Текст книги "Темное дело. Т. 1"
Автор книги: Николай Вагнер
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)
Мы быстро пробежали четыре комнаты под ряд, повернули в пятую за какую-то драпировку.
– Ради Бога, сидите здесь! – проговорила она умоляющим голосом. – Не шевелитесь! Не шумите! Ради Бога! Stille! Stille! Stille!…
И она бросилась вон, оставив меня в совершенных потьмах.
В это время в передней снова загремел резкий, нетерпеливый звонок, два удара, один вслед за другим.
Сердце у меня страшно колотилось в груди, в ушах шумело; ноги дрожали. Какие-то странные глупые представления лезли мне в голову. Мне представлялось, что там пришел какой-то степной медведь, Иван Иваныч, что он сейчас войдёт сюда и скажет:
– Ага! Вы здесь сидите?! Это очень здорово! Очень здорово! – А Сара (моя небесная Сара!) будет шептать: «Mein Gott! mein Gott! mein Gott!»
И я не чувствовала, как начинал уже довольно громко шептать: «mein Gott! mein Gott!» и вместе прислушиваться из всех сил, что было там, в тех других комнатах.
LVIII
– Hab’ich Kein Nebenbuhler!? Kein Nebenbuhler! (Нет ли у меня соперника?) – раздался вблизи резкий, сильный голос. Ха! ха! ха!.. Ты знаешь стихи Пушкина:
«Что ж медлишь?
«Уж нет ли соперника здесь!?»
Соперник! Das ist ein Nebenbuhler! Ха! ха! ха!
И резкий хохот и звон шпор раздались подле. Кто-то быстро, повелительно распахнул драпировку, за которой я скрывался.
– Sacre nom! Здесь темно, comme dans l’enfer! (Чорт возьми! Здесь темно, как в аду!) Дай свечку! Давай свечку сюда! Я хочу все осмотреть!
Издали я слышал только голос Сары, но слов не мог различить.
– Sacre diable! Давай сюда канделябру! Тащи, тащи! Вытащи свечку из неё! – распоряжался громкий, повелительный голос.
Я видел, или это мне только казалось, что кто-то высокий смотрит за драпировку блестящими, даже в темноте, глазами.
Я стоял ни жив, ни мёртв, но чувствовал, что внутри меня уже поднималась та злоба, которая может вытеснить всякий страх.
Слабый свет начинал тихо приближаться. Очевидно, это, шла Сара со свечой. Я быстро оглянулся.
Я был положительно блокирован, в маленькой, узенькой комнатке, которую отделяла от соседней широкая арка, занавешенная тяжелой драпировкой.
В комнатке почти ничего не было, кроме двух больших гардеробов и обычных принадлежностей и «необходимостей» ночных удобств.
Быстро и неслышно по ковру я подошел к одному гардеробу. Он был заперт. Я бросился к другому, отворил дверцу, вскочил внутрь и как мог плотнее притворил за собой дверцу.
– Да ничего нет! Смотрите, если хотите! – раздался вблизи голос Сары.
– Мы это увидим… Всё это мы досконально осмотрим, – звучал другой голос уже вблизи шкафа, в котором я сидел. – Das Wir werden geworden sehen. Ничего нет! А отчего же ты так бледна? Отчего?! И отчего твой голос дрожит? А?.. Отчего?
– Отчего?! Оттого, что я целое утро сижу одна… – и голос её действительно задрожал и сделался криклив, как у Ришки. В нем зазвучали слезы. – Вчера был на медвежьей охоте… а сегодня, ни словечком, ничем не дал знать своей Саре, жив ли… здоров ли! Всё… разное приходило в голову… Измучилась! Ведь я люблю тебя… Что мне за дело, что ты выс…
И она сильно зарыдала, громко и беспомощно всхлипывая, как маленький ребенок.
– Ну! ну! ну! Ведь это была шутка! Шутка! – И я услыхал громкие поцелуи. Кровь мне бросилась в голову. Мне неудержимо захотелось лицом к лицу встать с моим соперником.
В это время в передней сильно загремел звонок.
– А! Это верно они: Саша и Б.!..
LIX
Голоса удалились от меня, и там, в дальних комнатах чуть слышно раздавался громкий говор и смех.
Я начал задыхаться в моем не совсем просторном помещении. В особенности надоел мне какой-то меховой салоп. Волоса его постоянно лезли ко мне в рот, и я ощущал запах и даже вкус кислой мездры.
Наконец, я решился покинуть моё убежище, тихонько толкнул дверцу гардероба; она отворилась, и я вышел.
Хотя в комнатке было темно, но в шкафу было ещё темнее, и я находил, что здесь можно даже было читать, разумеется, крупную печать.
Притом свет, который проходил сквозь тяжелую портьеру, был весьма ровный. Но главное, я был в безопасности. Страх мой совершенно прошел, а на место его явился вопрос: «Долго ли я здесь просижу?»
Я придумывал разные планы освобождения из моего заключения, даже до переодевания в платье Сары включительно.
А между тем, время тянулось, и прошло уже часа два, по крайней мере.
Порой на меня находил припадок досады и злобы. Я хотел прямо выйти к ним и дать открытое сражение.
«Что же, – думал я, – сила у меня есть. Схвачу канделябр (а он должен быть очень тяжел) и буду драться, как древние рыцари. Сначала хвачу медведя, Ивана Иваныча, а там и других».
«Ну а если они одолеют и поколотят? Надают пощечин?.. Бррр! Это скверно!» и я вздрагивал нервной дрожью.
Но этот воинственный порыв проходил, и наступало томление любви.
– «Нет, – думал я. «Она чиста, она невинна. Её просто увлекли, и она пала… Но она любит этого медведя бескорыстно».
И мне припоминался её прекрасный, звучный голос, дрожащий, страстный, и её детские слезы, и даже крик, похожий на крик Ришки, был для меня обаятелен.
«Да кто же он?! этот таинственный медведь? И как они смели засадить меня в полицию? Как они смели дворянина…» Кровь хлынула мне в голову, и я смело распахнул занавес, отделявший меня от следующей комнаты.
LX
В следующей комнате был полусвет, но после моей тьмы он мне показался довольно ярким светом.
У потолка горел матовый белый фонарь, разрисованный яркими цветами мака.
В алькове стояла широкая, роскошная кровать. Все стены были обиты светло-сиреневой материей, и такая же мягкая мебель была разбросана по этой большой, уютной комнате.
В ту самую минуту, когда я распахнул занавес, в соседней комнате раздались голоса. Они приближались, и я снова скрылся в моем темном одиночном заключении.
Я различил голос Сары и медведя.
Они шли, останавливались, шептались, и затем резко звучал ненавистный мне смех и громкий, мужской голос.
– Они надуют всех, – говорил голос, – и англичан, и французов, и немцев! Они очень ловкий народ… твои компатриоты[5]5
Принеси нам освежиться шербета или лимонада (англ.).
[Закрыть]…
– Ах! Это только говорят… Поверьте, на нас все клевещут… Все, и англичане, и французы, и немцы. Только то, что мы успели достать трудом, только то…
– А почему Р… отказал отцу в займе?
– Ах, поверьте, это случилось так… Это какое-нибудь недоразумение. Ведь у нас так много врагов. Мендельсон напишет, завтра ж напишет, и все разъяснится. Поверьте, что всё разъяснится и устроится…
– Ну! да об этом после. Я устал, я спать хочу!
И он зевнул.
– Запри двери! Они будут там играть до двух часов, а в два часа мы уедем.
Я услыхал звон замка, затем шорох, громкий поцелуй, и снова зазвучал голос Сары. Она говорила полушепотом, с лёгкою дрожью, и слезы опять звучали в её голосе.
Я слушал невольно, с замиранием сердца, но многое не долетало до моих ушей. Притом многого я не понимал, потому что плохо знал немецкий язык.
Не могу сказать, что в точности передаю теперь её слова. Их смысл стал для меня ясен потом, много позже. Но многое врезалось в моей памяти.
Она страстно молила о каком-то дозволении, прерывая свою мольбу поцелуями.
– Да разве я всесилен?! Ты с ума сошла! – вскричал он громко.
– Вам помогут и Б., и граф С. – и снова шепот, и снова отрывочные, отдельные слова…
– Только мы одни несчастные, – вдруг громко, резко, крикливо заговорила она и зарыдала. – Боже! Боже! Скитаться, вечно скитаться! Ни родной земли, ни родного угла!
– Да перестань же, перестань! – заговорил медведь. – Я сделаю всё, что могу. Слышишь? понимаешь? всё, что могу. Ты знаешь: я не люблю слез! Я сейчас…
Но поцелуи заглушили его голос.
LXI
Я чувствовал, что меня бьёт лихорадка, что я весь дрожу.
Из всех сил я уперся в угол арки и не мог двинуться с места. Я чувствовала, что если покину этот спасительный угол, то не устою на ногах.
Я понимал, что это была дрожь страсти, кипучей и бешеной; но эта страсть порой стихала, когда волна ревности уносила её.
В один из таких порывов я отделился от угла и подошел к узкой щели, которую оставляли неплотно запахнутые полы занавеси. Я взглянул только на одно мгновение сквозь эту щель, и весь порыв ревности и злобы мгновенно отхлынул. Я задрожал ещё сильнее, по это была дрожь испуга, дрожь страшного леденящего ужаса.
Он сидел прямо против меня в черном сюртуке, с георгиевским крестом в петлице. Она сидела у него на коленях. Он развязывал ленту её пояса. И вдруг на одно летучее, неуловимое мгновение он взглянул на меня и тотчас же снова опустил глаза.
И я узнал его. Портрет его был наклеен в числе разных других князей, принцев и генералов на крышке сундука моей няньки…
В ужасе, на цыпочках я отступил на два или на три шага и схватился обеими руками за грудь. Сердце с тупою, но мучительною болью заколотилось в ней.
Понятно, что в то мгновение для меня стало ясно всё, всё… Таинственность, которая окружала его страсть, мой арест, испуг Сары, опасность, которой я подвергался, всё, всё стало ясно, ясно как день.
Помню, что я стал отступать по какой то инерции. Помню, как закачались стены комнаты, как все спуталось в беспорядочный сон; помню гром сражения, какой-то смутный крик, грохот, потоки крови, облака дыма и… больше ничего не помню.
LXII
Я очнулся у себя в номере, на кровати, обложенный горчичниками. Окно было занавешено; в маленькой комнатке пахло спиртами и лекарственными специями.
Подле кровати сидел Кельхблюм, погруженный в чтение какой-то бумаги.
Я осмотрелся, приподнялся и тихо окликнул его.
Он тотчас же свернул и сунул бумагу в карман и подошел ко мне.
– Ну! Что? – спросил он торопливо. – Совсем очнулся?
– Что со мной было, Кельхблюм?
– Почем же я знаю, что было! Доктор говорит, что какой-то род острого помешательства. Крови тебе выпустили много. Теперь лежи смирно и отлеживайся. Главное, надо покойное состояние.
И он замолк и опять сел на прежнее место.
Мысли в моей голове путались. Те представления, которые были в обмороке, казались мне действительностью.
– Кельхблюм, – опять обратился я к нему, – объясни мне: ведь я был на каком-то сражении? Было много дыму? Да! Где же это было?
– Молчи! И не разговаривай! – прикрикнул сердито Кельхблюм. – Сражение было в твоей голове и больше ничего! Говорят, тебе нужно покойное состояние.
* * *
Теперь, в наше время, может показаться странным, что встреча с одним человеком могла произвести такой внезапный переворот в моем мозгу. Но в те времена такая встреча равнялась встрече простого смертного с китайским богдыханом. Впрочем, многое, вероятно, произошло оттого, что следы от прежней болезни и притом весьма сильные следы ещё остались во мне.
Помню, я долго соображал и приводил в дисциплину мои разбегавшиеся мысли. Но среди всех этих мыслей мелькало какое-то розовое представление и окрашивало их в розовый свет.
«А Сара?» вдруг вспомнилось мне, и это розовое представление слилось с её образом. Сердце восторженно забилось, и голова как будто просветлела.
– Кельхблюм! – спросил я, приподымаясь на постели. – А что Сара? Где Сара?
– Молчи! Молчи! Неугомонный! – опять закричал на меня Кельхблюм. – Нет Сары! Вся вышла! Уехала? У-у-у! Далеко!
В голове опять потемнело. Комната закружилась, и я снова впал в забытьё.
LXIII
Точно сквозь сон я помню разные медицинские манипуляции, которые совершали надо мной. Помню ванны, души, обёртывания в мокрые простыни.
Помню доктора из евреев, Гозенталя, его большой, лысый лоб и нос крючком. Помню Кельхблюма, который, кажется, постоянно ухаживал за мной.
Раз вечером я очнулся, и сознание вполне вернулось ко мне.
Мне почудился лёгкий шорох у моего изголовья, я обернулся. Розовый свет явился в глазах.
На стуле сидела она, Сара! В том же розовом платье, в котором я её видел в последний раз.
Я никогда не забуду того ощущения, которое явилось тогда во мне, ощущения какой-то необыкновенной лёгкости, силы и ясности в представлениях. Я чувствовал, как сердце моё так полно и успокоительно забилось.
– Сара! – прошептал я. – Вы ли это? Не сон ли? Не обман ли чувств?
Она приложила палец к губам, встала, подошла и нагнулась ко мне.
– Это я… не сон, не обман…
И она села подле меня на кровать и взяла мою руку. Помню, я прижал эту маленькую ручку к моим сухим, истрескавшимся губам, и слезы брызнули из моих глаз.
– Сара! – шептал я, плача, как маленький ребенок. – Любить вас!.. Любоваться на вас!.. Может ли быть что-нибудь выше в этой жизни?!
Она тихо высвободила свою руку из моих горячих рук.
– Вам нужен теперь покой. Я не покину вас. Я буду сидеть здесь, подле.
И она быстро пододвинула стул к кровати и села на него, оправляя платье.
Тихо, на цыпочках вошёл Гозенталь, за ним также на цыпочках следовал Кельхблюм.
– Ну что? Все идёт хорошо? – спросил Гозенталь быстрым шепотом. – Ну! видите! вот смотрите…
Он подошел ко мне, пощупал пульс, смотря на часы.
– Прекрасно! Превосходно! О, мы теперь овладеем… Теперь мы сладим… Да! да! – И он с торжеством обратился к Кельхблюму, который мрачно и сердито смотрел из-под нахмуренных бровей. Потом он сделал какой-то знак Саре, и та поднялась.
– Ну! Теперь я должна вас оставить… – начала она.
– О! Она скоро придет, – перебил её доктор. – Опять придет! Будьте покойны, она завтра же придет.
– Да! да! Я завтра же приду! – сказала Сара, улыбаясь и протянула мне руку.
Я жадно схватил её обеими руками, и слезы опять полились из глаз.
Она снова тихо высвободила свою руку и начала кивать мне, постоянно отступая к дверям, и в самых дверях, помахав мне ручкой, прошептала:
– Auf Wiedersein! До свиданья… – и исчезла.
LXIV
Вся эта сцена была разыграна нарочно, с фармацевтической целью. Но тогда, да и долго потом я принимал её за чистую монету.
Розенталь прибегнул к этому средству на основами собственных соображений и хода болезни. Если бы его теория оказалась неверной и средство не помогло бы, то мне грозило неизбежное сумасшествие, соединенное с бешенством.
Кельхблюм рассказывал, что я перебил несколько стульев, что надо было сзывать дворников и кучеров, чтобы держать меня, что раз даже была привезена рубашка с длинными рукавами, и меня собирались уже вести в ней на конец города в дом умалишенных.
От всего этого избавила меня Сара, хотя д-р Розенталь никак не хотел уступить ей эту честь доброго дела.
– На что ж бы годилась ваша теория, – возражал я ему, – если бы у вас не было средств осуществить её и привести в исполнение?
Но он упорно стоял на своем и напечатал даже случай моего лечения и свою теорию в каком-то медицинском журнале, разумеется, немецком.
Посещения Сары входили в программу исполнения этой теории, и она на другой день явилась снова уже днём.
Припоминая теперь эти посещения и вообще тогдашнюю мою жизнь, она мне представляется в таком розовом сиянии, что всё прочее, все чувства и впечатления положительно бледнеют перед этим временем.
Хотя Сара была не первая моя любовь, но в этой любви, казалось мне, было столько сияющего, такая полнота очарования, что всё это время было лучше, полнее (я в этом убеждении) всякой первой любви.
Даже теперь, когда всё это исчезло и превратилось в отвратительный, грязный сон, я воспоминаю с благодарностью о первых, сияющих восторгах этого сна.
Помню, она всегда являлась ко мне в заветном розовом платье собственно потому, что мне нравилось это платье.
И действительно оно удивительно шло к ней, не смотря на желтоватый цвет её кожи и на черные волосы.
Мне казалось тогда, что в ней заключена какая-то волшебная сила моей жизни.
Без неё я был вял, слаб, и болезнь моя становилась очевидной для меня самого. При ней жизнь вливалась живительной струей в каждую мою жилку, в каждый мой нерв.
Впрочем, я, кажется, пускаюсь в воспоминания, интересные только для меня одного.
LXV
Выздоровление моё шло медленно, но я не торопил его. Я был бы рад, если бы тогдашнее status quo продолжалось всегда, вечно.
Сара являлась аккуратно каждый день около двух часов, просиживала у меня с фармацевтическою целью 15–20 минут и затем уходила. Впрочем, несколько позднее она стала являться и по вечерам, но об этом после.
Прошло недели две или три, не помню, и я с каждым днём всё глубже и глубже уходил в мою страсть. Видеть Сару хотя мельком, хоть на одну минуту в день стало для меня какою-то органическою потребностью. И это был не простой жар крови – о нет!
Прежде всего она была необыкновенно умна и самые сложные вопросы решала весьма быстро. И этого мало. В её уме была философская складка, что вообще составляет большую редкость в женщине, а в особенности это была редкость в то время. Впрочем, она развилась и выросла не в нашей среде.
Она была хорошо образована. Она воспитывалась в каком-то женском заведении в Брюсселе. По выходе из института она брала частные уроки у д-ра Шлепфеля; уроки истории, философии, у д-ра Митермейера – уроки политической экономии и юриспруденции.
Сравнительно со мной она была ученой женщиной, и, Боже мой, как я проклинал наше университетское образование, разумеется, тогдашнее, как я проклинал нашу жизнь, нашу среду – изнеженную, безалаберную, распущенную, живущую только собственными удовольствиями, не знающую никакой, никакой дисциплины.
Впрочем, я говорю только о нашей, дворянской, помещичьей среде.
Внизу в низших слоях тогда ещё царствовал домострой. Там была дисциплина внешняя, патриархальная, деспотическая со всей печальной обстановкой тёмного царства.
Сара совсем не подходила ни складом характера, ни складом ума под наши семейные или общественные идеалы.
LXVI
Она была талантлива, бесспорно талантлива.
Из неё могла бы выработаться замечательная, может быть, гениальная актриса, если бы она захотела.
Не знаю, насколько я могу судить, но мне кажется, что в ней был также громадный музыкальный талант, но и этим талантом она пренебрегала ради целей, которые выяснились потом.
Как только встал я с постели, она почти тотчас же потребовала, чтобы я завёл фортепьяно. (Пианино в то время были редкостью, а рояль не уставился бы в небольшом номере гостиницы).
С большим трудом с помощью одного приятеля мне удалось добыть у какой-то вдовы, подгородной помещицы, которая постоянно жила в Москве, довольно сносное фортепьяно.
Я, помню, благословил тот случай, который доставил мне это фортепьяно.
Как нарочно в тот день; когда его привезли, установили и настроили, Сара в первый раз явилась вечером (в тот день она не была утром).
Она видимо обрадовалась и тотчас же, не снимая шляпы и только сдернув перчатки, принялась пробовать инструмент (я не знал, что в её квартире был хороший заграничный рояль).
Она сбросила шляпку и принялась играть. Мало-помалу она вся отдалась и погрузилась в игру. Что её увлекло – новый ли инструмент, тон его, моё ли присутствие – не знаю, но она, очевидно, увлеклась и забыла о моем присутствии.
Её лицо сделалось строго; блестящие глаза смотрели неподвижно в стену; она играла и сама наслаждалась этой игрой.
– Сара! – шептал я, – что это такое? Что вы играете? Сара! скажите мне!… Какая дивная, чудная музыка!!
– Это «Еврейскиея мелодии» Мендельсона, – быстро сквозь зубы проговорила она и снова забылась, увлеклась.
Я слышал её потом, через несколько недель, в её квартире, в Акламовском доме. Помню, я вошёл вечером. Она играла, кивнула мне головой и строго сказала:
– Садитесь и молчите!
Я слыхал много музыкантов, виртуозов; но я никогда в жизнь мою не слыхал такой игры и такой музыки. В ней была непостижимая глубина чувства, в ней была глубокая, неземная торжественность. В ней как будто земная страсть разрешалась в высших, духовных мелодиях.
Не помню, как долго она играла. Но, очевидно, время летело и для неё, и для меня незаметно. Музыка становилась грустнее, в ней слышалось глубокое горе, страдание, безнадёжность. И вдруг она остановилась и, упав головой на клавиши, навзрыд зарыдала.
– Сара! Что с вами? Сара! Бога ради!
Она вскочила, выпрямилась, глаза её горели.
– Подите вон!.. вон!.. – закричала она и каким-то глухим, повелительным голосом, указывая на дверь, и я невольно повиновался, повиновался этой бешеной, внутренней силе.
LXVII
Помню, в то время я как раз был на «градусе обожания», т. е. в том состоянии, когда человек становится тряпкой, без воли, даже без желания обладать любимым предметом. Для него единственное что остаётся это наслаждение созерцания. Словом, я превратился в раба, в вещь, и мне казалось, что я ничем иным и не могу быть, как рабом, вещью моей царицы и властительницы.
Мне кажется, только у нас, у русских, может быть такая пассивность любви, такая способность обезличиться – способность чисто женская.
Притом, надо сказать, что я любил вполне безнадёжно и следовательно бескорыстно.
Когда в первый раз меня выпустил доктор, и я пришел к Саре, то, разумеется, прежде всего я чуть не со слезами на глазах начал благодарить её за моё выздоровление.
– Я обязан вам, единственно вам, – говорил я, – моею жизнью и лучшим, что есть в этой жизни, – моим рассудком…
(Я должен заметить, что в то время я объяснялся уже довольно свободно по-немецки. Первое, что я сделал по выздоровлении, когда ещё мне было запрещено выходить из комнаты, это то, что я сблизился с Гуттом. Правда, прежде всего он был глуп, но чтобы болтать по-немецки он был вполне пригоден. И мне доставляла удовольствие эта болтовня. Притом, надо сказать, что и Сара довольно хорошо понимала по-русски и даже немножко могла говорить. Господи! я мечтал тогда, что выучу её говорить по-русски… Как я был молод и наивен!)
– Ну! это всё после, это потом, – прервала она меня.
– Сара! – сказал я, страстно смотря в её чудные глаза. – А могу ли я когда-нибудь надеяться, что после, потом…
– Что? – спросила она меня резко.
– Вы будете моей женою?
Она вспыхнула, и в глазах её сверкнул злобный огонёк.
– Ни после, ни потом, ни in ewige Ewigkeit (ни во веки веков).
Всякий другой после такого ответа бросил бы всякую надежду и убежал бы прочь дальше от «губительной отравы». Но для меня бежать было уже невозможно. При одной мысли о побеге, в моей голове являлся такой хаос, что я вполне верил в полную возможность сойти с ума.
LXVIII
Один раз (это было Великим постом) я застал Сару грустною, расстроенною, чуть не в слезах.
– Что с вами? – вскричал я. – Сара! Скажите мне… Вы знаете, как я вас люблю!
– Мы разорены, – сказала она, смотря на меня угрюмо и кусая губы. – Через неделю мы будем нищие. Все заведение. все наше имущество продадут с молотка: всю мебель, вещи, все… – и она обвела рукой кругом.
– Сара! Разве может допустить до этого он?.. – Ведь он вас любит и вы, вероятно, его любите.
Она вдруг покраснела и сдвинула брови.
– Никогда не смейте мне вспоминать о нем. Слышите! Все было и прошло. Я не могу… я не хочу к нему обращаться за помощью.
– Сара! Если бы я мог чем-нибудь помочь вам?!
– Вы! Вы можете…
– Сколько вам нужно и когда?
– Мне нужно завтра 20… 25 тысяч… – проговорила она скороговоркой.
– Они будут у вас! Мне необходимо только найти лицо, которое дало бы мне деньги под заклад имения. Я теперь совершеннолетний. Имение принадлежит мне, по наследству.
– Благодарю, благодарю! Вы мне истинный друг.
Голова у меня закружилась. Я крепко обнял её, но она быстро выскользнула из моих объятий и отбежала к двери.
– Нет, нет! Ради Бога! Когда-нибудь после… Оставьте меня теперь одну. Я прошу… я умоляю вас…
И она убежала. И я слышал, как в дальней комнате громко и звонко щелкнул замок.
LXIX
Я торжествовал и готов был помешаться от радости.
Сердце моё как будто выросло, расширилось, и мне казалось тогда, что все в мире было наполнено ей, Сарой, и что все прочее мизерно, ничтожно, что существует только она одна, Сара.
И если бы она в эту минуту потребовала от меня не только 25 тысяч, но все состояние, потребовала бы, чтобы я, ради неё, совершил преступление, бросился бы, в огонь, в воду, я решился бы на всё, на всё. По крайней мере, мне так казалось тогда.
Помню, я отправился от неё в клуб. Мне хотелось поделиться моей радостью со всеми. Разумеется, не рассказать, что совершилось, нет! – но просто увидать как можно больше народа и показать нарочно всем, какая весёлая радость у меня на душе. Наконец, мне просто хотелось дурачиться, как малому ребенку.
Был уже двенадцатый час. В клубе я нашёл в столовой за столом весёлую компанию. Тут был весь цвет нашей губернской молодёжи, и между ними был один человек незнакомый, который, очевидно, был центром кружка вместе с помещиком Зобининым. Они сидели рядом и друг перед другом блистали остроумием эротического характера.
– Кто это? – спросил я шепотом соседа.
– Не знаю. Кто-то из приезжих из Петербурга.
Незнакомец был высокого роста, брюнет, лет, казалось, сорока. Черные, слегка курчавые волосы лежали шапкой. Узенькие бакенбарды кончались на середине щек. Взгляд черных блестящих глаз был жив и проницателен. Он был серьезен, не улыбался, но говорил с увлечением, сильно жестикулируя.
– Вы разберите, господа, почему Магометов рай нравится человеку, почему он привлекает?.. Потому-с, что он лежит, так сказать, в крови человека (и глаза его сверкнули). Это-с вечное наслаждение самым высшим удовольствием. Да-с… Юная женщина и вечная юность мужчины – это идеал жизни…
– Земной, – перебил я его резко.
Он пристально, с едва заметной ядовитой улыбкой, посмотрел на меня.
– Да ведь в небе-с нет ничего, «окромя» облаков и серного эфира.
– Как серного эфира?
– Что старушки любят нюхать-с… – И он потянул носом и сделал такую уморительную, двусмысленную гримаску, что вся компания разразилась хохотом.
– Чело-эк! – закричал Петя Кэкин. – Ещё две бутылки шампанского.
– Давай сюда дюжину! – закричал я.
– Ого! Дай две, чтобы одной скучно не было, – закричал князь Крилкин.
– Господа! – сказал незнакомец, приподнимаясь с места и поднимая кверху стакан шампанского, – позвольте предложить за того, кто любил или любит кого!
– Ура! – закричал я с восторгом и протянул свой стакан и звонко чокнулся с его стаканом.
LXX
Через час вся наша компания была «на полных парах Вакха». С нас уже взяли часовой штраф.
Мы уже перебили чуть ли не дюжину тарелок, разбили одно большое зеркало, улили весь пол шампанским, умыли шампанским одного из гарсонов, черного татарина. Одним словом, проделали всякие безобразия.
– Женщин! Женщин! – кричал пьяный уланский майор Брачкин. – Дайте мне женщину! – И он ко всем приставал и на всех таращил свои пьяные, воспалённые глаза на выкате.
– Какая свинья просит женщин, когда есть вино? – закричал сильный, звучный голос в соседней зале, и на пороге появился князь Пьер Крицкий.
Все, кто только мог стоять на ногах, все обратились к нему с радостным криком.
Князь Крицкий, отставной гусар, питух, дуэлист, рубака, был всеобщий, восторженный кутила, который всякую оргию доводил до культа.
– Налить его, налить! – кричал пьяный Ваня Галькушкин. – Накачать!
– Налить! налить! – повторили разные пьяные голоса, и все лезли к нему с бутылками.
Он взял бутылку от одного, опрокинул в горло, осушил и кинул в угол, затем повторил то же с другой и третьей.
– Чай, будет? – спросил он. – Ведь на каждого досталось не больше трёх. – И он взял четвертую бутылку от Вани Балкушкина.
– Господа, весёлая компания! – обратился к нам Пьер Крицкий. – Кому милы сельские красотки, то за мной! Чёрт возьми! Пьер Крицкий доставит… За мной, в Уключино!
Уключино было подгородное, большое удельное село, верстах в 20 от города, которое издавна славилось лёгкостью поведения его обитательниц.
– Тройки у крыльца… Едем, православные, справлять жидовскую масляницу… ура!
– Уррра-а!
И вся бурная ватага, толкаясь, ругаясь, распевая нецензурные песни, двинулась за Крицким. Только двое спали на диванах мертвецким сном. Никто и не позаботился их разбудить.
С главной лестницы незнакомец и Пьер Крицкий спустились обнявшись.
Когда они стали надевать шубы, я подошел к нему, покачиваясь, и тихонько спросил:
– Пьер! Кто это, с кем ты сейчас шел?
– Это! Гм! Это… юнец мой, душа-человек… князь Ахланка Бархаев.
Весь хмель как будто вылетел из головы; весёлое настроение превратилось в сумрачное. В моем представлении с укором, как живая, встала мать моя. И между тем… я всё-таки поехал с весёлой компанией.
– К чему?.. зачем?!..
Не спрашивайте этого у русского человека, когда он в весёлой компании.
LXXI
Холодным воздухом обхватило, но не освежило меня, когда мы вышли на крыльцо широкого подъезда. Пьер Крицкий шумел и распоряжался. Мы уселись по трое в широкие сани.
Все кричало, голосило, хохотало и ругалось. Сани скрипели по снегу; колокольцы звенели.
Кажется, я уснул и проснулся только в Уключине, весь мокрый от шампанского, которым меня дорогой облили.
В большой избе, в которую мы вошли, было светло и жарко. Свечи стояли на столах, на окнах, были привязаны на стене к деревянным колкам.
Мы приехали позднее других, и когда вошли, то пир уже был в полном ходу.
Толстый, краснощёкий улан, Петька Сашнаков, в канаусовой рубахе и рейтузах, отплясывал вприсядку с какой-то толстой красной бабой в кумачном сарафане.
Балалайки и гармоники, визгливая скрипка, дудки и медные тарелки гудели и производили немилосердное шаривари, которое заглушал хор визгливых женских голосов:
Ай! яри, яри, яри!
Чигирики, чигири!
Хвосты, баба, подбери,
Ах, молодчика уважь!
– Важь! вяжь! важь! вяжь! – выкрикивал лысый Зобинин без сюртука и без сапог, в брюках, неистово прыгая по-лягушечьи.
Большая часть компании сидела парами. Бархаев сидел в стороне. На коленях у него была хорошенькая девочка лет 13–14. Он поил её шампанским из стакана. Девочка смеялась и пила. Среди шума, гама, визга из другой комнаты вышел Пьер Крицкий с бутылкой, за ним несли на подносах шампанское, пряники, коврижки, рожки, конфеты. Все это было горой навалено на подносах.
– Девкам сладости, барам шипучки!..
И он, шатаясь, подошел прямо ко мне.
– Пей, юнец, – закричал он охриплым голосом. – Лови, лови часы любви!
– Довольно… Я уж не могу больше…
– Это уж нам предоставь, можешь или не можешь! Назвался грибком, полезай в кузов! Полезай!
– Полезай, голубчик! Полезай, сахарный! – бормотал Ваня Галькушкин, обнимая и целуя меня мокрыми пьяными губами.
Я выпил… Голова опять закружилась…
– А вот тебе и красавица! Степанида Софроновна, совет, да любовь!
И он схватил подле стоявшую девушку с черными, быстрыми глазами и прямо её натолкнул на меня.
– Целуйтесь! Целуйтесь! Сейчас! Чмок, чмок, прямо в бок! Целуйтесь! Чтобы жгло и пекло…
Ай! ярн, яри, яри!
Чигирики, чигири!
– Целуйтесь! целуйтесь! – кричали кругом нас. И мы поцеловались.
LXXII
Помню, я проснулся впотьмах… где, как? Ничего я не мог сообразить. Голова страшно болела и кружилась.
Я лежал на мягкой пуховой перине.
Подле меня кто-то лежал и плакал.
Я быстро приподнялся, сел на кровать и стал прислушиваться
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.