Электронная библиотека » Олег Чухонцев » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 21 сентября 2023, 08:40


Автор книги: Олег Чухонцев


Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)

Шрифт:
- 100% +
III
* * * («На ночной, на заснеженной улице…»)
 
На ночной, на заснеженной улице
свет такой, что идешь как во сне.
Видно, даром всё лучшее сбудется,
а худое по нашей вине.
Остья стужи настыли на линии.
Я люблю здесь бродить вдоль путей
под навесом в искрящемся инее
расступающихся тополей.
Мраки белые! где занавешено,
где потушено –   тайна для глаз.
Загадать бы на счастье, да где ж оно?
Вот оно! – и погаснет как раз.
Вот ударит струной –   и по узкому
коридору, мерцая дугой,
от Савеловского к Белорусскому
проскользит и уйдет к Беговой.
Кто да что, с семафора не спросится,
прощевай! – простучит полотно.
Это жизнь по железам проносится,
а куда –   не поймешь всё равно.
Чем же мне, как не мысленным лепетом,
остается сказаться ей вслед?
Я люблю тебя здесь, а не где-то там,
в этом тамбуре, где меня нет,
в этой будке замерзшей на улице,
где слова проглотил автомат.
Знаю, знаю, и худшее сбудется,
но и худшему, кажется, рад.
 
1986
* * * («…А в той земле, где Рыбинское море…»)
 
…А в той земле, где Рыбинское море
теперь шумит, где белый теплоход
кричит в тумане, чувствуя в моторе
живую боль, и сбрасывает ход,
как бы поклон последний отдавая,
и вторят криком встречные суда
да чайки, и волна береговая
в глухую память плещется, когда
решили землю сделать дном и Волгу
пустили в эти поймы и луга
на дольний мир, крестьянскую двуколку
колхозом тянущий, и облака
из мутных вод, как саван погребальный,
всплыть не могли, и только монастырь
еще стоял, как в день первоначальный
холодную высвечивая ширь
и поднимая купола и стены,
расписанные фресками внутри,
но и они, темнея постепенно,
туда бы перешли, где пескари
уже ходили, чудищ пучеглазых
напоминая, если бы не те
художники, из бывших богомазов,
которые, на козлах и в воде
по щиколотку стоя, по колено,
работали не покладая рук,
и сняли роспись, и спасли от тлена,
и умерли –   так вот, какой-то звук
о той земле, какой-то призвук резкий
как бы пилой по камню, всё стоит,
стоит в ушах…
                        Я видел эти фрески
в Донском монастыре. Тяжелых плит,
как бездны, распечатанные книги:
Ной у ковчега с парами зверей
и белым голубем –   я слышу крики,
и рев, и плеск, и рокот кораблей
уже других, шелка и багряницы
везущих в трюмах, вина и виссон,
вот Вавилон, великая блудница,
сидящая на водах и верхом
на звере семиглавом и багряном,
жена с блестящей чашею в руке,
паскудством переполненной и срамом,
я вижу обмеревших вдалеке
купцов, и корабельщиков, и кормчих
пред той, великолепной и нагой,
вмиг рухнувшей и околевшей в корчах;
вот аггел в горностаях с кочергой,
пытающий свидетелей Христовых,
и сонмы их, полегших как снопы,
в одеждах белых, и на всех просторах,
на всех морях –   громовый Глас трубы:
се –   Первенец из мертвых и Владыка
царей земных на облаке грядет
с небесным воинством Своим, и дико
трепещет в злобе сатанинский сброд;
и –   белый конь, и на коне Сидящий
в одежде окровавленной, и меч
из уст его исходит злоразящий,
то Слово Божье, огненная речь
возмездия! – но столько страсти грешной
в виденьях кисти, страсти и стыда,
что это уж не Страшный суд, конечно,
не суд, а Праздник Страшного суда.
Не убоимся же десницы гнева
Господнего, а возблагодарим
Дарующего урожай посева –
веселье праведным и гибель злым!
И вижу я на утреннике тусклом,
как вскрылись реки и очнулся лед,
крошась на льдины, и пошел по руслам
широкий шорох, как вселенский сход,
и схлынул за два дня, и две недели
снега сгоняло с обморочных нив,
а в третью, за ручьями вслед, запели
и птицы, и когда двойной разлив
всё затопил –   о, что с тобою стало,
вдруг вырвалось само, земля моя,
ты столько лучших в бездны покидала
и вот застыла, словно бы ничья,
у паводковых вод, где кружит голубь
над островком невестящихся верб
и дебаркадером, где серп и молот,
перекрестившись, сочетались в герб.
Плывите, корабли, путями века,
венозной синью сухопутных карт
над лесом строевым, где Ян Сапега
поляков положил, где Волго-Балт
провел на Север шлюзы и заводы,
систему мариинских лагерей,
где плещут воды, многие народы,
плывите же дорогою своей
с победным маршем, поднимайте якорь
над жизнью той, что под воду ушла,
над косточками русскими, где пахарь
почил на дне, и пусть колокола –
подводные –   звонят, пусть бьются била
у побережий новых атлантид,
над Китежем, вздымающим стропила,
где хриплый петушок еще кричит…
Что сделано, то сделано, но в силе
всё кровное останется и впредь.
Мы заплатили больше, чем просили.
Зачем же плакать, если можно петь?
Пой, Муза, пой, пустые бросим споры,
унынье от лукавого –   и пусть
проходят за кормою Переборы
и Пошехонь отвеивает грусть.
А где язык запнется у поэта,
при свете дня или ночной звезды
пусть встанет как восьмое чудо света,
белеясь, колокольня из воды…
 
1983
* * * («Вот деревушка на краю оврага…»)
 
Вот деревушка на краю оврага:
полдюжины антенн над головой,
за каждым палисадником собака,
кой-где цветы –   и ни души живой.
Хозяева, должно быть, горожане,
народ наезжий, гостевой народ.
Одна корова на переднем плане,
одна, но целый молокозавод.
Четыре камеры ее желудка,
рубец и сетка, книжка и сычуг,
пока не гукнет из машины дудка,
поточно переваривают луг.
А к вечеру работницей уставшей,
мослами задевая за сосцы,
идет она деревней забрехавшей,
и тренькают на шее бубенцы.
Боднув калитку, в сумерках соловых
идет во двор она слепым шажком
поить своих хозяев непутевых,
кормить сметаной их и творожком.
 
1983
* * * («На Каме-реке и на Белой реке…»)
 
На Каме-реке и на Белой реке –
леса под водой и леса вдалеке,
большая вода с островками;
затоплены русла и на море вод
то вынырнет куст, то труба прорастет
на Белой реке и на Каме.
И реки не знают своих берегов!
Весной, когда паводки сходят с лугов,
стога подмывая и елки,
с верховий уральских по фронту реки
плывут как утопленники топляки,
их ловят баграми у Волги.
Страна моя! Родина братских могил!
Наверно, небедно нас Бог наградил,
коль пашни свои затопили
и боры свели ради пресных морей
и сами для будущей жатвы своей
по водам свой хлеб отпустили.
Ну что же, распашем речной чернозем,
по руслам затопленным к устью пойдем,
и пресное станет соленым.
Вокруг и под нами струящийся мрак,
а звезды на Каме как царский пятак,
а воздух шибает озоном.
Широкая ночь упирается в грудь.
Постой, подыши. Ничего не вернуть,
лишь волны гуляют на Каме.
Мотор пневматическим бьет молотком.
И сердце стучит, но о ком? и о чем?
Ни зги не видать за буями.
 
1985
* * * («То улица Маркса, то Маркс урамы́…»)
 
То улица Маркса, то Маркс урамы́,
мы бродим с тобой от тюрьмы до тюрьмы
в Башкирии где-то, в Мордовии,
по русской Татаромонголии.
На этой урам –   кгб-мвд,
ошую дружинники и каратэ,
на том урамы особисты,
а их одесную самбисты.
А лица скуласты, а вид моложав,
и в каждом зрачке караульный устав,
глаза непроглядны и узки,
и что-то лопочут по-русски.
А что говорят, знает только Аллах,
однако везде дисциплина и страх,
и солнце косит над водою
с мечети под красной звездою.
А если товарища здесь ты найдешь,
где суры хранят за кирзою как нож,
и третий окажется рядом
с калашниковым автоматом.
И муза моя замыкает уста
и видит, как тенью, сошедшей с креста,
бредет кто-то в робе казенной,
под номером с пешей колонной,
горит на плече его лагерный знак,
а он близоруко глядит за барак,
где тучка блажит золотая
от Чистополя до Валдая.
 
1986
* * * («А в сумерках вдруг налетели…»)
 
А в сумерках вдруг налетели
белесые тьмы мотыльков,
вдруг вспыхнули и заблестели
все твари с окрестных лугов,
и шарил прожектор без цели,
выхватывая из метели
подобья речных берегов.
Ну вьюга! Куда мы попали,
в какие заплыли снега?
У поручней молча стояли
на палубе мы, и шуга
и слева мерцала, и справа,
и с хрустом, как в ночь ледостава,
опору искала нога.
Ночные созданья, ну что им,
казалось бы, наши огни,
так нет же, колотятся роем,
кишат на свету и в тени,
и странная мысль между прочим:
уж если на мель не наскочим,
от моли, Господь, сохрани.
Пора привыкать к пораженьям,
глаза к темноте приучать,
пора бы уж внутренним зреньем
и берег слепой различать,
и слышать скорей по привычке,
как гаснут небесные спички,
и слушать свое, и молчать…
 
1985
Из одной жизни (пробуждение)
1
 
Проснувшись, и в сознанье приходя
с трудом, и в темноте соображая,
что со своей женой лежит, хотя
жена могла быть рядом и чужая,
и то, что он лежит не где-нибудь,
а в собственной постели, на кровати,
вдвоем с женой, а ведь еще чуть-чуть –
и мог бы очутиться в результате
не здесь, где он очнулся в темноте,
а где-нибудь в подъезде повалиться
или в сугробе, неизвестно где,
а мог и вообще не пробудиться,
а если и проснуться, не понять,
где: в вытрезвителе иль на вокзале
на этот раз, и хорошо кровать,
а то бы лавки, нары, вот бы стали
допытываться: кто? да тыкать в грудь,
да личность выяснять, слюнявя палец,
и разве объяснишь кому-нибудь
хоть что-нибудь, и ладно бы мерзавец,
а то ведь свой же брат, но с кобурой
на горло брал бы, а уж горло точно
как у царь-пушки, поглядишь: герой!
и морда –   во! – недавно со сверхсрочной,
небось в дежурке, балуясь чайком,
сидит такой, как в Киселевке дома,
тепло, светло и голубь за окном,
откроет рот –   и нету полбатона,
вот так сидит, а голубь смотрит в рот
голодным оком, смотрит, выжидая,
не поперхнется? нет? – едок не тот,
не поперхнется! – и была такая,
такая рань еще, что не со сна,
а с радости, что на своей кровати
проснулся, и бок о бок спит жена,
и сам он цел-целехонек, и кстати
есть самогон в заначке, а ведь мог
не быть, и что никто ему не плюнул
ни в душу, ни в лицо, – а вечерок,
пожалуй, получился, он подумал.
 
2
 
Проснулся, кот, подумала жена,
привычно пробуждаясь, как на шорох
замерзший караульный старшина
у складов оружейных, у которых
пропискнет мышь –   и чудится шпион,
и так лежала, затаив дыханье,
воскресным утром, слушая сквозь сон,
как он встает, и зная всё заране:
и что сейчас у мужа на уме,
а у него одно, и зная даже,
где самогон –   давно бы уж в тюрьме
сидел дружок, не будь она на страже, –
и слушая в сердцах, как за стеной
трубит смеситель, с болью под лопаткой
внезапно поняла: и у самой
сработалась какая-то прокладка,
не заревела бы, как этот кран,
а ведь не так давно один художник
водил ее в шикарный ресторан,
а он мужчина был, а не валежник,
дарил цветы и говорил не раз:
у вас неординарная фигура,
я нарисую обнаженной вас,
да хоть бы голой! испугалась, дура,
уж не больной какой: ну что за блажь
глазами щупать? баб не видел, что ли?
вот мужики пошли: один алкаш,
другой маньяк, поди, тут поневоле
бесполой станешь, волочишь как вол
семейный воз, а ночью наважденье:
то апельсины падают в подол,
то Польша, объявляют, в положенье,
ну Польша-то к чему? пускай родит!
тут дочь родная не дала бы крена,
тринадцать лет, а этот паразит
зальет глаза –   и море по колено,
а хлопнется в постель –   и вся любовь,
хоть вызвали куда мозги бы вправить!
нет в жизни счастья, говорит свекровь,
и что обидно: дура, а права ведь.
 
3
 
Последний год всё чаще говорят
о счастье и о мире во всем мире,
спросонок поразило, год назад
еще не так об этом говорили,
уж не к войне ли, бабка говорит
и крестится, и так изводит маму,
что у нее нашли миокардит,
а я люблю воскресную программу,
жуешь себе с колбаской бутерброд,
а кто-нибудь, тряся свою бандуру,
перед тобою пляшет и поет,
я вообще люблю литературу,
вот где балдеешь, взять хоть Лужники,
народу туча, нет пустых скамеек:
прожектора, поэты, пирожки
с повидлом по одиннадцать копеек –
копейка олимпийский сбор, – гляжу,
один выходит, свитерок с фасоном,
сижу вот так и пирожок держу,
а он с рукою перед микрофоном
как в поезде качнулся вдруг –   идут
белые снеги, а на слово шустрый,
так завернул, что даже ком вот тут,
не сразу раскусила, что с капустой,
да где тут аппетит, а стадион
так и гудит! – из корифеев кто-то
не зря сказал, что человек рожден
для счастья, мол, как птица для полета,
тут есть о чем подумать, мне везет,
а может, я счастливая, не знаю,
счастливая, наверно: папка пьет
и мамка лается, а я летаю,
раскину руки и плыву, плыву,
пока во сне, но говорили в школе,
то можно оторваться наяву,
сосредоточившись усильем воли,
и я иной раз выйду на балкон,
в лопатках страх, но неземная тяга
толкает полететь, я слышу звон,
шажок, еще шажок, еще полшага…
 
4
 
Прости, Господь, что разумом темна,
прости меня, неграмотную дуру,
что вместо окаянного вина
поставила ошибкой политуру,
моя вина или попутал бес,
помилуй бестолковую Матрену,
что он спросонок в валенок полез,
сынок мой, а сноха ушла из дому,
лишь дверью хлопнула –   куда? зачем?
неужли из семьи? или за пивом?
пошли, Господь, Свое терпенье всем
и ухо приклони к нетерпеливым,
к изверившимся, к сбившимся с пути,
кто матерью гнушается и домом,
и стар и мал, мы все в Твоей горсти,
так с сердцем не оставь ожесточенным
нас в тесноте фанерной без икон,
и так перед людьми чужими стыдно:
 – Пошла бы ты, Матрена, в исполком
да помахала б книжкой инвалидной, –
а перед кем махать-то? или Ты
оставил нас властям и учрежденьям?
спаси нас от душевной тесноты,
и так по горло сыты мы презреньем,
князья земные, их глаза пусты,
а их столы обильны всяким хлебом,
за свой паек положат животы,
а наш кусок соленый им неведом, –
не откажи и Ты слезам моим,
не для себя ищу Твоей поддержки,
истаяли деньки мои как дым
и кости выжжены как головешки,
не оставляй, прошу, мужей и жен
и огради детей Своей десницей,
отставь от тех, кто алчет, самогон,
а тем, кто выпил, дай опохмелиться
слезами их, и если грех наш весь
перед Тобой, Тебе метать и громы:
что со слезами мы посеем здесь,
потом с великой радостью пожнем мы.
 
1977; 1980
* * * («Не желудь по крыше, не мышь по стене…»)
 
Не желудь по крыше, не мышь по стене,
но кто там крадется по краю?
 – Родная, ты помнишь еще обо мне?
 – Не знаю, родимый, не знаю.
 – Я в топях сгорел на последней войне,
но я о тебе вспоминаю
всё чаще и чаще. А ты обо мне?
 – Не знаю, родимый, не знаю.
 – Пока надо мною шуршат камыши,
я Богом тебя заклинаю:
забудь обо мне! Ты забыла, скажи?
 – Не знаю, родимый, не знаю.
Не знаю, не спрашивай, память худа,
лопатой ручной отписалось
твое письмецо, да и то никуда,
теперь-то зачем постучалось?
И бродит слепая свеча по углам,
по углям, где сестры и братья.
Забытые здесь и забытые там
последнего ищут объятья.
И в окнах дрожащих всю ночь напролет,
и во поле –   свет негасимый:
 – Ты помнишь, родная? – неслышно зовет,
и плачет: – Не знаю, родимый…
 
1976
* * * («Стоит село…»)
 
Стоит село
невесело,
петух поет,
а народ не встает.
Ели, пили,
прибрать забыли,
а легли спать –
некому встать.
Кричит петух,
а народ-то глух,
хоть кричи, хоть вой –
ни души живой.
Черная корова
всех запорола.
Стоит дом,
ни души в нем.
Хаты, хаты.
Где вы тут, ребяты?
Молчат хлопцы,
спит звезда в колодце,
а ударит ветер –
прохрипит как петел,
и на тыщу лет
ни эха в ответ.
Черная корова
всех поколола.
Где ты, Степан,
Микола, Иван,
Ганка, Степанида?
Поля всё светлей,
кличет Див с ветвей,
Дева ли Обида,
а тут панихида.
Который уж год
терн без вас цветет,
черешня да вишня,
а мовы не слышно.
Лишь звенит полынь
в червонную синь:
динь-динь.
Черная корова
весь мир поборола.
Аминь!
 
1986
Стансы
1
 
Явленье дьявола народу:
с утра долбил какой-то бур,
разрыли двор, пустили воду
и –   на полгода перекур!
 
2
 
Течет, как говорится, в Лету.
Вот мухи белые в окно –
белым-бело. Раскрыл газету –
и снова он: в глазах темно!
 
3
 
Там нефть горит средь океана,
тут план –   и нет ничьей вины.
Всё деятельней панорама
ударных строек сатаны.
 
4
 
О ненависть, твои заводы –
за каждой клеткою грудной,
где токарь или царь природы
профит измысливают свой.
 
5
 
Вон как хлысты в пылу ретивом
юнкомовцы из разных мест
за день до съезда всем активом
в ролях разыгрывают съезд.
 
6
 
Воистину не имут сраму.
Вы думаете, хор поет?
Как бы не так –   под фонограмму
согласно разевают рот.
 
7
 
Прощайте, милые, навеки,
приюты ласточек и щук,
текли на север наши реки,
их завтра повернут на юг.
 
8
 
У сухопутного причала
в пыли увязли корабли,
здесь море катера качало,
но воды от людей ушли.
 
9
 
И солеварнями пустыми
зарывшийся в солончаки,
поселок, как мираж пустыни,
дрейфует в лунные пески…
 
10
 
Стоят, как на мосту бараны,
две сверхдержавы у черты.
Ползут горячие барханы
в объятья вечной мерзлоты.
 
11
 
Конец ли наступает света,
заря ли новая встает:
летит кровавая комета
и в страхолесье гад ползет.
 
12
 
И древнему кивая богу,
не ветвь поднявшему, а хлыст,
выходит с бомбой на дорогу
отечественный террорист.
 
13
 
Он тверд решимостью суровой,
но занесен незримый меч
и над его рукой, готовой
всё разрешить или рассечь.
 
1984
Дом

А. Битову

 
Этот дом для меня, этот двор, этот сад-огород
как Эгейское море, наверно, и Крит для Гомера:
колыбель и очаг, и судьба, и последний оплот,
переплывшая в шторм на обглоданных веслах триера.
Я не сразу заметил, что дом этот схож с кораблем,
а по мере того, как оснастка ветшала с годами,
отлетел деревянный конек и в окне слуховом
пустота засвистала, темнея в решетчатой раме.
Дымник ржавый упал, и кирпич прогорел изнутри,
и над крышей железной унылая выросла дуля.
И уже не садились погреться на край сизари,
не стучали крылом и не пели свое гуля-гуля.
А потом и крылечек не стало, и крытых ворот,
на которых, когда выезжала гнедая кобыла,
запряженная в розвальни, фыркал и дыбился кот,
и по первому свисту как ветром его уносило.
А потом и фундамент осел, и подался каркас,
обозначив эпоху упадка, в которую криво
он и вплыл, кособокий дредноут, пока не увяз
в переходном ландшафте, где кадки, сирень и крапива.
И весной, когда талой водою наполнился трюм,
то есть подпол, хотел я сказать, и картошка подмокла,
слух пронесся: на слом –   я услышал за окнами шум
и не понял сперва, и протер запотевшие стекла.
Было утро апреля. Кричали на дубе скворцы,
так что падали сучья стуча –   и застыл холодея:
если это не ветви трещат, а скрежещут венцы?
Неужели –   в труху голубая твоя одиссея?
Время –   странная вещь. Сам себе я кажусь стариком.
Был ребенком и мужем, любил, и чем старше, тем ярче
вижу все свои дни как один и по-детски, тайком,
как в замочную скважину пялюсь. Вольно ж тебе, старче!
Это как бы помимо меня своей жизнью живет.
Это в небо слепое летит обезглавленный петел,
с черной плахи сорвавшись, и бешено крыльями бьет,
и дощатые крылья сортиров срываются с петель.
Это в сумерках слышно жужжание майских жуков,
засыпающих в липах, и стрекот болотного сена,
просыхающего во дворе, и не счесть синяков
от ликующего кувырканья, и саднит колено.
Или гром прогремит, черви вылезут после грозы,
тучи птиц налетят, и замашут на них рукавами
огородные пугала, грозно тряся картузы.
Разве это расскажешь? кому? и какими словами?
Или всё это сон?.. Ну так вот, порешили –   на слом,
а потом рассудили: кому он мешает? И к лету,
почесав в коллективном затылке, решил исполком:
а не проще ли сделать ремонт? и прикинули смету.
Да, забыл: этот дом был из бывших, за что, говорят,
был милицией взят, перестроен на скорую руку,
три угла под жилье, а в мясницкой устроили склад,
а сначала холодную, а про хозяев ни звуку.
Это всё предыстория, впрочем. Начни вспоминать –
и не будет конца, а куда заведет, неизвестно.
Дом как дом, три семьи. На широкую ляжешь кровать
и не знаешь, куда повернуться: и колко, и тесно.
И еще не такое увидишь… У нас в городке
поднимался над Вохной собор, возведенный на месте
древней княжеской церкви, и звон проплывал по реке,
где белье колотили и вслух обсуждали известья.
А еще я застал трубочистов, застал печников,
за которыми, как за святыми, ходили легенды,
городских пастухов я застал и последних коров,
брадобреев надомных, в окне выставлявших патенты.
Если вспомнили о печниках, воздадим и печи,
как стреляла она берестою, как в день непогодный
завывала, как выла ночами. Ау, рифмачи,
не сыграть ли отходную нам и трубе дымоходной?
Я об этом подробно пишу, потому что пример
ни на что не подвигнет, как только внести в мартиролог
этот старопосадский уклад, да и самый размер,
пятистопный анапест, как сани скрипуч и неловок.
А еще домовой. Как он в щелку за нами смотрел…
Не люблю я прошедшее время в стихах, но тетрадку
я мараю сейчас и, быть может, какой-то пострел
проучить уже случая ждет, доставая рогатку.
Ан и вправду сказать, как собака верчусь за хвостом,
а о главном боюсь… Я представил еще на вокзале,
а приехал к сестре и гляжу: да, узнаешь с трудом –
рубероидом крыт, два котла. А в воде отказали,
да и угол снесли. Двухквартирный, две мачты антенн
поднял к небу и дальше плывет, в облаках ли, в листве ли.
Если в бочке сидеть, я хотел бы не как Диоген,
а как юнга на мачте –   и чтобы сирены мне пели.
Я люблю молодую удачу, хоть я у нее
не любимцем, а пасынком был, да и буду, пожалуй.
Ну а ты-то всё шуточки шутишь? всё ткешь суровье?
Ты одряхла, Итака моя, а глядишь моложаво.
Я люблю эти старые стены, и даже не их,
а суровую участь, которая связана с ними,
этот синий пронзительный воздух, толкающий стих,
зоркий промысел тех, кто блуждает путями земными.
Хорошо вечерами у нас. Выйдешь в темный простор
перед сном подышать и стоишь где-нибудь у сарая.
Вон упала звезда, а другая летит через двор:
не земляк ли, гадаешь, глазами ее провожая.
Надо завтра нарезать цветов и проведать своих.
А прохладно, однако… И все-таки невероятна
эта жизнь, если в корень глядеть. Каждый шорох и штрих.
Вот и дети уже подросли. Не твои. Ну да ладно.
Вот и дом наконец. Шелести же листвой парусин,
прозябающий прах, недалекая наша Эллада!
Ибо живо лишь то, что умрет, как сказал бы Плотин.
А другого, увы, не дано, да уже и не надо.
 
1985
* * * («По гиблому насту, по талой звезде…»)
 
По гиблому насту, по талой звезде
найдешь меня там, где не будет нигде.
Есть дальняя пристань, последний приют,
где скорби не знают и мертвых не чтут.
Кто был для единого слова рожден,
пусть ветром и пеплом развеян, но он
как кочет туда безголовый взлетел,
а это, скажу вам, не худший удел.
 
1989

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации