Текст книги "Записки о революции"
Автор книги: Николай Суханов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 34 (всего у книги 131 страниц)
Когда очередь дошла до Милюкова, то он прямо, ясно и категорически заявил, что такого документа он опубликовать не может и своей подписи на нем не даст. Но коллеги Милюкова смотрели на дело иначе. Возник опять долгий разговор, обнаруживший воочию значительную трещину в кабинете. Некоторые министры, как будто даже не особенно стесняясь в выражениях, спорили против Милюкова и говорили о том, что такой документ, напротив, вполне возможен и что совет министров обсудит этот вопрос. Помнится, более других, обращаясь к нам, полемизировал с Милюковым Терещенко.
В конце концов мы на том и расстались, что правительство будет иметь суждение по поднятому вопросу и, вероятно, завтра же даст нам ответ…
Трещина же в нашем первом революционном кабинете к этому времени действительно стала совершившимся фактом, на который следует обратить внимание.
В наших кругах уже было достаточно известно о начавшихся несогласиях. Мы уже видели, что Керенский и Некрасов печатно открещивались от заявлений Милюкова по внешней политике. Иначе, конечно, и быть не могло. Вопрос о целях войны не мог не послужить ближайшим источником разногласий в правительстве: это было естественным отражением различных течений в этом вопросе в различных группах буржуазии. Неистовый империализм Милюкова вообще должен был неизбежно вызвать недовольство среди самих цензовиков; в связи же с данным положением дел, в связи с революционной встряской и разрухой, в связи с ненадежностью армии и возможностью поражения проблема Дарданелл и Армении, естественно, стала казаться многим «несвоевременной и неуместной», утопической и грозящей немалыми бедами государственности и порядку.
В кабинете возникла оппозиция Милюкову, охватившая большинство министров. Образовалась левая семерка (против кадетов и Гучкова) в составе: обоих Львовых, Керенского, Некрасова, Терещенки, Коновалова и Годнева. Сейчас именно эта семерка взялась изготовить требуемый нами документ хотя бы и против Милюкова.
Когда я вышел из-за стола во время заседания, меня остановил Керенский и усадил рядом с собой в отдаленном конце комнаты. Керенский не принимал участия в переговорах. Он был так же взволнован и растерян, как в памятный вечер 1 марта перед «учредительным» ночным заседанием в правом крыле Таврического дворца. Казалось, с тех пор прошел по меньшей мере год, а не три с половиной недели!.. И Керенский почти буквально повторил ту же сцену, что и тогда. Без всякой видимой причины, задыхаясь и выкрикивая слова, он снова заговорил о недоверии к нему, об агитации и кознях против него в Совете. И снова он производил впечатление вконец расстроенного человека, с больными нервами. Он говорил долго и несвязно, говорил, не желая слушать и перебивая с полемикой при первой же попытке открыть рот.
Да и я не мог сказать ему решительно ничего утешительного. Я до сих нор храню к личности Керенского мои личные симпатии и тогда был бы рад смягчить ту острую, болезненную неприятность, которую он испытывал. Но я мог только усилить ее, если бы мы могли основательно продолжать разговор. Кажется, я успел только сказать ему, что он должен немедленно явиться в Исполнительный Комитет.
Нас стали окликать, мы мешали заседанию. Керенский вскочил и отошел от меня с дрожащей челюстью и блуждающими глазами…
На другой день до позднего вечера никаких вестей из Мариинского дворца мы не получали… Утром 25-го не было заседания Исполнительного Комитета. Но когда я зашел в его апартаменты, я застал там какое-то большое совещание с посторонними людьми: налицо был «общественный градоначальник», городской голова и разные другие лица буржуазного и чернорабочего вида. Разбирался крайне острый вопрос о гужевом транспорте в столице. Ломовые извозчики требовали восьмичасового рабочего дня и отказывались работать в праздники. Был еще ряд недоразумений с извозопромышленниками.
Это был один из непрерывных конфликтов, разбиравшихся денно и нощно в нашей комиссии труда. Но данный конфликт имел особую остроту. В районы не доставлялась и запаздывала мука, и это грозило голодом рабочим кварталам. Положение для советской комиссии было, как всегда в таких случаях, невыносимо трудное. Но было необходимо заставить ломовиков, которые были нравы, немедленно приступить к работе и не прерывать ее. Требовался огромный авторитет и не меньшая убедительность.
Я постоял некоторое время и восхищенно слушал, как председательствовавший Богданов с железной твердостью вел собрание, медлительно и властно отводя аргументы сторон и формулируя непререкаемые директивы. Присутствовавшие администраторы и муниципалы, кажется, также с немалым пиететом следили за тем, как вершатся дела в Исполнительном Комитете.
Опасный конфликт с ломовыми извозчиками был ликвидирован, хотя и не сразу… Вообще работа на заводах под влиянием начатой советской агитации понемногу налаживалась. Если она не шла повсюду полным ходом, то здесь играли огромную роль не зависящие от рабочих обстоятельства, главным образом отсутствие топлива и сырья… Это, конечно, отнюдь не ослабляло кампании против рабочих, против их невыносимой лени и их невыполнимых требований. Но кампания шла независимо от положения дел на заводах, и здесь ничего поделать было нельзя. Не приглашать же было для «ревизии» заводов вслед за агитируемыми солдатами еще и агитирующих бульварных газетчиков и господ с Невского проспекта!..
Во всяком случае, я уверен, что Церетели не в меру широко рекламировал в Мариинском дворце значение нашего нового громоподобного призыва напрячь все силы в тылу для фронта. Что можно было сделать, делалось и без того; чего можно было достигнуть, ежедневно достигалось. Чего не делалось и не достигалось, то едва ли было выполнимо и достижимо при помощи призыва… Обещанная компенсация за отказ от завоеваний была для тыла, пожалуй, слишком незначительной. Другое дело – воздействие на дух армии: здесь могли дать большие результаты отказ от всяких посторонних целей и твердое сознание борьбы за свободу, за землю, за добытые и будущие внутренние классовые завоевания.
В Исполнительном Комитете мы доложили о вчерашних переговорах и стали ждать… Опять неприятность с Керенским! Оказывается, накануне он освободил из-под ареста генерала Иванова, того самого, который в момент переворота двинул полки на Петербург и согласно требованию Стеклова должен был быть объявлен вне закона… Кучки солдат возмущенно говорили об этом. Но и на сторонников самых мягких мер этот акт произвел сильное и неприятное впечатление.
Допустим даже, что этого господина следовало освободить. Но ведь не больше же было к тому оснований, чем для освобождения многих и многих, сидящих в Петропавловке и в других местах… Это был акт безудержного «генерал-прокурорского» произвола, во-первых. А затем, ведь надо же считаться с психологией масс (да еще избирателей, не так ли?), учитывающих характер преступления и болезненно реагировавших именно на Иванова. Если его следовало освободить, то следовало сначала убедить в этом. Иначе это была кричащая демонстрация перед массами, во-вторых.
В глазах многих эта «гуманная» выходка Керенского переполнила чашу. Министра «от демократии» стали громко требовать к ответу. Предлагали официально вызвать его в Исполнительный Комитет. Это требование уже было известно Керенскому, да и без всякого требования, казалось бы, нельзя было давно не сделать этого, особенно получив сведения о недовольстве им, о недоверии и кознях. Но Керенский не желал знать Исполнительного Комитета.
Этого мало: на другой день, в воскресенье, 26-го, кто-то вбежал в заседание и, полусмеясь, полунегодуя, сообщил весть, от которой мы ахнули. Керенский явился в Таврический дворец, прошел прямо в Белый зал, где происходило заседание солдатской секции, произнес там речь, пожал бурю аплодисментов и уехал. Все это произошло несколько минут тому назад, когда на расстоянии нескольких саженей от Белого зала происходило заседание Исполнительного Комитета. Это было уж из рук вон! А говорил Керенский в солдатской секции следующее (передо мной два совершенно тождественных отчета «Рабочей газеты» и «Русского слова»):
– Товарищи солдаты и офицеры! У меня не было раньше времени посетить представителей той среды, из которой я сам вышел. Я был все время занят своей работой и сегодня приехал вот по какому поводу. До сих пор у меня не было никаких недоразумений с вами, но сейчас распространяются слухи, распускаемые злонамеренными людьми, которые хотят положить грань между нами и внести разлад в демократическую среду… Уже в самом начале войны в закрытых заседаниях Государственной думы я горячо настаивал на изменении солдатского устава, на отмене чести (?!) и т. п. Я до изнеможения боролся за общечеловеческие нрава, и вот теперь в моих руках вся власть генерал-прокурора, и никто не может выйти из-под ареста без моего ведома и согласия. (Бурные аплодисменты.)
По словам отчета, «министр говорит энергично, все более и более волнуясь»:
– В вашей среде раздавались нарекания. Я слышал, что здесь появляются люди, выражающие мне недоверие, упрекающие меня за послабления представителям старого строя. Я предупреждаю тех, кто так говорит, что я не позволю не доверять мне и в моем лице оскорблять всю русскую демократию. Я вас прошу или исключить меня из своей среды, или безусловно мне доверять.
Дальше, объяснив освобождение генерала Иванова его старостью и тяжелой болезнью и объяснив послабления некоторым Романовым тем, что «Дмитрий Павлович боролся с царизмом, подготовил заговор и убил Гришку Распутина», Керенский продолжал:
– Дело Временного правительства огромное и ответственное. Оно стоит за свободу, за право, за русскую независимость. Стоит до конца… Я не уйду с этого места, пока не закреплю уверенности, что никакого строя, кроме демократической республики, в России не будет. (Бурные аплодисменты, переходящие в овацию.)
– Завтра 27 марта. Ровно месяц с того момента, как я ввел первую часть революционных войск в Таврический дворец. Я вошел в кабинет как представитель ваших интересов. На днях появится документ о том, что Россия отказывается от всяких завоевательных стремлений… Я работаю из последних сил, пока мне доверяют и пока со мной откровенны. И теперь, когда появились люди, желающие внести раздор в нашу среду, я должен вам заявить, что, если вы хотите, я буду с вами работать, если не хотите, я уйду.
«Зал дрожит от аплодисментов. Раздаются возгласы: „Просим! Верим! Вся армия с вами!“ Когда овация стихает, Керенский раскланивается и продолжает»:
– Я пришел не оправдываться, а заявить, что я не позволю себе быть на подозрении. Я больше чем удовлетворен тем, что здесь было. До последних сил я буду работать для вашего блага, и, если будут сомнения, придите ко мне днем и ночью, и мы с вами сговоримся.
«Керенского под шум приветствий подхватывают на руки и выносят из зала. Министр взволнован и едва держится на ногах. Кто-то подает стул. Керенский. в изнеможении опускается…»
Я полагаю, что стоило воспроизвести эту сцену. Но я полагаю, что не стоит портить ее комментариями: весь «бонапарт» и так воспроизведен во всех красках. И ловкая, высокого качества демагогия (исконная борьба за отмену «чести», ввод: первого полка революции, документ об отказе от завоеваний), и превосходное «не потерплю» и «не позволю», и злонамеренные люди, сеющие рознь «между нами», и оскорбление в лице оратора этими «личностями» всей демократии – все превосходно. Больше всего от «бонапарта» здесь то, что, по существу, все сказанное нелепо; по существу, ни одному слову нельзя поверить, принять его всерьез, но все смело и правильно рассчитано на неопровержимость и на успех в данной обстановке… Для настоящего «бонапарта» недостает пустяков: элементарного учета собственных сил и понимания общей конъюнктуры.
«Злонамеренные личности», по поводу которых Керенский явился в солдатско-офицерскую, мужицко-обывательскую массу. Это кто такие? Ведь это те самые люди из Исполнительного Комитета, которых он обошел на несколько саженей, приехав и уехав без ведома их, жаждавших свидания. Да и что такое все это выступление генерал-прокурора? Ведь объективно – это попытка опорочить «средостение», ведь объективно – это попытка натравить «общественное мнение» на Исполнительный Комитет, в огромной своей части настроенный резко отрицательно к образу действий министра юстиции. О, это покушение с негодными средствами, эта попытка не опасна! Керенский не учитывал ни собственных сил, ни общей конъюнктуры. Ведь не был же и не мог быть Керенский на деле «бонапартом»…
Не опасно, но интересно, характерно все это, и стоило воспроизвести эту сцену. Ведь перед нами еще месяцы великой' революции, возглавляемой Керенским.
В то же воскресенье, 26-го, мы получили приглашение пожаловать вечером в Мариинский дворец для переговоров «по вопросу, затронутому в прошлый раз». Мы отправились, впрочем, без Скобелева, который должен был выступать в грандиозном концерте, устроенном преображенцами в Мариинском театре. В то время была большая мода на «концерты-митинги» – политика в соединении со всеми видами (довольно сомнительного) искусства и чуть ли не с танцами. Скобелев, помню, особенно энергично порхал тогда по эстрадам… В контактное заседание он прибыл позднее…
В этом заседании я совершенно не помню Керенского, но в общем оно было так же многолюдно и торжественно, как и два дня назад, кажется, с участием Родзянки и думских людей.
Нам было объявлено, что совет министров по зрелом обсуждении счел возможным удовлетворить желание Исполнительного Комитета и уже составил проект документа, объявляющего во всеобщее сведение об отсутствии всяких завоевательных стремлений у России. Премьер Львов действительно огласил документ, который держал в руках.
Документ был обращением Временного правительства к гражданам России. Ссылаясь на тяжелое наследство царизма и признавая государство в опасности, правительство решило прямо и открыто сказать народу всю правду. «Правда» эта заключалась, собственно, в следующей декларации о целях войны:
«Оборона во что бы то ни стало нашего собственного родного достояния и избавление страны от вторгнувшегося в наши пределы врага – первая насущная и жизненная задача наших воинов, защищающих свободу народа. Предоставляя воле народа в тесном единении с нашими союзниками окончательно разрешить все вопросы, связанные с мировой войной и ее окончанием, Временное правительство считает своим правом и долгом ныне же заявить, что дело свободной России – не господство над другими народами, не отнятие у них национального их достояния, но утверждение прочного мира на основе самоопределения народов. Русский народ не добивается усиления своей мощи за счет других народов. Он не ставит себе целью ничьего порабощения и унижения. Во имя высших начал справедливости им сняты оковы, лежавшие на польском народе. Но русский народ не допустит, чтобы родина его вышла из великой борьбы униженной и подорванной в жизненных своих силах. Эти начала будут положены в основу внешней политики Временного правительства, неуклонно проводящей волю народную и ограждающей права нашей родины при полном соблюдении обязательств, принятых в отношении наших союзников».
«В ответ на сказанную правду» правительство требует напряжения всех сил и поддержки его со стороны «всех и каждого»… Документ пошел по рукам. Начались замечания с нашей стороны. Существенных разногласий в оценке, к моему удовольствию, не оказалось. Конечно, мои сомнения были направлены в сторону Церетели. Но Церетели, хотя и в осторожной форме, признал документ неудовлетворительным, присовокупив, что поднять агитацию вокруг такого документа Совету будет не под силу. Такой документ не может дать прочной опоры Совету при его призывах к беззаветной поддержке фронта. В документе нет прямых указаний на отказ от аннексий, от чужих территорий. Если это связано с существующими союзными договорами, то в документе должно быть указание на необходимость их пересмотра и на соответствующее обращение к союзникам…
Милюков на этот раз хотел быть большим дипломатом, чем в прошлый раз, когда он не пошел дальше прямого отказа выполнить наше требование. Теперь в ответ на слова Церетели он сделал заявление, на которое я обращаю внимание читателя (я напомню его в одной из следующих книг).
– Я имею в виду, – сказал Милюков, – такое обращение к союзникам относительно пересмотра вопросов. Сейчас момент для этого я считаю неблагоприятным. Но через некоторое время я не вижу препятствий, почему бы не предпринять этого шага.
Обсуждение документа продолжалось. Началась снова скучная, бесплодная, чисто словесная полемика… Документ, в самом деле, был совершенно неудовлетворителен; он наивно обходил вопрос и сохранял все признаки обычных лицемерных заявлений всех воюющих правительств. Если в совете министров он послужил предметом борьбы, то победа всецело осталась за Милюковым. Большинство кабинета, левая «семерка» потерпела крах. Либо Милюков сумел подсунуть своим коллегам ничтожный клочок бумаги вместо желательного им ценного документа, либо сумел убедить их в том, что действительный отказ от аннексий совершенно нежелателен и что необходимо ничтожный клочок бумаги совместными усилиями подсунуть Совету. Конечно, более вероятно второе: вероятно, левая «семерка» была довольно слабой оппозицией Милюкову, и серьезной борьбы в кабинете министров из-за этого документа, по-видимому, не было. Во всяком случае, кабинет защищал свое воззвание вполне солидарно, единым фронтом.
Правительственное обращение к народу прежде всего направлялось вовсе не к сведению Европы, а выпускалось для внутреннего употребления. Это было крайне важно для Милюкова и отмечалось им потом не раз. Затем, оно не только не заключало в себе определенных указаний на отказ от аннексий, но содержало вредные указания иного рода. Оборона прямо объявлялась не единственной, а «первой» целью войны. Ссылка на воззвание к полякам (комментированное выше) была просто лжива. Единая с союзниками программа подчеркивалась дважды… Оставалась одна фразеология, с которой в заседании вышел маленький инцидент.
Желая иллюстрировать полную никчемность трафаретных фраз о том, что свободная Россия не желает ни «господства над другими», ни «отнятия достояния», ни «чьего-либо порабощения и унижения», я сослался на манифест Николая II при объявлении войны.
– Видит бог, – цитировал я, – что не ради суетной мирской славы, не ради насилия и угнетения подняли мы оружие, но единственно ради охраны достояния державы российской и т. д..[59]59
Я хорошо знал и помнил этот манифест благодаря особому случаю. В 1915 году, когда не оказалось после всех попыток никакой возможности провести через цензуру мою «пораженческую» брошюру, я в самой нарочито грубой форме, для всех совершенно неправдоподобной, «прикрыл» этим манифестом мои разоблачения одну за другой всех «благородных» целей войны, над изысканием которых позорно трудился весь наш ученый и публицистический мир. Я доказывал, что все эти цели суть ложь и обман, а действительные цели (указаний на которые в частых разговорах требовал цензор) – вот смотрите: указаны его величеством… Ну и досталось мне за этот прием от благородно негодующих либеральных и оборонческих критиков. Ведь они монопольно владели тогда печатным словом и решительно не хотели пускать в оборот «пораженческой» ереси. Керенский называл эту брошюру «комментарием к высочайшему манифесту». Прием действительно крайне сомнительный, но я, по зрелом размышлении, взял на себя этот грех… И не раскаиваюсь
[Закрыть]
Как только я кончил мою реплику, Терещенко вскочил с места и патетически заговорил, делая вид, что он глубоко взволнован и оскорблен в своих лучших чувствах:
– Как! В этой зале министров революции позволяют себе оскорблять сравнением с Николаем II! Это совершенно недопустимо! И я не могу оставаться здесь при таких условиях!..
Терещенко действительно бурно вышел из-за стола, а затем и из комнаты, немного даже хлопнув дверью… Но надо сказать, никто из присутствовавших не обратил на это внимания, и обсуждение продолжалось. Погуляв по дворцу, не видя за собой посланников и отчаявшись в каком-либо удовлетворении, Терещенко вскоре вернулся и по-прежнему принимал участие в переговорах. Трюк молодого дипломата не удался.
Около полуночи служитель доложил, что к телефону требуют Чхеидзе. Он отсутствовал минут десять или больше. Скобелев, быть может обеспокоенный, вышел за ним. Чхеидзе вернулся необычной походкой, странно смотря в одну точку невидящими глазами, сел в свое кресло и оставался до конца заседания… Оказалось, что его сын, юноша 15–16 лет, только что по нечаянности застрелился из ружья. Заседание продолжалось. Кажется, Чхеидзе сказали, что дело ограничилось несмертельной раной, но, по-видимому, он не поверил.
Заседание кончилось тем, что советские делегаты единогласно признали документ неудовлетворительным и взялись доложить его Исполнительному Комитету. Для министров было ясно, что Исполнительный Комитет не мог иметь другого мнения.
Днем 27 марта Исполнительный Комитет имел суждение о документе. Чхеидзе был на своем посту. Его старались не трогать. Он передал председательство, но оставался во дворце… Церетели сравнительно со вчерашним своим выступлением энергично вносил смягчающие ноты. В стане «врагов» это одно, у себя же дома, когда оппоненты сидят не справа, а слева, – совсем другое. Оппонентов справа у Церетели в Совете вообще не было за все эти месяцы. С первым же своим появлением Церетели «консолидировал» всю советскую правую около своего особого, сибирского циммервальдизма, так же как с первыми раскатами революции вся буржуазия вместе с землевладельцами «консолидировалась» в «левой» партии кадетов…
Церетели настаивал, что в документе не хватает лишь ясности, не хватает нескольких конкретных штрихов. Если бы они были налицо, то требование демократии можно было бы считать выполненным и крупную победу достигнутой. Но все же в настоящем его виде Церетели не брал документа под свою окончательную защиту.
Да это было бы, пожалуй, слишком трудно Дело было не только в документе. Дело было и в том, что общественное мнение демократии по вопросу о завоевательной политике стало как-никак быстро кристаллизоваться… Накануне, когда мы с Церетели заседали в Мариинском дворце, в те же часы происходило огромное собрание организации петербургских меньшевиков. Оно было посвящено вопросу о войне, и на нем одержало верх циммервальдское течение. Собрание приняло резолюцию меньшевистского ЦК, намечающую, между прочим, следующую программу действий. «Признавая самой важной и совершенно неотложной задачей демократии в настоящий момент борьбу за мир без аннексий и контрибуций на основе самоопределения народов, борьбу за мир в международном масштабе, мы считаем необходимым мобилизовать общественное мнение и организовать давление рабочего класса и демократии всей страны на Временное правительство, чтобы побудить его: а) официально и безусловно отказаться от всяких завоевательных планов, б) взять на себя инициативу выработки и обнародования такого же коллективного заявления со стороны всех правительств стран Согласия и в) предпринять необходимые шаги для вступления совместно с союзными правительствами на путь мирных переговоров». Затем было постановлено ту же программу действий предложить европейскому пролетариату…
Во-первых, все это было абсолютно правильно и чрезвычайно ценно. Во-вторых, это должно было быть достаточно авторитетно для Церетели и правых советских меньшевиков… Не менее внушительно было выступление заграничных меньшевиков в лице П. Б. Аксельрода. Меньшевистская эмиграция призывала Совет «выступить во главе пролетариата, то есть при активном ею содействии с двойной инициативой»: во-первых, потребовать от Временного правительства вступления в переговоры с союзниками о подготовительных шагах к мирным переговорам и, во-вторых, обратиться к рабочим партиям всех стран с предложением скорейшего созыва международного конгресса по вопросу ликвидации войны.
Да не только социал-демократы, какие-нибудь народные социалисты и те на своей конференции (в Москве, 23–25 марта) постановили требовать отказа от завоеваний… При таких условиях взять под защиту вчерашний документ в настоящей его редакции означало бы слишком большую готовность скомпрометировать себя без всякой практической пользы.
Документ в Исполнительном Комитете был признан неудовлетворительным. Левая с интересом наблюдала, как новое правое большинство повергалось в уныние и беспокойство… В самом деле, что же теперь предстояло делать? Ясно, что были неизбежны новая атака слева и требование «выступить во главе пролетариата, при активном его содействии»…
Однако положение разрешилось иначе. Из Мариинского дворца Церетели (персонально!) позвали к телефону и сообщили ему, что в Таврический дворец сейчас посылается документ в новой редакции… Правительство пошло на уступки. Уступать было с чего без большого ущерба для Милюкова. Но правая торжествовала настолько подозрительно, что ее отношение к новой редакции документа казалось предрешенным. Да и в самом деле, ведь перед правым большинством была альтернатива: либо «выступить во главе пролетариата» с действительным «давлением», то есть начать борьбу, либо удовлетвориться любой редакцией и вести политику соглашения.
Принесли пакет и торжественно, с немалым волнением вскрыли его. В документе оказалась вставка в пять слов, подчеркнутая красным карандашом. После перечисления того, что не является целью войны – не «господство», не «отнятие», было добавлено: «не насильственный захват чужих территорий». Остальное осталось прежним.
Отказ от завоеваний был начертан черным по белому. Больше ничего не требовалось. Дело было кончено… Постановлением большинства акт 27 марта был признан крупной победой демократии и крупным шагом вперед в деле мира.
Конечно, несмотря на субъективную лживость этого акта, он был объективно некоторой уступкой империализма и некоторым достижением демократии. Будучи первым такого рода актом (среди всех воюющих держав) с самого начала войны, он создавал некоторую новую ситуацию для дальнейшей борьбы. Но все значение его заключалось именно в том, что это был исходный пункт для дальнейших, логически вытекающих требований, и для сохранения какой-либо ценности акта 27 марта была необходима немедленная мобилизация сил в целях дальнейших выступлений…
Помню, вечером того же дня, 27-го, из Таврического дворца я отправился на собрание сотрудников все еще не выходившей «Новой жизни» (пригласив с собой Гоца). Там я рассказал о новом акте, о новой ситуации, и там все это встретило именно такую условно-положительную оценку. Акт 27 марта был победой.
Увы! Это была поистине пиррова победа. Об этом красноречиво свидетельствовало отношение к достигнутому успеху со стороны нашего нового правого большинства. И именно здесь был корень положения…
Ничтожный, по существу, успех советское большинство выдавало за крупную победу и рекламировало ее среди масс. Что означало это? Это означало, что антициммервальдское большинство будет выдавать ничтожное пройденное расстояние, ближайший этап если не за конечный, то за близкий к пределу пункт в деле борьбы за мир российской демократии… Отношение большинства к акту 27 марта делало более чем проблематичными необходимые дальнейшие мирные выступления и подрывало всякую дальнейшую борьбу за мир.
Это одна сторона дела – важнейшая. Но не лишено важности и то обстоятельство, что победой 27 марта демократия была обязана отнюдь не движению и давлению масс, которые не были не только привлечены к борьбе, но не были и посвящены в дело. Победой 27 марта мы были обязаны тактике мирного соглашения с правительством. А стало быть, отныне метод «мирного соглашения» в противоположность апелляции к массам, в противоположность методу борьбы можно считать навеки прославленным и возведенным в ранг единственно рационального, специфически советского метода воздействия. При таких условиях победа 27 марта была, пожалуй, хуже, чем пиррова победа. Она не только отрывала победителя от войска, но и лишала его стимулов к действительным победам. Она затащила победную колесницу в непролазное болото оппортунизма и соглашательства.
Остается только один основной вопрос: действительно ли в Исполнительном Комитете уже образовалось мелкобуржуазное, оппортунистское большинство, готовое ликвидировать манифест 14 марта, стремящееся аннулировать одну из намеченных им линий внешней политики – борьбу за мир, в интересах другой линии – военной обороны? Действительно ли уже образовалось большинство, стремящееся извратить и уничтожить все до сих пор намеченные основы советской мирной политики, а вслед за этим и весь наметившийся доселе ход революции?
Для тех, кто сомневается в этом, доказательством послужат факты, о которых впереди будет речь. Но нельзя ли поверить этому и априори? Не была ли заранее утопичной борьба советских циммервальдцев за торжество классовой пролетарской линии в нашей революции? Могла ли эта линия не быть стерта мелкобуржуазным оппортунизмом? Могло ли в советских органах, представляющих всю демократию, не образоваться мужицко-солдатского, интеллигентско-обывательского большинства? Ведь это же вытекало из законов истории, из основных предпосылок нашей революции, из ее первородного греха: из мелкобуржуазного, крестьянского строя нашей страны, из всенародного характера революции, из появления на первом плане ее в первый же момент мужика-солдата?
Образование нового советского большинства было неизбежно и закономерно. Но это совсем не значит, что этому мелкобуржуазному большинству была вообще не под силу задача мира, что участие и даже инициатива в международной классовой борьбе за мир противоречили его классовой природе. Это ни в каком случае не так, ибо задача мира есть задача демократическая, и она могла быть выполнена блоком, единым фронтом мелкобуржуазных и пролетарских масс против империалистской буржуазии. Поэтому и борьба за циммервальдскую линию в Совете не была беззаконна, утопична и заведомо обречена на провал. Нет, она была только бесконечно трудна и, очевидно, была непосильна для фактических участников борьбы.
Не будем же негодовать на законы истории. Но будем справедливы к тем, кто в неравной борьбе потерпел поражение за единственно правильный курс революции.
Эпилог был таков. 28 марта акт был опубликован и имел хорошую прессу. Социал-демократические газеты давали условную оценку в зависимости от дальнейшего. Другие прославляли победоносный ход и новые демократические завоевания революции.
Кажется, именно в этот день меня вызвали по телефону из Исполнительного Комитета в квартиру Н. Д. Соколова, находившуюся в двух шагах. Я мог выбраться только через час и застал у Соколова конец частною совещания. Там был Керенский, которого призвали «для объяснений» его личные друзья. Кроме Соколова был налицо Церетели, большинство же составляли близкие Керенскому «народнические» элементы. Мне не пришлось слышать «объяснений» Керенского, но конец беседы был довольно мирным (как, вероятно, и начало). Керенский выглядел совершенно здоровым и спокойным. Вместе с наличными людьми он направлялся в Исполнительный Комитет.
Всю недолгую дорогу в автомобиле мы молчали. Керенский явно обдумывал план завоевания.
Его задача бесконечно облегчалась тем, что он заставал собрание врасплох. И он действительно многое успел благодаря быстроте и натиску.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.