазная, что задача состоит в создании свободных условий буржуазного развития и в насаждении его основ в контакте, в согласии и в сотрудничестве с цензовыми элементами. Видя в перспективе органическую работу над урезанной (применительно к требованиям буржуазного строя) программой, оборонцы и народники отстаивали участие демократии в образуемом правительстве. Те же, кто вместе со мной, пытаясь «использовать» буржуазию, видел в перспективе борьбу за неурезанную программу и стремился сохранить для нее развязанными руки советской демократии, те были решительно против всякой «коалиции» и против участия в первом революционном кабинете…
В этом последнем пункте мы нашли поддержку у тех, кто по недоразумению расширял условия передачи власти цензовому правительству, а также и у тех, кто «поговаривал» об образовании демократической, рабоче-крестьянской власти.
Так стоял вопрос, так представлял себе я положение дел, и так примерно, насколько позволяло время, я высказывался 1 марта в Исполнительном Комитете при обсуждении политической проблемы революции.
Обсуждение началось. В зале Совета шумела толпа, которая просачивалась и в комнату № 13, волнуясь, чего-то требуя, предъявляя какие-то бумаги секретарям и всяким добровольцам. Часовые и новые служащие с трудом сдерживали напор ломившихся в заседание комитета по чрезвычайным и неотложным делам.
Обсуждение началось довольно дружно и толково. Очень быстро определилось настроение – против участия в правительстве, причем на эту тему внезапно раскричался Чхеидзе, без нужды волнуясь и грозя ультиматумами.
Чхеидзе вообще как огня боялся всякой причастности к власти, не только сейчас и не только для советской демократии, но и впоследствии, и для себя лично и для своих ближайших друзей.
Сильной, принципиальной и толковой защиты коалиции сейчас не было. Впрочем, не было тогда налицо более интересных ее сторонников – Богданова, которому было поручено взять на себя организацию канцелярии, Пешехонова, «комиссарствующего» на Петербургской стороне.
Как бы то ни было, центр обсуждения был перенесен в разработку условий передачи власти Временному правительству, образуемому думским комитетом. Что же касается самого факта образования цензового правительства, то он был принят как нечто уже решенное, и против него, в пользу демократического правительства, насколько я помню, тогда не было поднято ни одного голоса. Между тем с самого начала в заседании присутствовали официальный большевик Залуцкий, неофициальный Красиков, а затем, через некоторое время, Шляпников, порхавший туда и сюда но партийным делам, представил Исполнительному Комитету нового большевистского представителя Молотова… Я, конечно, не говорю о таком «большевике», как Стеклов: он не только в это время, но и до самого октября не имел ничего общего с большевиками; в те же времена он, подобно мне, представлял центр Исполнительного Комитета.
Направо были бундовцы (партийные представители) и не помню кто из народников… Протокола по-прежнему не велось.
Обсуждение, однако, продолжалось недолго. Вероятно, не более чем через полчаса оно было прервано довольно шумным появлением из-за занавески какого-то полковника в походной форме и в сопровождении гардемарина с боевым видом и взволнованным напряженным лицом. Все с досадой и возгласами негодования обернулись на них. В чем дело?
Вместо точного ответа полковник, вытянувшись, стал рапортовать о том, что сейчас Исполнительный Комитет есть правительство, обладающее всей полнотой власти, что без него ничего сделать нельзя, все от него зависит, что ему повинуются и должны повиноваться все добрые граждане, и дальше в этом роде. Подобострастный тон полковника, привычный ему в обращении с начальством, его нелепая болтовня, а главное – нарушение наших занятий, понятно, произвели неприятное впечатление и привели в раздражение большинство.
– В чем дело, говорите толком и скорее! – закричали ему со всех сторон.
Многие встали, мгновенно воцарился беспорядок. Охватило сознание беспомощности, ощущение тоски и нудности… Но полковник не унимался и стал говорить о своей преданности революции, о том, как он «и раньше всегда» и т. п.
Мы окончательно потеряли терпение. Пришлось, повысив тон, приказать полковнику объяснить, в чем дело, или удалиться. Оказалось, что глупый офицер был послан из думского комитета от имени Родзянки и все предыдущее было дипломатическим приемом, который он счел необходимым для своей миссии.
Дело было в том, что Родзянко, получив от царя телеграмму с просьбой выехать для свидания в Дно, не мог этого сделать, так как железнодорожники не дали ему поезда без разрешения Исполнительного Комитета. Полковник был прислан просить этого разрешения. Приходилось немедленно обсудить это, прервав начатое дело. Полковника просили пока удалиться. Он успел уже вновь начать свою речь о своей преданности революции, подкрепляя это ссылками на факты из своей биографии, но его перебил возбужденный гардемарин.
– Позволяю себе, – начал он, – спросить от имени моряков и офицеров, какое ваше отношение к войне и к защите родины?.. Повинуясь вам, признавая ваш авторитет, мы должны знать…
Это было уже слишком. Обоим было решительно приказано удалиться. Но, уходя, гардемарин все же продолжил свое заявление.
– Я считаю необходимым сказать, что мы все стоим за войну, за продолжение войны. С нами вся армия – и здесь, и на фронте… «Рабочий комитет» может на нас рассчитывать только в том случае, если он также…
Гардемарина прервали.
– Вопрос о войне и мире в Совете еще не обсуждался. Когда будет принято решение, вы о нем узнаете. Сейчас, будьте любезны, не мешать очередной работе…
Да, вопрос о войне и мире еще не обсуждался. Он был снят с очереди первым планомерным вмешательством в стихийный процесс революции. Исполнительный Комитет еще не имел ни малейшей возможности занять ту или иную позицию по этому вопросу, а главное – не в расчетах его руководящего большинства было форсировать проблему мира. Напротив, было необходимо выжидать сколько возможно. В Совете же этого вопроса не затрагивали даже сами рабочие, инстинктивно чувствуя, что он может оказаться весьма больным, крайне сложным и чреватым подводными камнями. Но было ясно: продолжать эту фигуру умолчания можно и должно лишь до известных пределов. Не нынче завтра проблема должна стать на очередь. И выступление гардемарина, напомнившее нам и об остроте проблемы, и об ее опасности, было крайне симптоматично.
Вопрос о поезде Родзянки был решен очень быстро одним дружным натиском. Мы говорили об этом, стоя на ногах, как были во время борьбы с полковником и с гардемарином…
Я говорил: Родзянку пускать к царю нельзя. Намерений руководящих групп буржуазии, «Прогрессивного блока», думского комитета мы еще не знаем и ручаться за них никто не может.
Они еще ровно ничем всенародно не связали себя. Если на стороне царя есть какая-либо сила, чего мы также не знаем, то «революционная» Государственная дума, «ставшая на сторону народа», непременно станет на сторону царя против революции. Что Дума и прочие этого жаждут, в этом не может быть сомнений. Весь вопрос – в возможности образования контрреволюционной силы под видом объединения царя с народом в лице «народного правительства»… Их сговор в Ставке и успехи царя могут произвести величайшую смуту среди армии, и без того растерявшейся, сомнительной и неустойчивой. И что было не под силу одному царю, то он легко может сделать при помощи Думы и Родзянки: собрать и двинуть силы для водворения порядка в Петербурге, не только революционном, но и совершенно распыленном и беззащитном… Ведь каждому известна и истинная позиция думского большинства, и то, что контрреволюции достаточно иметь один преданный сборный полк, чтобы погубить все движение. Кто может ручаться, что от разрешения дать поезд Родзянке не зависит судьба революции? Надо благодарить железнодорожников за правильное понимание и доблестное выполнение ими долга перед революцией и в поезде Родзянке отказать.
Не помню, высказал ли кто-нибудь мнение, что поезд дать было бы полезно. Может быть, говорил кто-нибудь, что это не принесло бы вреда. Но, во всяком случае, прения были чрезвычайно кратки, и если не единогласно, то огромным большинством было постановлено: в поезде Родзянке отказать.
Почему-то осталось в памяти, что напротив меня в это время стоял Скобелев, который, кажется, председательствовал и голосовал в этом вопросе вместе с большинством.
Позвали полковника и, объявив ему решение, отпустили его. Он явно не ожидал такого исхода своей миссии, но тон заявления был настолько категоричен, что преданный революции вестник Родзянки принужден был ограничиться одним «слушаюсь» и, звякнув шпорами, удалиться.
Мы обратились к очередным делам. Не помню, попытались ли мы продолжать обсуждение вопроса о власти или же погрязли на несколько времени в экстренных, внеочередных делах. Этих дел, во всяком случае, накопилось довольно. Но минут через 20 по уходе полковника из думского крыла через нашего секретаря передали члену Временного комитета Государственной думы Чхеидзе просьбу от имени Родзянки немедленно пожаловать к председателю Государственной думы. После колебаний и ворчания со стороны доброй половины присутствующих Чхеидзе стал покорно собираться. Цель его вызова была очевидна.
Но в это время в комнату влетел бледный, уже совершенно истрепанный Керенский. На его лице было отчаяние, как будто произошло что-то ужасное.
– Что вы сделали? Как вы могли! – заговорил он прерывающимся трагическим шепотом. – Вы не дали поезда!.. Родзянко должен был ехать, чтобы заставить Николая подписать отречение, а вы сорвали это… Вы сыграли на руку монархии, Романовым. Ответственность будет лежать на вас!..
Керенский задыхался и смертельно бледный, в обмороке или полуобмороке упал в кресло. Побежали за водой, расстегнули ему воротник. Положили его на подставленные стулья, прыскали, тормошили, всячески приводили в чувство. Я не принимал в этом участия и мрачно сидел в соседнем кресле. Сцена произвела на меня отвратительное впечатление.
Что Керенский, не спавший несколько ночей, затративший нечеловеческое количество нервной энергии за дни революции, ослаб до тривиальной истерики, это было еще терпимо. Что он в важном деловом вопросе, требовавшем быстрой деловой ориентировки, подменил здравый смысл и трезвый расчет полутеатральным пафосом, в этом также еще не было ничего особенно злостного. Хуже было то, что Керенский на второй день революции уже явился из правого крыла в левое прямым, хоть и бессознательным орудием и рупором Милюковых и Родзянок… Кроме того, я опасался за судьбу принятого решения насчет поезда. Керенский, понятно, явился с тем, чтобы его аннулировать, а его нажим и его истерика могли оказать влияние на многих.
И действительно, очнувшись, Керенский произнес тут же длинную и бестолковую речь не столько о поезде и об отречении, сколько о долге каждого перед революцией и о необходимости контакта между правым и левым крыльями Таврического дворца. Он говорил нудно и раздраженно, подчеркивая не раз, что он, Керенский, пребывает в правом крыле для защиты интересов демократии, что он уследит за ними, обеспечит их, что он – достаточная гарантия, что при таких условиях недоверие к думскому комитету есть недоверие к нему, Керенскому, что оно при таких условиях неуместно, опасно, преступно и т. д.
Сейчас «sub specie aeternitatis»[19]19
с точки зрения вечности (лат.)
[Закрыть] при свете всего дальнейшего вся эта наивная, истерично-эгоцентричная речь представляется мне чрезвычайно характерной: это зародыш будущего беспомощного истерика, вообразившего себя не «математической точкой русского бонапартизма», а действительным Бонапартом, призванным спасти страну и революцию, вообразившим себя субъектом диктаторской власти, а не объектом власти стихий и контрреволюционных групп…
Керенский потребовал пересмотра принятого решения о поезде Родзянке. Несмотря на протесты меньшинства, указывавшего, что нет налицо никаких новых обстоятельств, было решено пересмотреть вопрос. На этот раз прения шли довольно долго, причем размягченным ораторам правой стороны удалось вслед за Керенским запутать вопрос и растворить дело о поезде в общих разговорах о взаимоотношениях между крыльями Таврического дворца.
В результате произошло нелепое голосование: всеми наличными голосами против трех (Залуцкого, Красикова и меня) была отдана дань истерике Керенского, и поезд Родзянке был разрешен.
Родзянко, однако, не уехал. Времени прошло слишком много, а снарядить поезд было можно не так скоро. Был, вероятно, уже второй час дня. Царь не дождался Родзянки в Дне и выехал в Псков… Меня же встреченный в советской зале известный старый меньшевик Крохмаль поспешил ядовито поздравить с тем, что в только что состоявшемся голосовании я вотировал вместе с неистовым Красиковым, который не пользовался репутацией вразумительного человека.
Заседание Совета уже началось. На председательском месте, на столе, стоял Н. Д. Соколов, геройски не сходивший с него до самого вечера. На очередь были поставлены исключительно или главным образом «военные» вопросы: об отношении солдат к возвращающимся офицерам, о выдаче оружий, о Военной комиссии, ее составе и компетенции. На ораторской трибуне, то есть на столе, сменяли друг друга солдаты и «прапорщики». Что они говорили, я не слышал и не знаю. Но все заседание прошло под знаком тревоги и требований отпора думскому комитету в связи со вчерашним выступлением Родзянки и с попытками разоружить солдат.
Дело о поезде не дало нам кончить дело о власти. За это время накопилась целая куча вермишели, и правильная работа вновь была нарушена. Началась и текущая «канцелярская работа»; пришлось подписывать десятки бумаг, разрешений, удостоверений…
Не помню, зачем было необходимо отправиться в Военную комиссию, которая перебралась в какое-то новое неизвестное помещение наверху, в отдаленном углу дворца. Было страшно подумать об этом путешествии через непроницаемые толпы, через сквозняки, через митинги, через шпалеры просителей, которых нет возможности удовлетворить, сквозь строй всяких делегатов с экстренными заявлениями и просто «преданных революции» обывателей с неотложными делами и без оных, с одним любопытством.
Сообщили, что во дворец только что пришел «конвой его величества» выразить покорность и предложить службу революции. Ясно, вся армия отряхнула от ног своих прах царизма, и сейчас для переворота не страшно ни кадровое, кастовое реакционное офицерство, ни черносотенный генералитет. Всем приходилось прикинуться «преданными революции».
Во главе конвоя явился какой-то великий князь – Кирилл Владимирович, тоже оказавшийся исконным революционером. Его немедленно оцепили честные служители печатного слова буржуазно-бульварные журналисты и долго носились с ним, не обращая внимания на все то, происходящее у них под носом, в чем бился действительный пульс революции, что было захватывающе интересно и для истории, и для непосредственного наблюдения культурных людей…
Дворец имел вчерашний вид – непролазной толпы, невыносимой давки, бесконечных шинелей, неразберихи и подъема. В Екатерининской зале поднимались над толпой бесчисленные знамена и фигуры ораторов там и сям.
Что было нового – это лавочки, раскинутые партийными организациями, с листками, справками, всякой литературой. Их плакаты: «Центральный Комитет партии социалистов-революционеров» или «Военная организация РСДРП (большевиков)» и тому подобная «нелегальщина», вынырнувшая из подполья, непривычно красовалась на глазах тысячных толп, удивляя и путая закоренелых конспираторов.
Партийная работа уже шла в городе на всех парах. Массы организовывались… Как и вчера, взволнованные люди добивались членов Исполнительного Комитета и сообщали впопыхах об эксцессах, столкновениях, стрельбе, погроме в той или иной части города. Исполнительный Комитет был тут ни при чем; он ничего не мог поделать, и посылаемые отряды по-прежнему не внушали никаких надежд. Но город сам, местными силами, самодеятельностью районов залечивал свои раны, обслуживал и терапевтику, и хирургию, и санитарию революции. И чем дальше, тем больше экстренные заявления об эксцессах, погромах и проявлениях анархии оказывались плодом перепуганного воображения.
Я поспешно двинулся и медленно пробирался в Военную комиссию. Но меня догнали с директивой отправиться в Петропавловскую крепость, откуда донесли о каком-то важном столкновении или разгроме. Я должен был ехать вместе с Керенским в автомобиле, но, выбравшись на двор, я в указанном месте не нашел ни Керенского, ни автомобиля и, проплутав по митингу в сквере, с величайшим трудом пропущенный обратно во дворец, я сдал это дело встреченному случайно Гвоздеву, стремившемуся хоть немного побыть на воздухе и охотно взявшему на себя поездку в Петропавловку. Узнав в Исполнительном Комитете, что дело в Военной комиссии все еще не сделано, я, выбиваясь уже из сил, стал снова пробираться туда.
Во главе Военной комиссии был уже кем-то назначенный Гучков, кандидат в военные министры. Вместе с тем весь облик Военной комиссии приобретал не только чуждый, но злокачественный вид. Потратив невероятное количество энергии и времени на передвижение, я попал наконец в сферу Военной комиссии, в какие-то верхние коридоры над кухней, где, нарушая все законы непроницаемости, сплошь стояли военные, ломившиеся к Гучкову. Гучков же, как говорили, заперся с великим князем Кириллом Владимировичем и был занят с ним важными делами.
Затрудняюсь сказать, почему именно, но я почувствовал, что меня охватила в этом месте атмосфера не революции, а самой доподлинной контрреволюции. Офицеры были не наши и не прежние, из комнаты 41, а совсем иного сорта, каких я видел потом около Керенского и Пальчинского в Главном штабе, в эпоху корниловщины… Я не нашел никого из прежних центральных лиц Военной комиссии. Меня посылали к Гучкову, с которым я, однако, совсем не желал иметь дела.
Но, с другой стороны, к Гучкову, занятому с великим князем, не пускали, пока не узнали, что я член Исполнительного Комитета. Тогда вдруг все офицеры, ординарцы, приближенные стали более чем любезны, стали просить меня только две минуты подождать Александра Ивановича, стали усиленно приглашать меня к нему и убеждали поговорить с ним, прибавляя, что он сам искал и желал повидать кого-либо из «рабочих депутатов». Передо мной стали рассыпаться до того, что я почувствовал какое-то смутное подозрение, сам не знаю в чем. Во всяком случае, было вполне вероятно, что с Гучковым пришлось бы вести политический разговор. Я решительно отказался от этого рандеву и, назвав комнату, где можно видеть членов Исполнительного Комитета, отправился назад, ничего не добившись…
Технические условия нашей работы не стали лучше за эти сутки, с тех пор как я снаряжал «капитана Тимохина».
Заседание Совета было в полном разгаре и имело на этот раз деловой характер, несмотря на ту страстность, какую вносили солдаты в обсуждение своих наболевших вопросов. Соколов неутомимо стоял на столе и энергично управлял бушующим под его ногами морем шинелей, совершенно подавивших черные рабочие фигуры.
Исполнительный Комитет, как таковой, не руководил этим собранием и не знал толком, что там происходит. У него не было к тому никакой возможности, но все же это было упущением, имевшим довольно существенные последствия.
Исполнительный Комитет не заседал, когда я вернулся. Все по группам или в одиночку были заняты текущими делами. Иных не было налицо…
Пришло известие из Кронштадта, что там избивают офицеров, что убит адмирал Вирен и другие. Событие было чрезвычайное и могло послужить сигналом к грандиозной резне ненавистного офицерства болезненно настроенной массой. В связи с настроением, царившим в советской зале (на почве бестактного поведения думских политиков), в связи с возможной провокацией кронштадтские избиения могли вылиться в безудержную и гибельную стихийную бурю. Было необходимо потушить движение в зародыше… Кого-то в экстренном порядке отрядили в Кронштадт…
Приходили и другие известия о насилиях над офицерами. Было решено немедленно опубликовать воззвание к солдатам с протестом против самосуда, с призывом установить «контакт» между солдатами и офицерами революционной армии, с указанием на «присоединение» офицерской массы к революции, на безопасность ее для солдатской вольности в новых условиях и на необходимость заменить массовую огульную месть привлечением к ответу одних лишь виновных… Я среди шума и беспорядка написал краткую прокламацию в этом духе, но довольно неудачно. Стеклов взялся переделывать. Наскоро прочли и отправили в типографию, чтобы расклеить по городу к ночи или за ночь…
Пришла бумага от нового петербургского общественного градоначальника, назначенного думским комитетом. Это был вышеупомянутый Юревич, который просил Исполнительный Комитет назначить ему помощника.
Понятно, никаких назначенных градоначальников быть впредь не должно. Но временно, в процессе установления нового порядка, в градоначальстве могла быть произведена крайне полезная работа, хотя бы по разрушению старого полицейского гнезда. И авторитет Совета, и его контроль в этом деле также могли оказаться весьма целесообразными. Но работа требовала, во-первых, большой энергии и неменьшего такта, а во-вторых, специального человека. Кого послать?.. Случайно встретив в кулуарах моего старого друга и единомышленника, финансиста и государствоведа Никитского (будущего товарища петербургского городского головы), я без долгих разговоров снарядил его в градоначальство. Тут же была написана бумага; к Никитскому в качестве секретаря был прикомандирован также случайно попавшийся мой коллега по туркестанским делам, будущий левый эсер Горбунов – и места доблестных генералов от полиции Вендорфа и Лысогорского, ныне пребывающих в министерском павильоне, были достойно замещены.
Позднее, вечером, перед открытием знаменитого ночного заседания на 2 марта, в апартаментах думского комитета я сообщил, проглатывая стакан чая, Юревичу и Некрасову об этой смене членов градоначальства, добавив, что я, нелегальный, подал прошение Никитскому о разрешении мне жительства в Петербурге и надеюсь на благоприятный ответ.
Часу в шестом было возобновлено заседание комитета. Приступили к продолжению прений о власти. На этот раз Исполнительный Комитет был в полном составе, всего с представителями партий было свыше 20 человек. На половине заседания в Исполнительный Комитет влились еще девять человек, избранных солдатской частью Совета, в качестве временных представителей петербургского гарнизона. Это были большевики Садовский, Падерин, затем левый центр.
– Борисов, Барков, Баденко и дальше люди неопределенной партийности, невыясненной физиономии и невысокого уровня, вскоре исчезнувшие с горизонта… Сейчас вся эта группа, внезапно появившаяся из-за портьеры и переполнившая маленькую комнату Исполнительного Комитета, конечно, не могла войти в курс давно начатого обсуждения и, пытаясь деятельно участвовать в прениях, только мешала работе.
Порядок обсуждения был установлен такой: сначала самый характер, классовый состав первого революционного правительства – буржуазный, коалиционный или демократический; затем требования, к нему предъявляемые, и, наконец, личный состав кабинета. С первым оказалось наибольше возни и разногласий. Правда, о советском демократическом правительстве никто не заикался (несмотря на вчерашний большевистский манифест, казалось бы, к чему-то обязывавший), но зато основательный бой дали сторонники «коалиции», мобилизовавшие большие силы, чем утром.
Во главе коалиционной партии в этом заседании шли бундовцы Рафес и Эрлих. К ним пристали некоторые оборонцы, социал-демократы, а главное – представители народнического толка. Остальные дружно отстаивали невхождение в цензовое правительство. В результате было постановлено 13 голосами против 7 или 8: в министерство Милюкова представителей демократии не посылать и участия их в нем не требовать.
Это надо заметить: это имеет значение для оценки недоразумений с Керенским, о которых речь будет дальше.
Гораздо дружнее прошел второй пункт. Выдвинутые мною три требования от правительства были развиты и дополнены. Но идея отказа от расширения требований в перспективе свободной борьбы за неурезанную программу, идея одного лишь обеспечения свободы борьбы, эта идея так или иначе легла в основу разработки этого пункта. Дополнения не имели самостоятельного значения; они лишь комментировали и углубляли общие требования полной политической свободы и наиболее последовательного воплощения принципа народовластия в виде Учредительного собрания.
Но все же это развитие и дополнение, эта детализация условий передачи власти буржуазии были очень важны. И я считал бы огромным упущением, если бы они не были сделаны и наши требования остались бы в том виде, в каком они рисовались мне лично до их обсуждения…
Председательствовавший Стеклов записывал отдельные пункты на листе бумаги по мере их утверждения. Насколько помню, голоса здесь почти не делились. Работа шла на редкость дружно и напряженно. Реплики ораторов были на удивление кратки. Времени было мало, и все хотели быть на высоте. Но, разумеется, избежать «экстренных сообщений» и «чрезвычайной важности дел» было невозможно. И свои, и посторонние несколько раз прерывали работу. Помню комическое выступление Шляпникова, ворвавшегося в разгар прений и закричавшего своим классическим владимирским говором:
– Пока вы тут занимаетесь академическими вопросами, у нас на вокзале конфисковали нагну партийную литературу. Исполнительный Комитет должен принять экстренные меры…
В развитие пункта о политических свободах был предложен и принят пункт о распространении всех завоеванных гражданских прав на солдат, которые вне строя должны быть переведены на гражданское подозрение. Насколько помню, предложение это было сделано одним из вновь вступивших солдатских членов Исполнительного Комитета.
Трудно оспаривать огромное значение этого пункта, который в чрезвычайной степени облегчил дальнейшую работу Совета. Пункт этот, правда, сам собой разумелся и был бы проведен в жизнь независимо от торжественного обещания правительства выполнять эта требование демократии. Но совершенно неоспоримо, что выделение в особый пункт этого требования и конкретное упоминание о будущей жизни армии избавило нас впоследствии от массы вредных осложнений и парализовало сопротивление буржуазии вновь созданному, чрезвычайно одиозному для нее положению армии. Борьба за армию сильно облегчилась для демократии благодаря этому, специально выговоренному условию, и благодаря ему армия несравненно более быстро и безболезненно перевила в руки Совета.
Другой стороной того же дела, развитием и гарантией пункта о свободах было требование уничтожения полиции и замены ее народной милицией, не подчиненной центральной власти. Ценность этого дополнения также огромна и вполне очевидна. Надо только удивляться, как могли сознательные пролетарские элементы в Германии через полтора года после всех уроков русской революции упустить это необходимое и элементарное требование и оставить полицию кайзера на своем месте, в руках шейдемановско-плутократической контрреволюции. Шейдеман не замедлил воспользоваться этим незаменимым орудием в январские дни, так же как воспользовался бы им Милюков в апрельские, если бы демократия не вырвала этого орудия из его рук в самом начале… Однако наша полиция была уничтожена самим процессом переворота.
В развитие требования Учредительного собрания и народовластия были выставлены и утверждены, во-первых, возможно скорые и максимально демократические выборы в городские и сельские муниципалитеты; а во-вторых, после интенсивных поисков надлежащей формулировки было решено требовать, чтобы правительство «не предпринимало никаких шагов, предрешающих будущую форму правления», с тем чтобы Учредительное собрание свободно решило вопрос о республике или монархии.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.