Текст книги "Вождь краснокожих (сборник)"
Автор книги: О. Генри
Жанр: Юмористическая проза, Юмор
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 26 страниц)
– Что бы я подумала? – повторила она, и глаза ее весело блеснули. – Ну, конечно, подумала бы, что вы не привезли с собой в Нью-Йорк миссис Белфорд. И это очень жаль. Я с удовольствием повидала бы Мэриан. – Она слегка понизила голос. – Вы все такой же, Элвин.
Прекрасные глаза испытующе впивались в мое лицо, ловили мой взгляд.
– Впрочем, нет, вы изменились, – поправилась она, и в ее голосе зазвучали мягкие ликующие нотки. – Теперь я вижу. Вы не забыли. Вы не забывали ни на год, ни на день, ни на час. Я ведь вам говорила, что не забудете.
Я смятенно ткнул соломинкой в ликер.
– Ради бога, простите меня, – сказал я, поеживаясь под ее пристальным взглядом. – Но в том-то и дело. Я забыл. Я все забыл.
Она отмахнулась от моих слов. И очаровательно засмеялась над чем-то, что заметила в моем лице.
– До меня иногда доходили слухи о вас, – продолжала она. – Вы теперь такой видный адвокат где-то там на Западе– в Денвере, кажется? Или в Лос-Анджелесе? Должно быть, Мэриан очень вами гордится. Вы, наверно, знаете, я вышла замуж через полгода после вашей женитьбы. Об этом писали в газетах. Одних цветов было на две тысячи долларов.
Как она раньше сказала – пятнадцать лет? Да, пятнадцать лет – это очень много.
– Не слишком ли поздно принести вам мои поздравления? – несколько робея, спросил я.
– Нет, если вы на это отважитесь, – ответила она с такой великолепной смелостью, что я умолк и принялся смущенно чертить ногтем по скатерти.
– Скажите мне только одно, – попросила она и порывисто наклонилась ко мне. – Я уже много лет хочу это знать… разумеется, просто из женского любопытства: решились ли вы после того вечера хоть раз коснуться белой розы, или понюхать ее… или только посмотреть на белую розу, влажную от росы и дождя?
Я отхлебнул из своего бокала.
– Стоит ли повторять, что я не могу ничего такого припомнить, – сказал я со вздохом. – Память моя никуда не годится. И надо ли говорить, как я об этом сожалею.
Дама облокотилась на стол, и взор ее снова пренебрег моими словами и каким-то своим таинственным путем проник мне прямо в душу. Она мягко рассмеялась, и как-то странно прозвучал ее смех: то был счастливый смех, да, и еще в нем слышалось довольство… но и печаль. Я попытался отвести глаза.
– Вы лжете, Элвин Белфорд, – с упоением шепнула она. – Да-да, я знаю: вы лжете.
Я тупо глядел в папоротники.
– Меня зовут Эдвард Пинкхаммер, – сказал я. – Я приехал сюда с делегатами всеамериканского конгресса провизоров. У нас на Западе сейчас возникло новое течение: мы предлагаем ставить флаконы с винносурьмяно-натриевой солью и с виннокалиенатриевой солью иначе, чем ставили до сих пор, но вам это, наверно, неинтересно.
У входа в ресторан остановилась сверкающая коляска. Дама поднялась. Я взял ее протянутую руку и поклонился.
– Мне очень, очень жаль, что память мне изменила, – сказал я. – Я мог бы все вам объяснить, но, боюсь, вы не поймете. Вы не соглашаетесь на Пинкхаммера, а я, право, не могу постичь эти… эти розы и все такое.
– Прощайте, мистер Белфорд, – ответила она все с той же грустно-счастливой улыбкой и села в коляску.
В тот вечер я пошел в театр. Когда я вернулся в гостиницу, около меня, как по волшебству, возник какой-то скромный с виду человек в темном костюме – он полировал себе ногти шелковым носовым платком и, казалось, был всецело поглощен этим занятием.
– Мистер Пинкхаммер, – небрежно начал он, отдавая все внимание своему указательному пальцу, – не могли бы вы уделить мне несколько минут? Может быть, пройдем в ту комнату и поговорим?
– Извольте, – ответил я.
Он провел меня в маленькую отдельную гостиную. Там дожидалась какая-то пара. Дама, наверно, была бы очень хороша собой, если бы лицо ее не омрачали мучительная тревога и усталость. Изящная фигура, а черты лица, цвет волос и глаз как раз в моем вкусе. На ней был дорожный костюм; в необыкновенном волнении она впилась в меня взглядом и прижала к груди дрожащую руку. Казалось, она готова кинуться ко мне, но стоявший рядом мужчина властным движением руки остановил ее. Потом он направился ко мне. Ему было лет сорок, на висках седина, лицо мужественное, серьезное.
– Белфорд, дружище, – сердечно сказал он, – я так рад снова тебя видеть! Конечно, мы не сомневались, что ты жив и здоров. Я же тебя предупреждал, что ты слишком переутомляешься. Теперь ты поедешь с нами и дома сразу придешь в себя.
Я насмешливо улыбнулся.
– Меня уже так часто обзывали Белфордом, что я, кажется, привык и перестал возмущаться. Но в конце концов это может и надоесть. Не угодно ли вам постараться понять, что меня зовут Эдвард Пинкхаммер и что я вас вижу первый раз в жизни?
Он не успел ответить: у женщины вырвался жалобный крик, почти рыдание. Она вскочила, и он напрасно пытался ее удержать.
– Элвин! – всхлипнула она, бросилась ко мне и крепко меня обняла. – Элвин! – снова крикнула она. – Не разбивай мне сердце! Я твоя жена, назови меня хоть раз по имени! Лучше бы ты умер, чем стал таким!
Я почтительно, но твердо отвел ее руки.
– Сударыня, – сказал я строго, – извините меня, но вы слишком опрометчиво принимаете на веру случайное сходство. Очень жаль, – продолжал я и засмеялся, так меня позабавила эта мысль, – что нас с этим Белфордом нельзя держать рядышком на одной полке, как винно-сурьмянонатриевую соль с виннокалиенатриевой, тогда было бы легче отличить одного от другого. Если вам не понятно это иносказание, последите за работой всеамериканского конгресса провизоров.
Дама повернулась к своему спутнику и схватила его за руку.
– Что же это такое, доктор Волни? – простонала она. – Ох, да что же это?
Доктор повел ее к двери.
– Пойдите пока в свою комнату, – сказал он ей. – Я останусь и поговорю с ним. Его рассудок? Нет, не думаю… разве что задет какой-то небольшой участок мозга. Да, конечно, выздоровеет. Идите к себе и оставьте нас одних.
Дама вышла. Человек в темном костюме тоже вышел, по-прежнему с задумчивым видом полируя ногти. Кажется, он остался в вестибюле.
– Я хотел бы с вами поговорить, мистер Пинкхаммер, если разрешите, – сказал тот, кто остался.
– Пожалуйста, если вам так хочется, – ответил я. – Но уж извините, я устроюсь поудобней: я устал.
И я растянулся на кушетке у окна и закурил сигару. Он пододвинул стул поближе и уселся.
– Давайте без лишних слов, – начал он миролюбиво. – Вас зовут вовсе не Пинкхаммер.
– Я это знаю не хуже вас, – невозмутимо сказал я. – Но ведь нужно же человеку хоть какое-то имя. Могу вас заверить, что я совсем не в восторге от имени Пинкхаммер. Но когда надо вмиг себя как-то окрестить, красивые имена почему-то не придумываются. Хотя… вдруг бы мне пришло в голову назваться Шерингхаузеном или Скроггинсом! По-моему, Пинкхаммер не так уж плохо.
– Вас зовут Элвин Белфорд, – очень спокойно продолжал доктор. – Вы один из лучших адвокатов в Денвере. Вы страдаете приступом амнезии и на время забыли, кто вы такой. Причиной было переутомление и, возможно, слишком однообразная жизнь и недостаток удовольствий. Дама, которая только что вышла отсюда, – ваша жена.
– Я бы сказал, красивая женщина, – заметил я, немного поразмыслив. – Особенно мне понравился каштановый оттенок ее волос.
– Такой женой можно гордиться. С тех пор как вы исчезли, почти две недели она, можно сказать, не смыкала глаз. О том, что вы в Нью-Йорке, мы узнали из телеграммы Айсидора Ньюмена, это наш знакомый коммивояжер из Денвера. Он сообщил, что встретил вас в гостинице и вы его не узнали.
– Да, кажется, был такой случай, – сказал я. – Он назвал меня Белфордом, если не ошибаюсь. Но не пора ли вам представиться?
– Меня зовут Роберт Волни, доктор Волни. Я был вашим близким другом целых двадцать лет и пятнадцать из них – вашим врачом. Мы с миссис Белфорд приехали сюда искать вас, как только получили телеграмму. Постарайся, Элвин, дружище… постарайся все вспомнить!
– Что толку стараться? – возразил я и нахмурился. – Вы говорите, что вы врач. Тогда скажите: амнезия излечима? Когда человек теряет память, как она к нему возвращается – постепенно или сразу?
– Иногда постепенно и не до конца, а иногда так же внезапно, как пропала.
– Возьметесь ли вы меня лечить, доктор Волни? – спросил я.
– Старый друг, – ответил он, – я сделаю все, что только в моих силах и во власти науки, чтобы тебя излечить!
– Отлично, – сказал я. – Считайте, что я ваш больной. Но раз так, не забудьте о врачебной тайне.
– Ну разумеется! – отвечал доктор Волни.
Я встал с кушетки. На стол посреди комнаты кто-то поставил вазу белых роз – большой букет белых роз, душистых, недавно сбрызнутых водой. Я выбросил их из окна как можно дальше и снова опустился на кушетку.
– Ну вот что, Бобби, – сказал я, – лучше уж я вылечусь сразу. Я и сам устал от всего этого. А теперь поди приведи Мэриан. Но если б ты знал, – прибавил я со вздохом и ткнул его пальцем в бок, – если б ты знал, дружище, как это было восхитительно!
Муниципальный отчет[59]59
© Перевод. И. Кашкин, наследники, 2011.
[Закрыть]
Города, спеси полны,
Кичливый ведут спор:
Один – от прибрежной волны,
Другой – с отрогов гор.
Р. Киплинг
Ну, можно ли представить себе роман о Чикаго, или о Буффало, или, скажем, о Нэшвиле, штат Теннесси? В Соединенных Штатах всего три города, достойных этой чести: прежде всего, конечно, Нью-Йорк, затем Новый Орлеан и лучший из всех – Сан-Франциско.
Фрэнк Норрис
Восток – это Восток, а Запад – это Сан-Франциско, таково мнение калифорнийцев. Калифорнийцы – не просто обитатели штата, а особая нация. Это южане Запада. Чикагцы не менее преданы своему городу; но если вы спросите чикагца, за что он любит свой город, он начнет заикаться и мямлить что-то о рыбе из озера Мичиган и новом здании тайного Ордена чудаков. Калифорниец же за словом в карман не полезет.
Прежде всего он будет добрых полчаса рассуждать о благодатном климате, пока вы думаете о поданных вам счетах за уголь и о шерстяных фуфайках. А когда он, ошибочно приняв ваше молчание за согласие, войдет в раж, он начнет расписывать Город Золотых Ворот каким-то Багдадом Нового Света. И пожалуй, по этому пункту опровержений не требуется. Но, дорогие мои родственники (кузены по Адаму и Еве)! Опрометчиво поступит тот, кто, положив палец на географическую карту, скажет: «В этом городе нет ничего романтического… Что может случиться в таком городе?» Да, дерзко и опрометчиво было бы бросить в одной фразе вызов истории, романтике и издательству «Рэнд и Мак-Нэлли».
«Нэшвиль. Город; столица и ввозный порт штата Теннесси; расположен на реке Кэмберленд и на скрещении двух железных дорог. Считается самым значительным центром просвещения на Юге».
Я вышел из поезда в восемь часов вечера. Тщетно перерыв словарь в поисках подходящих прилагательных, я вынужден обратиться к языку фармацевтов.
Возьмите лондонского тумана тридцать частей, малярии десять частей, просочившегося светильного газа двадцать частей, росы, собранной на кирпичном заводе при восходе солнца, двадцать пять частей, запаха жимолости пятнадцать частей. Смешайте.
Эта смесь даст вам некоторое представление о нэшвильском моросящем дожде. Не так пахуче, как шарики нафталина, и не так густо, как гороховый суп, а впрочем, ничего – дышать можно.
Я поехал в гостиницу в каком-то рыдване. Большого труда мне стоило воздержаться и не вскарабкаться, в подражание Сиднею Картону, на его верх. Повозку тащила пара ископаемых животных, а правило ими что-то темное, но уже вырванное из тьмы рабства.
Я устал, и мне хотелось спать. Поэтому, добравшись до гостиницы, я поспешил уплатить пятьдесят центов, которые потребовал возница, и, честное слово, почти столько же прибавил на чай. Я знал их привычки, и у меня не было ни малейшего желания слушать его болтовню о старом хозяине и о том, что было «до войны».
Гостиница была одною из тех, которые описывают в рекламах как «заново отделанные». Это значит: на двадцать тысяч долларов новых мраморных колонн, изразцов, электрических люстр и медных плевательниц в вестибюле, а также новое расписание поездов и литография с изображением Теннессийского хребта во всех просторных номерах на втором этаже. Администрация вела себя безукоризненно, прислуга была внимательна, полна утонченной южной вежливости, медлительна, как улитка, и добродушна, как Рип ван Винкль. А кормили так, что из-за одного этого стоило проехать тысячу миль. Во всем мире не найдется гостиницы, где вам подали бы такую куриную печенку «броше».
За обедом я спросил слугу-негра, что делается у них в городе. Он сосредоточенно раздумывал с минуту, потом ответил:
– Видите ли, сэр, пожалуй, что после захода солнца здесь ничего не делается.
Заход солнца уже состоялся – оно давно утонуло в моросящем дожде. Значит, этого зрелища я был лишен. Но я все-таки вышел на улицу, под дождь, в надежде увидеть хоть что-нибудь интересное.
«Он построен на неровной местности, и улицы его освещаются электричеством. Годовое потребление энергии на 32 470 долларов».
Выйдя из гостиницы, я сразу натолкнулся на международные беспорядки. На меня бросилась толпа не то бедуинов, не то арабов или зулусов, вооруженных… впрочем, я с облегчением увидел, что они вооружены не винтовками, а кнутами. И еще я заметил неясные очертания целого каравана темных и неуклюжих повозок и, слыша успокоительные выкрики: «Прикажете подать? Куда прикажете? Пятьдесят центов конец», – рассудил, что я не жертва, а всего-навсего седок.
Я проходил по длинным улицам, которые все поднимались в гору. Интересно было бы узнать, как они спускаются потом обратно. А может быть, они вовсе не спускаются в ожидании нивелировки. На некоторых «главных» улицах я видел там и сям освещенные магазины; видел трамвай, развозивший во все концы почтенных горожан; видел пешеходов, упражнявшихся в искусстве разговора; слышал взрывы не слишком веселого смеха из заведения, в котором торговали содовой водой и мороженым. На «неглавных» улицах приютились дома, под крышами которых мирно текла семейная жизнь. Во многих из них за скромно опущенными шторами горели огни, доносились звуки рояля, ритмичные и благонравные. Да, действительно, здесь «мало что делалось». Я пожалел, что не вышел до захода солнца, и вернулся в гостиницу.
«В ноябре 1864 года отряд южан генерала Гуда двинулся против Нэшвиля, где и окружил части северных войск под командованием генерала Томаса. Этот последний сделал вылазку и разбил конфедератов в жестоком бою».
Я всю свою жизнь был свидетелем и поклонником удивительной меткости, какой достигают в мирных боях южане, жующие табак. Но в этой гостинице меня ожидал сюрприз. В большом вестибюле имелось двенадцать новых, блестящих, вместительных, внушительного вида медных плевательниц, настолько высоких, что их можно было бы назвать урнами, и с такими широкими отверстиями, что на расстоянии не более пяти шагов лучшая из подающих дамской бейсбольной команды, пожалуй, сумела бы закинуть мяч в любую из них. Но хотя тут свирепствовала и продолжала свирепствовать страшная битва, враги не были побеждены. Они стояли блестящие, новые, внушительные, вместительные, нетронутые. Но – боже правый! – изразцовый пол, чудный изразцовый пол! Я невольно вспомнил битву под Нэшвилем и по глупой своей привычке делать выводы заключил, что меткостью стрельбы управляют законы наследственности.
Здесь я в первый раз увидел Уэнтуорта Кэсуэла, майора Кэсуэла, если соблюсти неуместную южную учтивость. Я понял, что это за тип, лишь только сподобился увидеть его. Крысы не имеют определенного географического местожительства. Мой старый друг А. Теннисон сказал, и сказал по своему обыкновению метко:
Пророк, прокляни болтливый язык
И прокляни британскую гадину крысу.
Будем рассматривать слово «британский», как подлежащее замене ad libitum[60]60
По желанию (лат.).
[Закрыть]. Крыса везде остается крысой.
Человек этот сновал по вестибюлю гостиницы, как голодная собака, которая не помнит, где она зарыла кость. У него было широкое лицо, мясистое, красное, своей сонной массивностью напоминавшее Будду.
Он имел только одно достоинство – был очень гладко выбрит. До тех пор, пока человек бреется, печать зверя не ляжет на его лицо. Я думаю, что, не воспользуйся он в этот день бритвой, я бы отверг его авансы и в уголовную летопись мира не было бы внесено еще одно убийство.
Я стоял в пяти шагах от одной из плевательниц, когда майор Кэсуэл открыл по ней огонь. У меня хватило наблюдательности, чтобы заметить, что нападающая сторона пользуется скорострельной артиллерией, а не каким-нибудь охотничьим ружьем. Поэтому я быстро сделал шаг в сторону, что дало майору повод извиниться передо мной как представителем мирного населения. Язык у него был как раз «болтливый». Через четыре минуты он стал моим приятелем и потащил меня к стойке.
Я хочу оговориться здесь, что я и сам южанин, но не по профессии или ремеслу. Я избегаю галстуков-шнурков, шляп с широкими опущенными полями, длинных черных сюртуков «принц Альберт», разговоров о количестве тюков хлопка, уничтоженных генералом Шерманом, и жевания табака. Когда оркестр играет «Дикси», я не рукоплещу.
Я только усаживаюсь поудобнее в моем кожаном кресле, заказываю еще бутылку пива и жалею, что Лонгстрит не… Но к чему сожаления?
Майор Кэсуэл ударил кулаком по стойке, и ему отозвалась первая пушка на форте Сэмтер. Когда он выстрелил из последней – при Аппоматоксе, у меня появилась слабая надежда. Но он перешел на родословные древа и выяснил, что Адам приходился семье Кэсуэл всего лишь троюродным братом, да и то только боковой ее ветви. Покончив с генеалогией, он, к великому моему отвращению, стал распространяться о своих семейных делах. Он упомянул о жене, проследил ее происхождение вплоть до Евы и яростно опроверг клеветнические слухи о том, что у нее будто бы есть какие-то родственные связи с потомками Каина.
К этому времени у меня родилось подозрение, что он затеял весь этот шум с целью заставить меня забыть, что напитки заказаны им, и в надежде, что я, заговоренный им до полусмерти, заплачу за них. Но когда мы выпили, он со звоном швырнул на стойку серебряный доллар. После этого мне ничего не оставалось, как только потребовать вторую порцию. Заплатив за нее, я сухо и решительно простился с ним; довольно было с меня его общества. Но, прежде чем я отделался от него, он успел громко похвастаться доходами своей жены и показать мне полную пригоршню серебряной монеты.
Когда я подошел к конторке за ключом, портье вежливо сказал мне:
– Если этот Кэсуэл надоедает вам, мы можем его выпроводить. Это несносное существо, бездельник, без каких-либо явных средств к существованию, хотя у него большей частью кое-какие деньги водятся. К сожалению, у нас нет повода вышвырнуть его отсюда на законном основании.
– Нет, зачем же, – сказал я, подумав. – Мне, собственно, не на что жаловаться. Но имейте в виду, что я действительно не ищу его общества. Ваш город, – продолжал я, – по-видимому, очень тихий город. Какого рода увеселения, приключения или развлечения можете вы предложить путешественнику?
– В будущий четверг, сэр, сюда приезжает цирк. Там… Да вот я поищу объявление и пришлю его вам в номер, когда вам подадут воду со льдом. Покойной ночи.
Поднявшись в свою комнату, я выглянул из окна. Было всего только десять часов, но передо мной лежал уже безмолвный город. Продолжало моросить, кое-где блестели огоньки, но на таком далеком расстоянии друг от друга, как коринки в сладкой булке, продаваемой на дамском благотворительном базаре.
– Тихое место, – сказал я себе, когда мой первый башмак ударился в потолок над головой постояльца, занимавшего комнату внизу. – В здешней жизни нет того, что придает красочность и разнообразие городам Запада и Востока. Это просто хороший, обыкновенный, скучный, деловой город.
«Нэшвиль занимает одно из первых мест среди промышленных центров страны. Он является пятым обувным рынком Соединенных Штатов, самым крупным на Юге поставщиком конфет и печенья и ведет обширную оптовую торговлю мануфактурой, колониальными и аптекарскими товарами».
Я должен сказать вам, зачем я приехал в Нэшвиль. Могу вас уверить, что это отступление так же скучно для меня, как и для вас. Ехал я в другое место, по своим делам, но один нью-йоркский издатель поручил мне завернуть сюда для установления личной связи между ним и одним из его сотрудников – А. Эдэр.
От Эдэр (кроме почерка, редакция о нем ничего не знала) поступило всего несколько эссе (утраченное искусство!) и стихотворений. Просмотрев их за завтраком, редактор одобрительно чертыхнулся, а затем отрядил меня с поручением так или иначе обойти названного Эдэра и законтрактовать на корню всю его (или ее) литературную продукцию по два цента за слово, пока другой издатель не предложил ему (или ей) десять, а то и двадцать.
На следующее утро в девять часов, скушав куриную печенку «броше» (попробуйте непременно, если попадете в эту гостиницу), я вышел под дождь, которому все еще не предвиделось конца. На первом же углу я наткнулся на дядю Цезаря. Это был дюжий негр, древнее пирамид, с седыми волосами и лицом, напомнившим мне сначала Брута, а через секунду покойного короля Сеттивайо. На нем было необыкновенное пальто. Такого я еще ни на ком не видел и, должно быть, никогда не увижу. Оно доходило ему до лодыжек и было некогда серым, как военная форма южан. Но дождь, солнце и годы так испестрили его, что рядом с ним плащ Иосифа показался бы бледной гравюрой в одну краску. Я останавливаюсь на описании этого пальто потому, что оно играет роль в последующих событиях, до которых мы никак не можем дойти, так как трудно ведь представить себе, что в Нешвиле могло произойти какое-нибудь событие.
Пальто, по-видимому, некогда было офицерской шинелью. Капюшона на нем не осталось. Весь перед его был раньше богато отделан галуном и кисточками. Но галун и кисточки теперь тоже исчезли. На их месте был терпеливо пришит, вероятно, какой-нибудь сохранившейся еще черной «мамми» новый галун, сделанный из мастерски скрученной обыкновенной бечевки. Бечевка была растрепана и раздергана. Это безвкусное, но потребовавшее великих трудов изделие призвано было, по-видимому, заменить исчезнувшее великолепие, так как веревка точно следовала по кривой, оставленной бывшим галуном. И в довершение смешного и жалкого вида одеяния все пуговицы на нем, кроме одной, отсутствовали. Уцелела только вторая сверху. Пальто завязывалось веревочками, продетыми в петли и в грубо проткнутые с противоположной стороны дырки. На свете еще не было одеяния, столь фантастически разукрашенного и испещренного таким количеством оттенков. Одинокая пуговица, желтая роговая, величиной с полдоллара, была пришита толстой бечевкой.
Негр стоял около кареты, такой древней, что, должно быть, еще Хам по выходе из ковчега запрягал в нее пару чистых и занимался извозчичьим промыслом. Когда я подошел, он открыл дверцу, вытащил метелку из перьев, помахал ею для видимости и сказал глухим, рокочущим басом:
– Пожалуйте, сэр. Карета чистая, ни пылинки нет. Прямо с похорон, сэр.
Я вывел заключение, что ради таких торжественных оказий, как похороны, кареты здесь подвергаются особой чистке. Оглядев улицу и ряд колымаг, стоявших у панели, я убедился, что выбирать не из чего. В своей записной книжке я нашел адрес Эдэр.
– Мне нужно на Джессамайн-стрит, номер восемьсот шестьдесят один, – сказал я, собираясь уже влезть в карету.
Но в эту минуту огромная рука старого негра загородила мне вход. На его массивном и мрачном лице промелькнуло выражение подозрительности и неприязни. Затем, быстро успокоившись, он спросил заискивающе:
– А зачем вы туда едете, сэр?
– А тебе какое дело? – сказал я довольно резко.
– Никакого, сэр, никакого. Только улица это тихая, по делам туда никто не ездит. Пожалуйста, садитесь. Сиденье чистое, я прямо с похорон, сэр.
Пути было, вероятно, мили полторы. Я ничего не слышал, кроме страшного громыхания древней повозки по неровной каменной мостовой. Я ничего не ощущал, кроме мелкого дождя, пропитанного теперь запахом угольного дыма и чего-то вроде смеси дегтя с цветами олеандра. Сквозь струящуюся по стеклам воду я смутно различал только два длинных ряда домов.
«Город занимает площадь в 10 квадратных миль; общее протяжение улиц 181 миля, из которых 137 миль мощеных; магистрали водопровода, постройка которого стоила 2 000 000 долларов, составляют 77 миль».
Номер 861 по Джессамайн-стрит оказался полуразрушенным плантаторским домом. Он стоял отступя шагов тридцать от улицы и был заслонен великолепной купой деревьев и неподстриженным кустарником; кусты самшита, посаженные вдоль забора, почти совсем скрывали его. Калитку удерживала веревочная петля, наброшенная на ближайший столбик забора. Но тому, кто входил в самый дом, становилось понятно, что номер восемьсот шестьдесят один только остов, только тень, только призрак былого великолепия. Впрочем, в рассказе я еще туда не вошел.
Когда карета перестала громыхать и усталые четвероногие остановились, я протянул негру пятьдесят центов и прибавил еще двадцать пять с приятным сознанием своей щедрости. Он отказался взять деньги.
– Два доллара, сэр, – сказал он.
– Это почему? – спросил я. – Я прекрасно слышал твои выкрики у гостиницы: «Пятьдесят центов в любую часть города».
– Два доллара, сэр, – упрямо повторил он. – Это очень далеко от гостиницы.
– Это в черте города, – доказывал я. – Не думай, что ты подцепил желторотого янки. Ты видишь эти горы, – продолжал я, указывая на восток (хотя я и сам за дождем ничего не видел), – ну, так знай, что я родился и вырос там. А ты, глупый старый негр, неужели не умеешь распознавать людей?
Мрачное лицо короля Сеттивайо смягчилось.
– Так вы с Юга, сэр? Это ваши башмаки сбили меня с толку: для джентльмена с Юга у них носы слишком острые.
– Теперь, я полагаю, плата будет пятьдесят центов? – непреклонно сказал я.
Прежнее выражение жадности и неприязни вернулось на его лицо, оставалось на нем десять секунд и исчезло.
– Сэр, – сказал он, – пятьдесят центов правильная плата, только мне нужно два доллара, обязательно нужно два доллара. Не то чтобы я требовал их с вас, сэр, раз уж я знаю, что вы сами с Юга. А только я так говорю, что мне обязательно надо два доллара… А седоков нынче мало.
Теперь его тяжелое лицо выражало спокойствие и уверенность. Ему повезло больше, чем он рассчитывал. Вместо того чтобы подцепить желторотого новичка, не знающего таксы, он наткнулся на старожила.
– Ах ты, бесстыжий старый плут, – сказал я, опуская руку в карман. – Следовало бы тебя отправить в полицию.
В первый раз я увидел у него улыбку. Он знал. Прекрасно знал. Знал с самого начала.
Я дал ему две бумажки по доллару. Протягивая их ему, я обратил внимание, что одна из них пережила немало передряг. Правый верхний угол был у нее оторван, и, кроме того, она была разорвана посредине и склеена. Кусочек тончайшей голубой бумаги, наклеенной по надрыву, делал ее годной для дальнейшего обращения.
Но довольно пока об этом африканском бандите; я оставил его совершенно удовлетворенным, приподнял веревочную петлю и открыл скрипучую калитку.
Как я уже говорил, передо мною был только остов дома. Кисть маляра уже лет двадцать не касалась его. Я не мог понять, почему сильный ветер не смел его до сих пор, как карточный домик, пока не взглянул опять на тесно обступившие его деревья – на деревья, которые видели битву при Нэшвиле, но все еще простирали свои ветви вокруг дома, защищая его от бурь, от холода и от врагов.
Азалия Эдэр – седая женщина лет пятидесяти, потомок кавалеров, тоненькая и хрупкая, как ее жилище, одетая в платье, дешевле и опрятней которого трудно себе представить, – приняла меня с царственной простотою.
Гостиная казалась величиной в квадратную милю, потому что в ней не было ничего, кроме книг на некрашеных белых сосновых полках, треснувшего мраморного стола, лоскутного коврика, волосяного дивана без волоса и двух или трех стульев. Да, была еще картина, нарисованная пастелью и изображавшая букет анютиных глазок. Я оглянулся, ища портрет Эндрю Джексона и корзинку из сосновых шишек, но их не было.
Я побеседовал с Азалией Эдэр и кое-что расскажу вам об этом. Детище старого Юга, она была заботливо взращена среди окружавшего ее мирного уюта. Познания ее были не обширны, но глубоки и ярко оригинальны. Она воспитывалась дома, и ее знание света основывалось на умозаключениях и интуиции. Из таких людей и состоит малочисленная, но драгоценная и редкая порода эссеистов. Пока она говорила со мной, я бессознательно потирал пальцы, виновато стараясь смахнуть с них несуществующую пыль от кожаных корешков Лэмба, Чосера, Хэзлита, Марка Аврелия, Монтеня и Гуда. Что за прелесть эта Азалия Эдэр! Какая ценная находка! В наши дни все знают так много – слишком много! – о действительной жизни.
Мне было совершенно ясно, что Азалия Эдэр очень бедна. «У нее есть дом и есть во что одеться, но больше, вероятно, ничего», – подумалось мне. Таким образом, раздираемый между моими обязательствами по отношению к издателю и преданностью поэтам и эссеистам, сражавшимся против генерала Томаса в долине Кэмберленда, я слушал ее голос, звучавший как клавикорды, и понял, что не в силах повести речь о договорах. В присутствии девяти муз и трех граций не так-то легко низвести уровень беседы до двух центов. «Придется приехать еще раз, – сказал я себе. – Может быть, я тогда настроюсь на коммерческий лад». Но все же я сообщил ей о цели моего приезда, и деловой разговор был назначен на три часа следующего дня.
– Ваш город, – сказал я, готовясь уходить (в это время всегда говорят банальные фразы), – по-видимому, очень тихий, спокойный, так сказать семейный город, где редко случается что-нибудь из ряда вон выходящее.
«Он поддерживает с Западом и Югом обширную торговлю скобяными товарами, и его мукомольные мельницы пропускают свыше 2000 баррелей в день».
Азалия Эдэр, видимо, размышляла о чем-то.
– Я никогда не думала о нем с этой точки зрения, – сказала она с какой-то свойственной ей напряженной искренностью. – Разве происшествия не случаются как раз в тихих, спокойных местах? Мне представляется, что при Сотворении мира, если б кто-нибудь в первый же понедельник высунулся из окна, он услыхал бы, как скатываются комья глины с Божьей лопаты, только что нагромоздившей эти первозданные горы. А к чему свелось самое громкое начинание мировой истории? Я говорю о Вавилонской башне. К двум-трем страницам на эсперанто в «Североамериканском обозрении».
– Конечно, – глупо ответил я, – человеческая природа везде одинакова, но в некоторых городах как-то больше красочности… э-э… больше драматизма и движения и… э-э… романтики, чем в других.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.