Текст книги "Записки о революции"
Автор книги: Николай Суханов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 75 (всего у книги 131 страниц)
Вполне же верные большевикам полки, готовые служить активной силой переворота, были следующие: 1-й и 2-й пулеметные полки. Московский, Гренадерский, 1-й запасный, Павловский, 180-й (со значительным числом большевистских офицеров), гарнизон Петропавловской крепости, солдатская команда Михайловской артиллерийской школы, в распоряжении которой находилась артиллерия. Надо заметить, что все эти части были расположены на Петербургской и Выборгской сторонах, вокруг единого большевистского центра, дома Кшесинской. Кроме того, восстание должны были активно поддержать окрестности: во-первых, Кронштадт; затем в Петергофе стоял 3-й запасный армейский полк, где господствовали большевики, а в Красном Селе – 176-й полк, где прочно утвердились «междурайонцы». Эти части могли быть немедленно, по нужде, вызваны в Петербург.
Все эти «повстанческие» полки, вместе взятые, должны были подавить сопротивление советско-коалиционной военной силы, устрашить Невский проспект и столичное мещанство и послужить реальной опорой новой власти. Главнокомандующим всеми вооруженными силами «повстанцев» был назначен вышеупомянутый вождь 1-го пулеметного полка прапорщик Семашко.
Со стороны военно-технической успех переворота был почти обеспечен. В этом смысле большевистская организация уже тогда была на высоте. И один из двух главных ее руководителей. Невский, настаивал на форсировании движения, на доведении его до конца. Другой же, Подвойский, требуя осторожности, едва ли руководствовался при этом «стратегическими», а скорее политическими соображениями.
В политическом центре «восстания» – в Центральном Комитете дело ставилось, как мы видели, условно, факультативно. Переворот и захват власти должны быть совершены при благоприятном стечении обстоятельств. Здесь на деле воплощалось то, что за три дня до того говорил Ленин на съезде: что большевистская партия готова одна взять в свои руки власть каждую минуту. Но готовность взять в руки власть означает только настроение, только политическую позицию. Она еще не означает определенного намерения взять власть в данную минуту. Поставить вопрос таким образом большевистский ЦК не решился. Он решил только всеми мерами способствовать созданию благоприятной для переворота обстановки. И это отлично отразило те колебания, какие испытывал он в эти дни. И хочется, и колется. И готовы, и не готовы. И нужно, и страшно. И можно, и нельзя…
Разумеется, колебания вызывались главным образом мыслями о том, что скажет провинция. Это понятно без комментариев. Расчеты же основывалась преимущественно на популярности большевистской программы, которая подлежала немедленному осуществлению. Эту программу, со слов Ленина, мы хорошо знаем.
Колебания большевистского ЦК выражали позицию его отдельных членов, центральнейших фигур тогдашнего большевизма. Понятно, колебания их были тем меньше, а стремление к перевороту тем больше, чем меньше им было дано мыслить и рассуждать или чем больше преобладали у них темперамент и воля к действию над здравым смыслом. Безапелляционно стоял за переворот Сталин, которого поддерживала Стасова, а также и все те из периферии, которые были посвящены и полагали, что революционной каши брандмейстерским маслом не испортишь. Ленин занимал среднюю, самую неустойчивую и оппортунистскую позицию, ту самую, которая и явилась официальной позицией ЦК. Против захвата власти был, конечно, Каменев и, кажется, Зиновьев. Из этой «парочки товарищей» один был – soit dit[112]112
так сказать
[Закрыть] – меньшевик, а другой, при своих очень крупных способностях, вообще обладал известными свойствами кошки и зайца. Не знаю, кто еще из большевистских вождей решал тогда судьбу переворота.
В ночь на 10-е, когда «заговор был раскрыт», названные лица, в соответствии с занятой общей позицией, решали вопрос об отмене выступления. Сталин был против отмены: он полагал, что сопротивление съезда ничуть не меняет объективной конъюнктуры, а «запрещение» Цицерона действовать Катилине само собою подразумевается, и со своей точки зрения Сталин был прав. Напротив, «парочка», конечно, стояла за подчинение съезду и за отмену манифестации. Трудно думать, что она непременно нуждалась в декрете, разрешающем взять Бастилию, скорее она просто воспользовалась предлогом, чтобы сорвать авантюру. Но решил дело, конечно, Ленин. В своем оппортунистском настроении он получил толчок – и в нерешительности воздержался. «Манифестация» была отменена.
Какова была роль и позиция «междурайонца» Троцкого во всем этом деле? Я ничего не знаю об этом в данную минуту. Я мог бы собрать справки из самых непосредственных источников, но доселе мне этого не случилось, а обязанным делать это я себя не считаю: я пишу только воспоминания… Ленин за два-три дня до манифестации говорил публично, что он готов взять в свои руки всю власть. А Троцкий говорил тогда же, что он желал бы видеть у власти двенадцать Пешехоновых. Это разница. Но все же я полагаю, что Троцкий был привлечен к делу 10 июня Я не имею сейчас иных данных, кроме отмеченных «штрихов» в его поведении: если они недостаточны для характеристики его позиции, то они как будто ясно говорят об его осведомленности, а также и о том, что Ленин и тогда не склонен был идти в решительную схватку без сомнительного междурайонца. Ибо Троцкий был ему подобным монументальным партнером в монументальной игре, а в своей собственной партии после самого Ленина не было ничего долго, долго, долго.
Таково было дело 10 июня, одного из знаменательнейших эпизодов революции.
Дело 10 июня было «благополучно» ликвидировано «звездной палатой» при помощи съезда и Петербургского Совета. Но понятно, это ровно ничего не изменило в общей политической конъюнктуре того времени. Вожди не прозрели, правители себе не изменили, и настроение масс осталось прежним. Столица явно жила на вулкане. Правительство «управляло» в Мариинском дворце, съезд и его секции вели «органическую работу» в кадетском корпусе. Но все это могло закрыть истинную перспективу только самым заскорузлым мещанам. Гвоздь же ситуации был в том, что в трещине между расколовшейся демократией ныне с полной отчетливостью обозначился силуэт баррикады.
Страсти продолжали кипеть в кадетском корпусе среди нудной и никчемной «органической работы». Обе стороны готовились к смотру своих сил на общесоветской манифестации 18 июня.
В один из этих дней, перед вечерним заседанием съезда, в кадетский корпус явился доктор Манухин и разыскал меня среди толп кадетского корпуса по спешному делу. Дело состояло в следующем. Манухин, в качестве доверенного и известного лица, по предложению председателя Верховной следственной комиссии Муравьева состоял тюремным врачом при Петропавловской крепости. Было уже несколько случаев, когда Манухин, признав условия Петропавловки гибельными для заключенных, требовал перевода некоторых из них в другие места заключения. Кажется, кого-то куда-то переводили. Сейчас Манухин требовал, чтобы из Петропавловки перевели в другое место знаменитую царицыну фрейлину Вырубову. Прокурор согласился и сделал соответствующее распоряжение по всей форме. Но гарнизон крепости заявил, что, какова бы ни была прошлая практика, впредь он никому не позволит вывозить из крепости царских слуг: он не доверяет правительству и не видит иных гарантий правосудия для своих палачей, кроме содержания их в крепости под охраной своих штыков. Это было знамение времени, это был продукт разложения коалиции…
Взволнованный Манухин впопыхах объяснял мне причину своей спешки и необходимости чрезвычайных мер. В гарнизоне окончательно оформлялось настроение в пользу самочинной расправы с заключенными. Был констатирован род заговора, первой жертвой которого должна была пасть Вырубова. Как раз истекшей ночью у стражи пропало несколько револьверов. Избиений можно было ожидать с часу на час.
Манухин с жаром настаивал, чтобы я сейчас же вместе с ним поехал в Петропавловку. В качестве члена Исполнительного Комитета я должен был внушить гарнизону всю недопустимость его образа действий, должен был усмирить его и лично вывезти Вырубову из крепости. Экскурсия нарушала мои планы, но все же я не заставил себя долго упрашивать. В знаменитую крепость дотоле еще не вступала моя нога. Случай посетить ее представлялся мне соблазнительным. Задача же не казалась мне трудной. Я полагал, что перед именем Исполнительного Комитета гарнизон не устоит… Для большей верности я пригласил поехать и встретившегося мне члена президиума Совета Анисимова, которому в качестве вполне официального лица надлежало ex officio[113]113
по обязанности (лат.)
[Закрыть] защищать коалиционный закон и порядок. Член президиума Совета мог оказаться более авторитетным для лояльной части гарнизона, тогда как я мог оказаться полезным в качестве представителя левой оппозиции, протестующей в моем лице против самочинства солдат. По существу, вопрос мне не внушал сомнений: правительство, конечно, не заслуживало доверия; как граждане, солдаты могли и должны были протестовать против его действий и добиваться его устранения, но пока оно было у власти, они, как солдаты, были обязаны выполнять его приказания. Во всяком случае, самоуправство отдельных групп должно пресекаться; рабочие и солдаты могут делать политику только по воле Совета. Такую линию я проводил всегда.
Мимо бойких, долго читавших наши бумаги часовых я с трепетом и благоговением проехал под ворота российской Бастилии. Очутиться за стенами, где пили свои чаши авангарды многих русских поколений, мне лично пришлось в качестве «начальства». Манухин сильно беспокоился, как встретит нас гарнизон и что выйдет из нашей экспедиции. Он сомневался даже, допустит ли нас стража в Трубецкой бастион. Я же больше был занят созерцанием обстановки.
Впрочем, все обошлось совершенно благополучно. В мрачное, примитивное комендантское помещение был вызван комендант, недавно назначенный молодой, скромный инвалид, без руки. С большевиствующим гарнизоном он, видимо, не имел настоящего контакта и совершенно не ручался за его настроение. Его команда не ждала нашего приезда и разбрелась по своим делам кто куда. Комендант собрал представителей отдельных частей гарнизона, к которым мы, члены Исполнительного Комитета, и обратились с увещательными речами. Наши слушатели не спорили, и если не согласились, то, во всяком случае, были готовы подчиниться. Правда, с оттенком осуждения они кивали на настроение своих частей, которые-де зря волнуются и могут привлечь их к ответу за самовольное решение. Но в конце концов они взяли на себя ответственность за выпуск Вырубовой из крепости – если только согласятся часовые в самой тюрьме.
Все мы должны были направиться непосредственно в Трубецкой бастион. Совсем над головой вдруг заиграли знаменитые куранты, отбивавшие последние минуты стольким казненным в крепости. Но в общем ни на широкой площади, поросшей травкой, ни в окружающих зданиях не было решительно ничего ни грозного, ни мрачного. Мимо каких-то развалившихся телег, заржавленных котлов и других совершенно прозаических предметов мы во главе с комендантом подошли к примитивной и невнушительной калитке Трубецкого бастиона. Часовой пропустил беспрекословно и совершенно равнодушно…
Привычный к обстановке, Манухин все еще беспокоился, торопил и отвлекал меня разговорами о своем конкретном деле, вообще не понимал меня. Я же был всецело поглощен осматриваньем тюрьмы, отставал от шествия и приставал с посторонними вопросами к слегка недоумевающему коменданту… Тюрьма, однако, в некотором смысле совершенно разочаровала меня.
Нас провели в контору, куда должны были привести и Вырубову. Две или три не только не тюремного, но даже и не казенного вида комнаты с потрепанной, почти домашней обстановкой. Здесь мы должны были ждать какое-то особое куда-то запропастившееся лицо, которое одно имело право проникать под священные своды, к самым камерам…
Корпус двухэтажной тюрьмы образует треугольник. Царскими сановниками были в то время заняты только комнаты второго этажа, где помещалась и контора. Может быть, в этой веселенькой конторе происходили и сверхъестественные обыски новичков. Из ее окон, выходящих внутрь треугольника, был виден треугольный садик, поросший густой травой. Треугольником же, вдоль стен, по садику были проложены мостки. По ним гуляли заключенные. А в углу, кажется под деревом, виднелась крошечная избушка, совсем пасторального вида: это баня.
В ожидании смотрителя я выразил решительное желание пройти к самым камерам и осмотреть самые недра тюрьмы. Дежурный, человек солдатского вида, не возразил со своей стороны и только выразил сомнение, пустит ли часовой, стоявший у железной двери, напротив конторы. Но часовой, после нескольких слов, пустил. Мы вошли в широкий коридор, идущий по внешней стороне треугольника. Нас встретил надзиратель, бывший по старому обычаю в валенках, ради полной тишины. Он был чуть ли не один на все три крыла. Дежурный предлагал войти в камеры и поговорить с заключенными. Но это было, пожалуй, неуместно и неудобно, хотя, быть может, и небезынтересно. Я уклонился. Но не мог воздержаться от того, чтобы посмотреть в глазок в несколько камер. Имена называли дежурный и Манухин, бывший здесь, как дома.
Для меня, довольно привычного тюремного сидельца, это наблюдение из глазка за человеком в клетке было делом также довольно привычным. Скольких своих знакомых, товарищей я видел в своей жизни только из глазка! И сейчас, когда передо мною были мои собственные тюремщики, любопытство легко заслонило брезгливость. Помню, крепко спал спиною к двери Протопопов. С книжкой в руке сидел на койке Штюрмер… А затем назвали фамилию моего личного старого знакомого, одного из талантливейших и вреднейших царских охранников, Виссарионова. В бытность свою московским товарищем прокурора он «наблюдал» за разбором жандармами моего громоздкого дела, моего «тяжкого» преступления, и, бывало, посещал мою камеру в Таганке. Впоследствии, уже во время войны, когда он был начальником петербургских цензоров, мне приходилось спешно отвертываться в сторону при его появлении, когда я посещал цензуру по делам «Современника» и «Летописи»: я жил в столице нелегально, а наметанный глаз охранника мог узнать меня, пожалуй, и через десяток лет… Сейчас Виссарионов, сидя за столом, держал в руках исписанный лист писчей бумаги и внимательно читал его.
– Донос! – мелькнуло у меня, хотя в данном случае это занятие было бы совершенно нестоящим.
По моей просьбе открыли пустую камеру. Отличные камеры в Петропавловке! Светлые, чистые и по размерам вдвое большие, чем в «образцовых» тюрьмах.
– Дай бог всякому! – резюмировал я свои впечатления. – Такие ли тюрьмы мы видели!
Тем временем сообщили, что Вырубова уже готова в дорогу и дело за нами. Мы направились к ее камере. Навстречу нам поднялась молодая красивая женщина с простым, типично русским лицом, очень взволнованная предстоящей переменой, как всегда бывает в тюрьме. Она была на костылях, – кажется, в результате крушения, которое она потерпела на Царскосельской железной дороге.
– А пальта у меня нет! – вдруг наивно и растерянно произнесла Вырубова, немедленно подкупив меня обращением с этим злосчастным искони русским словом, которое, как известно, образованные русские люди доселе не склоняют…
Приходилось ехать без «пальта». Волнение Манухина достигло крайних пределов. Нашей медленной процессии пришлось преодолеть целый ряд часовых… Да, время было такое, что часовой значил никак не меньше министра юстиции… Часовые смотрели на наше шествие довольно мрачно и подозрительно, но задерживать не решались. Манухин требовал, чтобы мы, члены Исполнительного Комитета, лично вывезли Вырубову за самые ворота крепости и проводили до тюремной больницы. Все обошлось благополучно.
Советские партии готовились к манифестации 18 июня. Правящий блок, впрочем, делал это с прохладцей: во-первых, он не сомневался в победе под «общесоветским» флагом; во-вторых, он не имел ни надлежащих тяготений к массам, ни сноровки в обращении с ними. Вообще, меньшевистско-эсеровский блок тогда являл собой образец разлагающейся власти, застывшей в своей самоуверенности, в самодовольстве и слепоте. Напротив, большевики лихорадочно орудовали в недрах пролетарской столицы, поднимали целину и строили прозелитов в боевые колонны.
Массы же рвались в бой. Дело 10 июня не дало выхода их настроению и только озлобило их. Официальная советская манифестация, конечно, нисколько не удовлетворяла большевистских рабочих и солдат. Объективно она должна была служить неким предохранительным клапаном против взрыва: общесоветское выступление было явно непригодно в качестве противо советского. Но потому-то оно субъективно и не удовлетворяло: рабоче-солдатские массы, не отказываясь 18 июня просто продемонстрировать свою силу, надеялись в близком будущем применить ее.
Я не помню, чтобы Исполнительный Комитет, как таковой, занимался специальной подготовкой своей собственной официальной манифестации. А когда вопрос о ней был все же поставлен, то эта постановка получила следующий своеобразно-характерный вид. Накануне манифестации, в субботу 17 июня, в разгар органической работы съезда, в одном из казенно-неуютных помещении кадетского корпуса состоялось заседание Исполнительного Комитета. Членов набралось много, сесть было некуда, большинство стояло, сгрудившись вокруг примитивного стола и двух-трех первобытных скамеек. Была жара, духота и атмосфера раздражения: еще раньше чем говорить о манифестации, снова схватились по поводу перевыборов Исполнительного Комитета.
Кажется, налицо были все лидеры, но застрельщиком по делу о манифестации оказался Либер. С яростью и неистовством он снова стал рассказывать о каких-то «приготовлениях» большевиков и об опасностях, грозящих завтра свободе и существующему порядку. Большевистские отряды рабочих и солдат собираются выступить вооруженными. Эксцессы, кровопролитие, попытки нападений на правительство неизбежны. Необходимо все это пресечь в корне самыми решительными мерами… Надо не допустить оружия на улицу во что бы то ни стало. И в частности, для этого следует поставить по надежному отряду у ворот каждых ненадежных казарм и у каждого завода, откуда должны будут выходить манифестанты: если они окажутся с оружием, то надежный отряд должен их предварительно разоружить.
Так, в лице Либера, защищали меньшевистско-эсеровские банкроты коалицию, свободу и порядок. Я не помню, кто еще из правого крыла выступал с поддержкой либеровского рецепта. Но я помню, что я лично потерял равновесие и набросился на Либера с не меньшей яростью, чем он на большевистских предателей и заговорщиков… Я признавал опасность бессмысленного кровопролития и самочинных авантюр при наполнении оружием улиц Петербурга. Но государственная мудрость Либера и его методы, разумеется, ничего этого не предотвращали, а, напротив, все это делали неизбежным. Ведь смешно же было предполагать, что рабочий или солдатский отряд, выходя со сборного пункта с оружием в руках вопреки постановлению Совета, отдаст это оружие без боя либеровской «национальной гвардии». Схватка совершенно неизбежна в силу самого факта наличия заградительного отряда. А десяток таких схваток есть огромное кровопролитие, есть начало нелепого восстания, есть гражданская война, созданная паникой и государственной глупостью. Это – чисто практическая сторона дела. С принципиальной дело обстояло не лучше. Но тут не приходилось спорить: у парижан с версальцами были споры особые.
Практически я предлагал, ввиду тревожного настроения масс, ввиду вероятных эксцессов, немедленно разъехаться по заводам и казармам, разъяснить непосредственно характер и значение завтрашней манифестации, убеждать не брать с собой оружия во избежание несчастных случаев и бессмысленного случайного кровопролития. Меня поддержали многие – в числе других, если не ошибаюсь, Чернов. Так и было постановлено. Немедленно установили «опасные» пункты и назначили туда по два-три товарища. Большевики также приняли участие в этих экскурсиях: их Центральный Комитет, повторяю, не связывал с манифестацией 18 июня никаких особых планов и смотрел на нее как на мирную демонстрацию сил… Было постановлено: вечером, часов в десять, собраться снова в Таврическом дворце и каждой делегации доложить о результатах своей поездки.
Меня послали в самый щекотливый пункт, на дачу Дурново. Со мной должны были поехать, для максимальной убедительности, упоминавшийся выше рабочий Федоров и кронштадтский матрос Сладков. Тут же снарядили автомобили, и делегации полетели в разные концы.
Я ехал с сомнениями в таинственное гнездо страшных анархистов. Пустят ли? Станут ли разговаривать? А то – чего доброго – в случае серьезных намерений на завтрашний день не задержат ли в качестве советского заложника?.. Однако миссия окончилась если не совсем удачно, то во всяком случае вполне благополучно.
Мы беспрепятственно въехали в тенистый двор дачи. На крыльце никаких часовых, никаких пропусков и вообще никакого внимания к нашим особам. Видимо, посещения всеми желающими посторонними людьми были вполне свободны и очень часты. Мы спросили, где бы официально, от имени Совета, переговорить с официальными представителями анархистской организации. Нас попросили в клуб. Тут весть о нашем прибытии моментально распространилась, и нас стали окружать любопытные люди, с довольно ироническим видом. Комнаты были в порядке, мебель в целом виде, хотя и поставлена с нарушением всех стилей. В ожидании официальных парламентеров мы расположились в большой зале, превращенной в аудиторию, разубранной черными знаменами и другими эмблемами анархизма.
В качестве представителя местных высоких сфер довольно быстро явился знакомый нам Блейхман, обычный советский оратор. С ним было еще несколько человек разного вида, рабочего и интеллигентского. Я изложил цель посещения, упирая главным образом на возможность несчастных случаев, непроизвольных эксцессов и самостреляющих винтовок. Я сообщил о настояниях Совета и просил изложить мне планы и виды самих анархистов. Блейхман отвечал без лишних слов: Совет для анархистов совершенно не авторитетен; если к его решению присоединятся большевики, то это ничего не значит, Совет в целом служит буржуазии и помещикам; никаких определенных намерений у анархистов на завтра нет; участвовать в манифестации они будут – со своими черными знаменами, а насчет того, будут ли с оружием, то, может быть, пойдут без оружия, а может быть, и с оружием.
Диалог завязался довольно продолжительный и довольно нудный. Я не мог добиться более определенного ответа: были ли какие-нибудь постановления о характере завтрашнего выступления? Решили идти без оружия или с оружием?.. И моя дипломатия, мои убеждения оставить оружие дома также не имели сколько-нибудь определенного успеха. Я наталкивался на довольно простую и вместе с тем непреодолимую преграду: на то, мол, мы и анархисты, чтобы никому не подчиняться и действовать, как бог на душу положит… Только когда официальная беседа перешла в частную, мои собеседники стали издавать немного успокоительные звуки.
– Ничего, не тревожьтесь, пронесет, все обойдется благополучно, мы не какие-нибудь, – прямо или косвенно говорили они.
Как частных гостей, они повели нас показывать свои владения. Мы вышли в огромный тенистый сад, где мирно гуляли большие группы рабочего люда. Площадки и лужайки были усеяны детьми. У входа помещался киоск, где продавалась и раздавалась анархистская литература. На высоком пне стоял оратор и говорил наивную речь об идеальном общественном строе. Его слушало не особенно много людей. Здесь, видимо, больше отдыхали, чем занимались политикой. И вполне понятна была популярность этого анархистского гнезда среди самых широких рабочих кругов столицы.
Я был не прочь подольше потолковать с местной публикой на общие темы и, пожалуй, даже не прочь был также взобраться в свою очередь на пень. Но пошел хороший, теплый дождь. Сопровождаемые большой, уже благожелательной группой, мы отыскали свой автомобиль и отправились восвояси.
Вечером Исполнительный Комитет собрался снова в Таврическом дворце. Было довольно много народа. Делегаты делали доклады о своих посещениях ненадежных мест. Доклады все были оптимистического свойства. Настроение всюду было «лояльное», эксцессов не предполагалось, оружия брать не собирались. Наиболее сомнительной оставалась дача Дурново, но надеялись, что «ничего, пронесет, обойдется благополучно».
Не помню и не знаю, почему именно, но Церетели, под влиянием благоприятных сообщений, вдруг торжественно обратил гневно-назидательную речь к большевикам, в частности к Каменеву:
– Вот теперь перед нами открытый и честный смотр революционных сил. Завтра будут манифестировать не отдельные группы, а вся рабочая столица, не против воли Совета, а по его приглашению. Вот теперь мы все увидим, за кем идет большинство, за вами или за нами. Это не подстроенные действия исподтишка, а состязание на открытой арене. Завтра мы увидим…
Каменев скромно молчал. Был ли он так же уверен в своей победе, как Церетели был уверен в своей? Помалкивал ли он исподтишка или молчал, не уверенный в итогах смотра?.. Я лично не был вполне уверен в них, когда поздно ночью ехал на ночлег на Петербургскую сторону, в редакцию «Летописи».
На другой день, в воскресенье 18-го, я вышел из дому часу в двенадцатом. Участвовать в шествии я, по обыкновению, не предполагал, хотя было решено, что съезд пойдет в полном составе… Я направился неподалеку, к Горькому. Может быть, он или кто-нибудь из близких литературных людей пойдет со мной посмотреть на манифестацию. Но из литературных людей никого налицо не было. А Горький заявил:
– Манифестация не удалась. Мне говорили из нескольких мест. Ходят маленькие кучки. На улицах пусто. Нечего смотреть. Не пойду…
Гм!.. Где-то у кого-то уже готовы выводы. При том эти выводы, если они верны, можно толковать двояко. Манифестация «не удалась» потому, что революционная энергия масс иссякает, они уже не хотят по зову Совета выступать с требованиями мира и проч.; они хотят перейти к мирному труду и кончить революцию вопреки призывам советских демагогов и крикунов. Понятно, какие именно сферы, в своей жажде реакции, предвосхищали именно такие выводы…
Но можно было понимать дело и иначе: демократическая столица осталась сравнительно равнодушной к манифестации потому, что она была официальной, «общесоветской» и ее лозунги не соответствовали настроению масс; революционная энергия, быть может, давно и решительно перевалила за ту границу, на которой пыталась остановить ее «звездная палата»…
Но позвольте же, не спешите! Может быть, неудача манифестации – это чистый вздор. Ведь все советские партии постановили в ней участвовать и готовились к ней!.. Я пошел один, направляясь к Марсову полю, через которое должны были продефилировать все колонны. На Каменноостровском проспекте, у Троицкого моста, у дома Кшесинской было действительно пустовато. Только на другой стороне Невы виднелись отряды манифестантов. День был роскошный, и уже было жарко.
На Марсовом поле не было сплошной, запружавшей его толпы. Но навстречу мне двигались густые колонны.
– Большевистская! – подумал я, взглянув на лозунги знамен.
Я подходил к могилам павших, где стояли, пропуская манифестацию, плотные группы знакомых советских людей… Оказывается, манифестация несколько запоздала. Районы тронулись со сборных пунктов позднее назначенного времени. Через Марсово поле дефилировали еще только первые отряды петербургской революционной армии. Во всех концах Петербурга колонны еще были в пути. Ни о каких эксцессах, беспорядках и замешательствах, впрочем, не было слышно. Оружия с манифестантами не было видно.
Колонны шли быстро и густо. О «неудаче» не могло быть речи. Но было некоторое своеобразие этой манифестации. На лицах, в движениях, во всем облике манифестантов не было заметно живого, действенного участия в делаемом деле. Не было заметно ни энтузиазма, ни праздничного ликования, ни политического гнева. Массы позвали, и они пошли. Пошли все – сделать требуемое дело и вернуться обратно… Вероятно, одна часть, вызванная в этот воскресный день из своих домов, оторванная от частных дел, была равнодушна. Другая считала манифестацию казенной и чувствовала, что делает не свое, а заказанное, пожалуй, лишнее дело. На всей манифестации был деловой налет. Но манифестация была грандиозна. Как при похоронах 23 марта, как в первомайской манифестации 18 апреля, в ней по-прежнему участвовал весь рабочий и солдатский Петербург.
Но каковы же лозунги, какова политическая физиономия манифестации? Что же представляет собою этот отразившийся в ней рабоче-солдатский Петербург?..
– Опять большевики, – отмечал я, смотря на лозунги, – и там, за этой колонной, идет тоже большевистская…
– Как будто… и следующая тоже, – считал я дальше, вглядываясь в двигавшиеся на меня знамена и в бесконечные ряды, уходящие к Михайловскому замку, в глубь Садовой.
– «Вся власть Советам!», «Долой десять министров-капиталистов!», «Мир хижинам, война дворцам!»
Так твердо и увесисто выражал свою волю авангард российской и мировой революции, рабоче-крестьянский Петербург… Положение было вполне ясно и недвусмысленно… Кое-где цепь большевистских знамен и колонн прерывалась специфическими эсеровскими и официальными советскими лозунгами. Но они тонули в массе; они казались исключениями, нарочито подтверждающими достоверность правила. И снова, и снова, как непреложный зов самых недр революционной столицы, как сама судьба, как роковой Бирнамский лес, двигались на нас:
– Вся власть Советам! Долой десять министров-капиталистов!.
Удивительный, очаровательный этот лозунг! Воплощая огромную программу в примитивно-аляповатых, в наивно-топорных словах, он кажется непосредственно вышедшим из самых народных глубин и воскрешает бессознательный, стихийно-героический дух Великой французской революции. Стоит вглядеться в этот лозунг, взвесить, просмаковать каждое слово и оценить совсем особый аромат его!.. А скромный, но хорошо понимающий политику «глава правительства», премьер Львов, по поводу этого лозунга в частных разговорах пожимал плечами:
– Не понимаю, чего они хотят! Они сами не знают, чего хотят! «Десять министров-капиталистов!»… Но у нас в правительстве всего два капиталиста: Терещенко и Скобелев![114]114
Министр-капиталист Терещенко был крупнейшим сахарозаводчиком, а министр-социалист Скобелев происходил из крупнобуржуазной семьи. Все остальные буржуазные министры коалиции после ухода Коновалова были «интеллигенты».
[Закрыть]
Здесь тоже что ни слово – золото!.. Но так или иначе – понимает или не понимает, чего она хочет, пролетарская столица, – при виде мерно ступающих боевых колонн революционной армии казалось, что коалиции уже пропета отходная, что она уже ликвидирована формально, что господа министры, по случаю явного народного недоверия, сегодня же очистят место, не дожидаясь, пока их попросят более внушительными средствами…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.