Электронная библиотека » Николай Вагнер » » онлайн чтение - страница 12

Текст книги "Темное дело. Т. 1"


  • Текст добавлен: 18 октября 2020, 14:54


Автор книги: Николай Вагнер


Жанр: Литература 19 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Какие письма?

– Письма твоей матери и Бархаева.

Я раскрыл широко глаза и посмотрел на неё.

– Когда мы жили у тебя в деревне, то я раз подошла к письменному столу, что стоит, знаешь, в кабинете твоей матери. А мама и говорит: «Это стол старинный, выписанный из Вены. Его ещё дед выписал для бабушки. В этом столе есть секретный ящик, вот тут где-то, сбоку. Но открыть его, говорит, тому, кто не знает секрета, никак нельзя». Я начала пробовать медные инкрустации и карнизики в том месте, где мама указала, а мама махнула рукой. «Куда! говорит. Раз отец Володин призывал механика, тот бился чуть не три часа и ничего не сделал. Говорить: заперт на ключ, а без ключа не отопрешь». Правда это, Володя? Был механик или нет? Пробовал открывать и не открыл?

– Д-да! – Это было… Но давно! Я чуть помню.

– И не открыл?.

– Нет, не открыл.

– А я открыла!! И без ключа! И вот тебе, что я нашла там.

И она вынула из шкатулки и подала мне пачку сильно пожелтевших писем, перевязанных чёрной ленточкой.

– Я не читала их, милый, не читала! Не бойся! Я только показала маме почерк, и она сказала, что это письма твоей матери. А другие, должно быть, от Бархаева. Если бы эти письма попались мне в руки до следствия или во время его, то, извини, я все просмотрела бы их. Но ведь мы приехали к тебе в деревню уже после, когда всё было кончено.

LXIX.

Мы вместе с ней перечли все письма. Все они были разобраны по числам, лежали в полном порядке, и, кажется, ни одно письмо не было потеряно.

Они начинались с 1821 года, т.е. с того времени, когда матери моей было 12 или 13 лет. Впрочем, этих сравнительно ранних писем было немного, всего два. Затем следовал длинный перерыв, и вся пачка принадлежала уже 1829 или 30-м годам. Там уже писала взрослая, вполне развернувшаяся девушка.

Первые письма были по-русски. Остальная переписка была вся на французском языке. Было одно письмо шифрованное, но оно было не дописанное и, очевидно, не посылалось.

Я возьму из этих писем немногое, то, что проливает некоторый свет на темную историю отношений Бархаева и моей матери.

Затем я прибавлю к этим извлечениям то, что я получил уже после этого от моей тетки Анны Алексеевны, к которой я писал нарочно по поводу этих писем. Наконец, кое-что сообщила мне и ma tante, Надежда Степановна, отчасти из виденного, но более из рассказов других лиц, близких к делу.

– Ведь в Б – ком углу тишь и глушь, – рассказывала мне она. – А деревни брата Павла Петровича (отца моей матери) и Бархаевых были смежные деревни. От усадьбы до усадьбы и полверсты не будет. Были они помещики…

– Как же, – удивился я, – татары – и помещики!

– Да! – помещики. Они ещё при Екатерине получили жалованную вотчину, не помню уж, за какие услуги. Так вот ты представь себе… Мать твоя – девочка по 12 году, хорошенькая девочка, и подле неё князёк. Ему тогда, должно быть, пошел 16-й год. Юноша тоже красивый, только немного смуглый. Он тогда ходил очень часто в татарском костюме, и этот костюм очень шёл к нему. Знаешь ли, этакий статный, тонкий, прямой и в золотой тюбетейке… А этот азям на нём – фиолетовый и обшит широкими, широкими галунами. Глаза, знаешь, точно угольки, черные, черные и крохотные черные усики. На зиму он уезжал в Петербург, в какую-то школу, или заграницу, а на лето туда, к себе, в Кулимово.

LXX.

Первое письмо или, вернее, записка не представляла особенного значения. Она имела смысл только в связи с другими письмами. В ней было несколько слов татарских, но я нашёл переводчика, который перевел их мне.

«Милый мой дружочек! (так начиналась первая записка). Я вчера вечером молилась «великому пророку» (Ревуль-Алла по татарски). Я просила, чтобы он нас соединил на-веки. Твоя Джаным».

Второе письмо описывало поездку в одну деревню Б…. уезда. Озера, лес, ночное «лученье» – все, очевидно, имело влияние на впечатлительную 13-летнюю девочку. Письмо оканчивалось: «завтра, завтра мы увидимся с тобой»!

Затем следовало уже письмо (1830 или 1832 года) на французском языке:

«Monsieur (так начиналось оно). Vous n’avez ni raison, ni droit de profiter des sentiments d’un enfant (M. Г!.. Вы не имеете ни основания, ни права пользоваться чувствами ребенка). Что было между детьми, то должно исчезнуть вместе с детским возрастом. Наши отношения не шли далее внешности. Мы теперь встречаемся с вами уже взрослыми людьми и должны сличить наши убеждения, чтобы не дать возможности чувственности обладать ими (comparer nos convainctions pour ne pas permettre a la sensualite de les dominer). Оставимте в стороне то, что было между детьми, и разберемтесь в наших взглядах. Вы – мусульманин и умрете мусульманином. Я – христианка и не променяю моего Христа на целый легион Магометов. В последние три года, вдали от вашего влияния, я многое узнала и глубже вдумалась в религиозные отношения…»

Затем следует длинная апология христианству и опровержение магометанства.

«Я не нападала бы на него – писала моя мама, – если бы это не была религия, краденая из Евангелия. Он ограбил Евангелие (il а pillé l’Evangile) затем, чтобы сделать из великого Божественного света любви религию сальностей (des saletes), чувственности, которая должна встретить нас даже там (au de-lá de се monde) в небесах».

LXXI.

С этим письмом был связан вместе черной шерстинкой следующий ответ Бархаева.

«Madame! Я не могу обращаться к вам иначе, и вы знаете почему. Потому что между нами были вовсе не детские отношения. Вам угодно теперь называть это сальностями, тогда как прежде, четыре года тому назад, вы считали эти сальности за соединение душ и за преддверие вечного блаженства. – Вам угодно теперь разорвать эту связь. Но она уже лежит в самой природе вещей (dans la nature des choses). Уничтожьте природу, заставьте зажить ту рану, которую Вы оставили в моем сердце, и тогда… разрывайте! – Madame! Non! Non! Моя «джаным», моя душа! Свет, которым я живу! Безумец! «Ангел моего сердца! Его пульс! Его жизнь!» «Брось холодный тон! Ты – моя! Ты мне принадлежишь с самого детства. Помнишь киоск здесь, в Кулимове? Помнишь 21 июня «ночь тайн», когда ты была готова отречься от твоего Христа и говорила, что истинный, великий Пророк – Он, действительно великий, единственный, стоящий у трона великого Бога.

«Нас связала тогда общая клятва и мы связаны навеки. Моя душа, моя жизнь! мой свет! Призови твое сердце в этом споре холодного рассудка… Послушай его теплого, могучего голоса… И ты будешь опять моя, и мы соединимся навеки! И там, в далёких, желанных небесах ты будешь моей Гурией, и весь мой рай будет в тебе, в одной тебе…»

«Вечно твой

И здесь, и там»

«А. Б.»

После этих двух писем был очевидный перерыв в два, может быть, три года. Затем идёт ряд писем, которые были написаны Бархаевым из Петербурга, а моей матерью из её Б….го имения.

LXXII.

Первое письмо, из этой пачки в пять писем, помечено 21 Ноябрём. Вот выдержки из него:

«Я пишу к тебе, моя «джаным», ещё под впечатлением всего свершившегося. Мне хочется, чтобы для тебя стало ясным то, что многие считают безумными выходками нашего Пророка. Нет, он не был никогда безумцем. Это была великая, ясная голова. Это был светлый, вдвойне светлый ум, ибо он был просвещен Великим Богом.

«Всё земное берётся из земли, учил он, и всё претворяется в небесное. Все наши наслаждения здесь являются высшими, очищенными на небе. Всё реальное должно быть реально и здесь и там. Мы – люди выдумали грязь, насмешку, глумление. В небе ничего этого нет. Там грязно то, что дышит злобой и ложью. В пределах Премудрого всё истина и благо, и самое истинное и благое – это любовь, узы которой все соединяют воедино!

Сердце моё трепещет радостью, когда я подумаю, что ты теперь наша, что ничто не грозит нашей разлуке ни в этом, ни в будущем мире, и день, когда будет назначена наша свадьба, я убежден, будет днём не только земной, но и небесной радости…

….Храни верно произнесенную тобой клятву, ибо ничто не омрачает так душу человека и ничто так не противно Всевышнему, как нарушение клятвы…»

* * *

Я помню, когда мы дочитали это письмо, то тотчас обратились к Надежде Степановн.

– Ma tante – спросил я, – разве maman была мусульманка?

– Н-ннет! С чего это ты взял?

– Из письма Бархаева.

И я прочел ей те места из письма, которые приводили к такому заключению.

– А Бог их знает! Не разберешь! – сказала Надежда Степановна. – Я знаю только, что твой дед, Александр Васильевич, раз застал её обнявшись с Бархаевым… Они сидели в беседке… Может быть, тут и был какой-нибудь грех с её стороны; царство небесное ей, покойнице! Мученической смертью умерла! (и она перекрестилась). Они долго были в разлуке, и она взаперти сидела. Это я слышала от Анны Алексеевны. Бархаев хотел увезти её, да не мог. А тут твой отец, Павел Михайловичу подвернулся… За него и отдали.

LXXIII.

Помню, тогда мне было страшно горько, больно, тяжело. Для меня мать моя стояла на таком высоком, чистом пьедестале, и вдруг этот пьедестал пошатнулся. И как же меня уверяла тетка Анна Алексеевна – и не уверяла, а даже клялась – в святости и невинности моей мамы!

Впрочем, в чем же я могу обвинять её, да и какое право я имею обвинять! Отношения к Бархаеву были так просты и естественны, что каждая женщина… Впрочем, какие же нужны здесь оправдания!! Переписка её с Бархаевым многое открыла мне из того, о чем я только смутно догадывался, что урывками долетало ещё в детстве до моих ребячьих ушей.

Очевидно, она вышла за моего отца, подчиняясь силе обстоятельств. У неё был твердый, независимый характер. Но… есть обстоятельства, который могут сломить всякий характер и всякую волю и в особенности неокрепшую волю 17-летней девушки.

Она не любила отца, который был страстно влюблён в неё. Я понимаю теперь, откуда происходила холодность их отношений и, наконец, полный разрыв.

Я вспомнил тогда, после прочтения переписки, что я встретил Бархаева у одного соседа помещика Алексея Павловича Г… Я был тогда уже на 3-м курсе. Помню, Бархаев был в сильном волнении. Он говорил раздраженно с хозяином и большею частью полушепотом. Алексей Павлович часто бывал у нас, и через два или три дня он заехал к нам. Помню, он долго о чем-то говорил с моей матерью и, наконец. прощаясь, сказал:

– Надо беречься! Необходимо беречься и быть настороже…

Я теперь хорошо помню эти слова, хотя тогда они меня вовсе не поразили, может быть, потому, что я страстно был занят охотой и на все смотрел сквозь куликов, гардшнепов и вальдшнепов. Я, помню, отнес тогда слова Алексея Павловича к нездоровью моей матери, которая в это время немного прихворнула, вследствие лёгкой простуды.

Мне теперь ясно все, все. Я понимаю, что нарочно была подстроена наша поездка на Онисимову мельницу и увоз или похищение моей матери с этой мельницы.

Я понимаю ясно, что здесь, в этом страшном деле, соединились и переплелись неразрывно любовь и религиозный фанатизм. И они погубили мою милую маму, довели её до мученической смерти.

Но была ли она, эта смерть, роковой необходимостью или мщением отвергнутой любви?

Вот тяжелый для меня вопрос!

LXXIV.

Я привык тогда думать вслух, перед моей дорогой Леной и всё отдавать на её суд.

– Если он убил её, – говорил я тогда Лене, – убил рукою какого-то фанатичного верховного судьи, какого-то архи-муллы, то имею ли я право и должен ли я мстить за это убийство?

– Нет! – сказала Лена, не задумываясь нисколько. – Нет! Мщение унижает христианина, человека… Это будет тот же черкесский «баталык», кровомщение. Но ты должен, ты обязан… слышишь, Володя! Ты обязан уничтожить эти развратные пиры, эти оргии, в которых гибнут бедные, несчастные крестьянские девушки, эту глубокую язву крепостного права.

– Как же я могу уничтожить это? Какая ты странная!

– Если захочет человек, то он все может. Борись, ищи, проповедуй!.. Да просто кричи повсюду…

– Кричать не велят. За это в Нерчинск ссылают, – сказал я, понизив голос. – «Вас просто посекут, а нас поминай как звали». Да!

– Ну, глупости! Нет, Володя, я говорю серьезно. Послушай, если бы я знала всю эту историю… о твоей маме, я, может быть, не так усердно хлопотала бы…

– Да ведь и я не знал её…

– А ты дослушай! Но я всё-таки бы хлопотала чтобы раскрыть все козни, всю неправду, гадость, все разбои таких темных людей, как Бархаев. Меня просто берёт злость, ужас (и она нервно вздрогнула), когда я подумаю, что такие люди существуют. Я говорю не об одном Бархаеве – понимаешь ты, – но обо всех, обо всех, которые пируют, разбойничают, губят и давят ради своего удовольствия…

Она замолчала на несколько мгновений. Я смотрел на неё, широко раскрыв глаза. Что-то новое, небывалое являлось передо мной. И весь мир, или, по крайней мере, вся Россия вдруг представилась мне разделенной на два лагеря: на угнетателей и угнетенных.

– Ты посмотри, – говорила Лена, – много ли ты найдёшь между помещиками людей человечных, гуманных?.. А остальные? Возьми, например, нашего Константина Ивановича… Разве это не зверь?! Или Аграфену Марковну, что запирает несчастных девушек в холодный чулан в одной рубашке в 25 градусов мороза! Ты представь себе… Нет! Нет! Это просто ужас!.. Бедные!

И её голос задрожал, и она невольно закрыла глаза руками.

– Все это тёмное дело крепостнаго права! – сказал я и, отняв её ручки от глаз, крепко поцеловал их.

LXXV.

Месяца два, три, которые я прожил тогда в крепости с моей дорогой Леной, пронеслись, как две, три недели, или, лучше, пролетели, как медовый месяц.

Все принимало весёлый, праздничный оттенок. Все рисовалось в радужных красках.

Самым любимым нашим занятием было сидеть на крепостной стене, когда был солнечный день, или в чистых, уютных комнатках у казачки и поверять друг другу мысли и впечатления. Помню, нас всё занимало, как детей: синева гор, дымки в аулах, стая ворон, пролетавших мимо, лошадь, неизвестно как вышедшая из крепости, черкес или грузин, показавшиеся вдали. Всё в нас будило мысли.

– А знаешь ли, – вдруг спрашивала Лена, – я знаю, куда летят эти вороны.

– Куда?

– Оне летят вон, вон, за эту гору – напиться из озерка.

– Может быть ты знаешь, что они думают?

– Да! Скажи, Володя, могут ли вороны думать так, как человек?

Вспоминая теперь эту детскую болтовню, я невольно дивлюсь, куда же делось то, что давало ей смысл и жизнь?

Впрочем, нам приятно было сидеть просто, молча, рука в руку, сидеть по целым часам и не замечать, как летело время, летели короткие зимние дни и долгие вечера.

Порой, бывало, Надежда Степановна примется убедительно зевать и поминутно поправлять свой чепчик. Но на нас эта зевота вовсе не действовала заразительно. Словом, у нас был свой мир. Он светил в наших глазах. Он грел теплой любовью наши сердца. Блаженное, доброе время! Время золотых детских снов и детской веры в сердце человека!

– Лена! – спросил я раз тихо, когда Надежда Степановна задремала, прикорнув на подушке турецкого импровизированного дивана. – Лена! Когда же наша свадьба?

– Когда? Да завтра.

– Нет! Серьезно.

– А разве тебе не нравится наша теперешняя жизнь?

– Нет! Мне хочется быть ближе, роднее с тобой, моя милая, дорогая!..

– Неужели тебе будет приятно, если твоя милая будет солдатка-казачка? Фи!

И она сделала гримаску.

– Лена! Ведь это предрассудок!

– А хочешь, я маму спрошу. Мама! Мама!

– А! А! Я не сплю… Я все слышу… Снега большие.

Мы взглянули друг на друга и расхохотались.

LXXVI.

Надежда Степановна и слышать не хотела о моей свадьбе.

– Что это, батюшка?! Солдат! и хочешь жениться на моей дочери! Проспись!..

– Да ведь я вечный солдат – поймите вы это – без выслуги!

– Вздор! вздор! Вот в каком-нибудь сражении отличишься, тебя сейчас и произведут в прапорщики… Тогда и женись! А то вздумал жениться… X-ха! Пойдут дети – будут солдатскими детьми! Приятно будет матери, да и мне – бабушке?!

Лена пристально смотрела на меня и улыбалась насмешливо.

«Господи! – думал я, – неужели мне нельзя выслужиться, отличиться? Ведь на царскую милость нет мерки!»

И я давал себе честное слово, что в первом же деле я непременно получу чин. В мечтах я брал целые крепости, забывая, что я не могу командовать, что я даже не унтер-офицер.

Но как скоро я спускался с этих мечтательных верхов, то тотчас тоска и отчаяние захватывали меня.

– Что же ты опять повесил нос? Опять об офицерстве задумался? – приставала Лена.

– О тебе, а не об офицерстве.

– Думай о чем хочешь, только не сиди, как индюк. – Куль! куль! – И она разражалась хохотом, и я хохотал вместе с нею. Тяжелая дума отлетала, и я делался снова весел. А там через час или два снова делался индюком.

Но судьба очевидно хлопотала за меня.

В половине декабря, когда в горах лежал глубокий снег, вдруг, неожиданно для всех, принесли приказ отправиться в экспедицию.

Всё офицерство встрепенулось, завозилось. Все солдаты приободрились. Экспедиция была серьёзная. В ней участвовало несколько рот К… и А… полков.

На рассвете утром мы тихо выступили из крепости в горы, и началось тяжелое странствие по оледенелым горным тропинкам.

Помню, вечером, накануне, мы долго сидели с Леной, сидели молча. У обоих было столько страха в сердце, что говорить не хотелось.

– Если меня убьют, Лена?..

– То я пойду в монастырь…

– Нет! Кричи везде о том, о чем ты мне советовала кричать… помнишь!

– Это твоя просьба?

– Это мой прощальный завет тебе.

– Вздор! вздор! Я не хочу прощаться с тобой навсегда! Не хочу!

И она громко зарыдала, припав к моему плечу.

Надежда Степановна услыхала, проснулась и принесла ей стакан воды.

LXXVII

Лена проводила меня до крепостных ворот и долго потом стояла на стене. Я по временам оглядывался и украдкой махал ей платком.

Лёгкий снежок тихо перепадал. Порывистый ветерок сдувал его с пригорков.

Мы шли целый день и только к вечеру стали биваком в ущельи Киндыль-Азу

Но я не буду описывать шаг за шагом все перипетии этой экспедиции. Расскажу только один из эпизодов, да скажу два, три слова о целях экспедиции.

Она совершилась в то переходное время, когда система так называемых «наказаний» и «устрашений» ещё не кончилась, но уже была готова смениться другой системой медленных, но прочных захватов, которой мы обязаны покорением всего Кавказа.

Отряд наш шел под главной командой генерал-майора Друковского. Вечером, в 8 часов, когда уже было совершенно темно, мы вступили в густой лес и расположились здесь биваком.

Утром, на рассвете мы должны были разрушить один завал, который мешал дальнейшему движению войска. Почти всё утро мы употребили на это дело и на рубку леса. Я до сих пор не могу понять, почему всю эту операцию нам спокойно дал совершить неприятель. Он, очевидно, имел в виду наше отступление, так как, по старой системе, рано или поздно, но всё-таки мы должны были отступить. К вечеру, на закате солнца, мы вышли из лесу и очутились в виду большого аула Гушаниба, который и составлял ближайшую задачу нашего набега.

Следовало «устрашить гушанибцев» и наказать их за недавнее нападение на наше укрепление на Кара-Шуде.

Мы подошли почти вплоть к аулу, и вдруг из ближайших саклей грянул залп, от которого пали ранеными или убитыми штабс-капитан Бориков, поручики Винкель и князь Кайбутов.

Я вместе с товарищами подбежал и поднял упавшего Винкеля. Мы подняли его, положили на носилки из ружей и тихо понесли на перевязочный пункт на опушку леса.

Пуля попала ему в бок, и всё лицо его быстро изменилось, как-то потемнело, глаза потускли.

Я не пошел провожать его до перевязочного пункта, а на другой день узнал о его смерти.

LXXVIII.

Вслед за этим залпом наша кавалерия бросилась на аул и дружным, ловким натиском выбила гушанибцев. Они побежали в горы, в овраг и на другую сторону маленькой горной речонки.

Мне пришлось участвовать в этом деле и с ужасом видеть, как мои товарищи рубили без пощады горцев и отбивали у них баранов и лошадей. Этого мало – они начали грабить.

Я закричал было на них, но они только засмеялись, и сам вахмистр Фердусенко заметил:

– Как же его не зорить, ваше б-родие? Его не зоришь, он тебя зорить будет. На-ко вот тебе пару пистолетов; настоящи «господски» будут!

И он подал мне пару длинных пистолетов, отделанных серебром и бирюзой.

Всё награбленное, весь скот и добычу увезли в лес и затем ударили отступление. Только сотню казаков оставили в ауле с поручением зажечь его.

Тогда неприятель появился массами позади аула и на нашем правом фланге.

Если бы тотчас же отступили, то, вероятно, сохранили бы не один десяток людей, но нам нужно было «вполне устрашить» гушанибцев и зажечь ещё два маленьких аула около самого леса.

Между тем наша колонна медленно двигалась к этому лесу, а пушки прикрывали наше отступление. Но, очевидно, они стреляли, куда попало, так как ночь быстро приближалась, и прицел направляли на светлые места горизонта.

Зато среди темноты ярко вспыхнули с трех сторон три зарева и при этой иллюминации мы вступили в лес.

Для нас начался, в полном смысле слова, ад. Я никогда не забуду этой грозной, смертоносной ночи и этого страшного леса.

Каждое дерево его словно ожило и посылало выстрелы в наш небольшой отряд, который составлял арьергард.

Это было «контр-устрашение», был «баталык» за разорённые гнёзда Гушаниба.

Если бы горцы не старались забежать или заскакать вперёд нашего авангарда, нам бы пришлось ещё хуже.

Они провожали нас с каким-то злорадством. То там, то здесь вдруг из-за деревьев являлись целыми кучками и стреляли в упор.

Один раз из такой кучки, вдруг, выделился джигит, который закричал нам совершенно чисто, по-русски.

– Ага! попались, наконец! Вот мы зададим теперь вам!

Но меткая пуля казака Ляшкина уложила этого крикуна.

LXXIX.

По мере удаления от опушки леса наше освещение пропадало.

Иллюминация, зажжённая нами на прощанье, гасла и лес погружался в абсолютную темноту.

Вместе с этой темнотой прекратились и наступления неприятеля. Мы шли целый час среди тишины. Вдруг «стой!» Приказано расположиться бивуаком.

Располагаться на ночь в лесу, наполненном неприятелем, было не совсем благоразумно, и если он не тревожил нас, то, очевидно, потому, что работал в другом пункте, с целью устроить нам западню или какую-нибудь мерзость.

Должно отдать полную справедливость солдатикам. Не смотря на страшную усталость и утомление, почти никто из них не лёг, а некоторые, хотя и дремали, но стоя, прислонясь к дереву и не выпуская из рук ружья.

К рассвету костры погасли, и часу в десятом из-за деревьев грянул первый залп. Значит, «он» вернулся.

Напрасно офицеры говорили, что следует послать вперёд хотя небольшой отряд и узнать, что там творится. Такое мнение найдено неосновательным.

Мы двинулись, и снова кругом нас затрещала пальба и зажужжали пули. Наступил опять тот же ад, только при другом освещении.

Вдруг прискакал ординарец с распоряжением, чтобы часть нашего полка передвинуть назад и тем усилить арьергард. Передвигаться под огнём – дело тоже не очень благоразумное. Но мы передвинулись и присоединились к А – цам.

Таким образом, мы попали на самое видное место, на которое преимущественно напирал неприятель.

Каждую минуту нам грозила опасность быть отрезанными и искрошенными в куски.

Несколько раз, когда становилось нестерпимо трудно, майор Лазуткин командовал: «В штыки!» Мы бросались с криком «ура!», и черкесы не выдерживали нашего дружного натиска.

Таким образом, мы отступали медленно, останавливаясь чуть не на каждом шагу и постоянно отгрызаясь от наседавших на нас джигитов.

Понятно, что при этом наш маленький отряд таял, как снег.

Вдруг впереди нас зачастила перестрелка, и прискакал ординарец к Лазуткину, который командовал арьергардом, с запросом: не может ли он отделить человек пятьдесят в авангард?

Мы все рты разинули.

Оказалось, что наши недруги смастерили такой завал, через который никоим образом нельзя было перевезти артилерию.

LXXX.

Мы отделили полсотни людей, отправили и опять пошли потихоньку «смертной тропой».

Я думаю, мы шли не более часу, но в этот роковой, тяжелый час много свершилось.

Едва мы сделали два шага, как пуля сразила Лазуткина. Она ударила его прямо в сердце, и он был убит наповал.

Мы перекрестились. Ленштуков, как старший, принял начальство.

Сначала мы хотели унести тело нашего командира, но черкесы, проклятые, не дали. Несколько раз они бросались на нас в шашки, и нужно было иметь необыкновенную стойкость и мужество, чтобы отражать эти бешеные набрасывания. Понятно, что двигаться в этой суматохе с мёртвым телом, которое несли на ружьях, было неимоверно трудно.

И Ленштуков скомандовал:

«Оставь тело в лесу!»

Солдаты повиновались.

И как только мы отошли, то с каким-то диким гиканьем, точно вороньё, налетели поганые дикари на это несчастное тело. Мы видели издали, как, сверкая, поднимались и опускались над ним их разбойничьи шашки.

Не успели мы пройти сотни шагов, как Ленштуков был также убит. Прынский, который принял команду, был тут же ранен, так что нашим крохотным отрядом командовал больше Фердусенко и распоряжался нами по-хватски.

Кругом меня падали товарищи. Были убиты Лейко, Шустрый, Суркин, Лямкин. Ряды редели и редели постоянно. Наконец, очередь дошла до Фердусенко. Он хотел что-то скомандовать и вдруг присел на земле, схватившись за голову.

– Сполняй, сполняй, ребята, что приказано! Вперёд, стой за батюшку Царя и за матушку Рассею!

И умолк. Повалился и умер.

Я не знаю, какое-то озлобление напало на меня при этой простой смерти. Я забросил карабин за спину, выхватил шашку и закричал, обращаясь к солдатами.

– Ребята! Отмстим за смерть товарища! Ура!

– Урра! – подхватили товарищи и стремительно бросились в штыки.

Произошла свалка, ожесточённая, бешеная. Я бросился в самую сечу и рубил беспощадно. Зверская злоба душила меня.

Через несколько минут я очнулся на пне, а рядовой Якимов перевязывал мне голову. Кругом нас никого не было.

– Теперь, ваше б-родие, сподручней будет. Выручка к нам идёт.

И действительно, к нам шло подкрепление, и я услыхал выстрелы из пушек. Это был главный отряд.

LXXXI.

Не буду описывать, в каком виде мы вернулись. Шесть офицеров выбыло из отряда, 60 нижних чинов было ранено и 114 убито, так что я не знаю, кто кого «устрашил», мы гушанибцев, или они нас.

Помню, усталые, измученные. подходили мы к нашей крепости. Больше половины войска шло пехтурой и вело коней в поводу. Я также шел пешком. Казак поддерживал меня на скользких тропинках.

Голова смертельно болела и кружилась. По ней, правда, вскользь, хватила черкесская шашка, но крови потерял я довольно. Впрочем, едва ли это не было к лучшему.

Как только мы завидели родное гнездо, то у всех словно прибавилось силы. Все приободрились и заговорили.

– Нет, господа, «устрашать» мы больше не пойдем! – заговорил Винкель, – Устрашены довольно! Нет!

– Да позвольте вас спросить, что это! что это! – вмешался Боровиков. – В виду неприятеля, на перестрелке, вдруг: «руби лес!»

– Как! Что такое?

– Да так-с! Когда мы расчистили завал и протащили артиллерию, то вдруг его превосходительство делает распоряжение: рубить лес! Извольте видеть: завал сделан из лесу, так надо рубить лес! Лес виноват вышел.

– Ха! ха! ха!

– Нет! Что вы!

– Ей Богу-с! Мы рубим, а он нас рубит! За лесину человека, а то и двух. Насилу догадались, что надо людей поберечь.

– Это чёрт знает что такое!

Между тем, я пристально вглядывался вперёд. Кто-то шел по дороге к нам на встречу. Ещё несколько шагов, и я узнал её. Несмотря на нестерпимую боль в голове, я, насколько мог, прибавил шагу, забыв даже выпроситься из фронта. Впрочем, фронт у нас был теперь самый плохой.

Она узнала меня и бросилась бежать бегом по горе.

– Лена!.. Дорогая моя!.. – И мы кинулись друг другу в объятия.

– Ты не опасно ранен? Нет? – спрашивала она сквозь слезы и робко целовала мою голову.

А с крепости в это время раздалось восторженное «ура!», которое подхватил весь отряд. С крепостной стены полетели дымки. Пушки грянули салют, и над комендантской квартирой медленно взвился наш русский флаг.

LXXXII.

Не смотря на то, что из этой несчастной экспедиции нас порядочно убыло, мы не только не горевали, но даже чему-то необычайно радовались. Впрочем, может быть, мне это так только казалось тогда, так как после тяжелой беды всякая радость сладка, а у меня именно была эта сладкая радость.

У меня и у Лены была твердая вера, что это будет, что это непременно будет, и я сделаюсь офицером. Она даже примеривала на мне эполеты одного из наших офицеров.

Первые пять, шесть дней только и было споров и разговоров, как считать нашу экспедицию: серьезным или не серьезным делом.

– Помилуйте, господа! Это ли ещё не серьезное дело, – говорили одни – сто восемьдесят человек выбыло из строя!

– Да ведь это, – возражали другие, – вследствие чего выбыло? Вследствие нашей собственной глупости… Да-с!

И все волновались, думали и гадали, как все дело представлено. Было, понятно, множество догадок, предположений, но Буюков хранил представление в строжайшей тайне.

Мы только смутно догадывались с Леной, что здесь творится нечто и в нашу пользу, так как тетка Надежда Степановна чуть не каждый день и даже два вечера пробыла у Буюкова. Мы даже острили, что Буюков произвел на неё сильное впечатление, и что, вероятно, я у неё буду скоро шафером (Буюков был вдовец). Но все наши подходы и насмешки не действовали. Тайна оставалась тайной во всей её неприкосновенности.

После «гушанибскаго устрашения» – как мы называли нашу несчастную экспедицию – была панихида по всем павшим, и затем было два, три вечера и один даже нечто в роде бала, на котором моя дорогая Лена в лёгком голубом платье была «донельзя мила», как выразился юнкер Бисюткин, который также надеялся быть офицером за гушанибское дело.

Впрочем, скажу откровенно, что Лена очевидно всем нравилась. Она закупала сердечной добротой, прямым, открытым сердцем, так что никакая интрижка нашего маленького общества, никакая сплетня и каверза не могли здесь зацепиться. Всё это пролетало мимо, как пролетает злобный ветерок по поверхности тихого, покойного, светлого озера.

LXXXIII.

Наше радостное настроение, однако, продолжалось не долго. Горе подходило медленно, неслышно. Представление о всех участвовавших в экспедиции кануло в Лету!

Мы все терялись в догадках, ахали, судили и рядили, что такое произошло. Справлялись даже в штабе, но из штаба ответили, что все подобные вопросы «несвоевременны».

Никогда подобной оказии ни с какими представлениями не случалось. Всегда мы знали, что на каждое представление и запрос ответ придет через 17-20 дней; долгий срок считался в 24 дня или месяц.

Но теперь уже прошло не только 24, но дважды по 24 дня, прошло более двух месяцев, началась уже весна, а ответа нет как нет.

Мы с Леной совсем было приуныли; но весеннее солнышко пригрело нас и горе улетело, как лёгкий пар с кавказских снегов. Да и как же было горевать, когда повсюду кругом шумели и прыгали каскады, все лужайки покрылись крупными кавказскими цветами. Повсюду зацвели душистые азалии белые, розовые, малиновые, – а юнкер Бисюткин каждый день ходил в горы и приносил целый букет каких-то белых, удивительно пахучих цветов и кавказских роз.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации