Текст книги "Случайные жизни"
Автор книги: Олег Радзинский
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Мы наш, мы новый мир построим
С раннего детства я страдал бесконечными гастритами, колитами, гастродуоденитами и прочими желудочными недугами. Я особенно не обращал на них внимания, ел (а главное, пил) что хотел и продолжал себе жить. В начале третьего курса я заболел, и притом серьезно.
Меня продержали в больнице более трех недель. Я и раньше лежал в больницах, но в этот раз врачи были по-настоящему озабочены: устраивали бесконечные консилиумы, вызывали важных профессоров, которые долго смотрели на рентгеновские снимки, а потом больно мяли мой живот. В конце концов вынесли вердикт: множественное поражение кишечно-желудочного тракта, язва, панкреатит и прочие прелести. Необходим строгий режим питания, покой и отсутствие нагрузок.
После семейного совета я согласился с доводами родителей и оформил академический отпуск в МГУ. Я должен был пропустить год учебы.
Год этот стал для меня очень важным: моя однокурсница Наташа Табачникова, ставшая впоследствии известным театральным деятелем, поговорила со своей замечательной мамой Идой Феодосьевной, и меня взяли работать на готовившуюся в то время выставку “60 лет советского кино”. Моя должность отчего-то значилась как инженер.
Я работал среди взрослых людей, и требовали с меня по-взрослому. Работа, как и все, связанное с кино, была странной смесью творчества и администрирования. Я – самый младший и некомпетентный член команды под руководством бывшего представителя Совэкспортфильма в Бельгии Отари Тейнешвили (зачем там нужен был такой представитель?) – занимался в основном мелкими административными проблемами, мотаясь между офисом в центре и ВДНХ, где монтировалась экспозиция. Свобода передвижения и посещения была полная, никто не интересовался моим графиком: сделал бы работу. Тут, на выставке, я и познакомился с Н.
Н., киновед из НИКФИ (Научно-исследовательский кинофотоинститут), организации, курировавшей нашу выставку, намного старше и опытнее меня, был типичный московский интеллигент тех лет: саркастичный, хорошо, но однобоко образованный и страстно не любивший советскую власть. После какого-то моего критического замечания в офисе Н., видно, отметил меня как “своего” и в одну из совместных поездок на ВДНХ провел со мной осторожную беседу, прощупывая – до какой степени я “свой”.
Судя по всему, я выдержал экзамен, потому что дня через два он молча вручил мне напечатанную в Голландии книгу генерала Григоренко “Мысли сумасшедшего”. Я так же молча ее взял.
Прочитал за два дня и принес обратно.
– Уже перепечатал? – спросил Н. – Так быстро?
Перепечатал? Я и не думал об этом: просто прочел.
– Перепечатай, хотя бы три экземпляра, больше – плохо видно, – сказал Н. – И дай другим.
Так я узнал принцип диссидентской деятельности: не просто ознакомление, а распространение.
У Н., судя по всему, был налаженный канал доставки “тамиздатовской” литературы: весь год моей работы на выставке он снабжал меня настоящими книгами, а не перепечатанными с них полуслепыми листочками, которые я видел у родителей с детства. Теперь по вечерам по очереди с мамой мы перепечатывали данные нам на несколько дней книги, одновременно их читая. Таким образом у нас скопилась обширная библиотека первых экземпляров; второй мы отдавали Н., а третий и четвертый шли “в народ”. Народ обычно перепечатывал со своих экземпляров, и книги отправлялись дальше – рассказывая, объясняя, требуя.
Многие из книг, которые дал мне Н., я читал и раньше, но в перепечатанной самиздатовской форме. Отчего-то настоящие книги – с обложкой, наборным шрифтом, в компактном формате (удобнее прятать!) – казались мне более… настоящими, и написанное в них влияло на меня сильнее, чем машинописные копии. Странный эффект, но факт.
Н. никогда не рассказывал мне, откуда достает книги, да я и не спрашивал. Оставшись наедине, мы часто говорили о прочитанном. Однажды я спросил его, как жить дальше с грузом всей этой правды.
– Два пути, – сказал Н. – Или на площадь и в тюрьму, или уезжать. Каждый выбирает сам.
Интересно, что выбрал он? Закончив работу на выставке, я потерял с ним связь и не знаю, что с ним стало. Зато знаю, что выбрал я.
На пятом, дипломном курсе я устроился работать. Я не боялся диплома, оттого что половина у меня была уже написана – в курсовых работах. Тему я выбрал еще на втором курсе – “Библейские образы в русской литературе второй половины XIX века” – и старательно писал курсовые на разные интерпретации этой темы, подбирая материал, составляя библиографию, оттачивая аргументы. Поэтому пятый курс мне в отличие от большинства дипломников оставлял сравнительно много свободного времени. А деньги были нужны.
Меня взяли по специальности – преподавать литературу и русский язык в знаменитой 127-й школе рабочей молодежи в Дегтярном переулке. Молодежь в 127-й школе была, впрочем, сплошь нерабочая. Здесь учились дети творческой и иной элиты, не вписавшиеся по разным причинам в нормальные дневные школы. Этих детей – перед институтами – нужно было куда-то засунуть для получения диплома о среднем образовании, а свободное время потратить на репетиторов – или просто потратить. Нужно сказать, что мои ученики тратили его весьма успешно.
Многие из них собирались последовать за своими родителями и стать художниками, музыкантами, литераторами, актерами. Другие же не собирались стать никем и наслаждались сниженными требованиями по естественнонаучным и математическим предметам, не особенно, впрочем, утруждая себя предметами гуманитарными. Кроме того, в школе учились студенты школы-студии при ансамбле Моисеева, участники Большого детского хора Всесоюзного радио и Центрального телевидения и другие студенты – участники разных исполнительских коллективов, которые по причине творческой загруженности не могли учиться в нормальных дневных школах.
Танцоры и певцы были наиболее честной рабочей молодежью: они даже не старались делать вид, что учатся. Певцы использовали время школьных уроков для сна, а танцоры-моисеевцы, придя в класс, доставали из сумок еду, запрещенную им драконовским танцевальным режимом питания, и сосредоточенно ели булки и сладости, подбадривающе кивая мне, что, мол, продолжайте, Олег Эдвардович, вы нам не мешаете. Поев, они тут же засыпали.
В школе царила полулицейская, полуполицейская обстановка, оттого что наш директор Моршинин одновременно хотел сделать школу флагманом столичного образования и боялся, как бы предложенные реформы не были рассмотрены властью как идеологический вызов. Я спокойно функционировал в этой шизофренической атмосфере, потому что привык к подобной двойственности с детства: так жила вся советская творческая и гуманитарная интеллигенция.
Я помнил уроки Н. и потому, отыскав нескольких учеников, которые не засыпали на моих уроках, пригласил их на факультативные занятия к себе домой на выходные, где, понятное дело, вручил им перепечатанные полуслепые копии самиздата, наказав дать читать другим. Постепенно я и еще один преподаватель, тоже бывший студент филфака МГУ Сережа Л., организовали регулярные лекции по “закрытым” темам русской и советской истории и по запрещенным властью произведениям. К этим лекциям мы усердно готовились, перепечатывая запрещенную литературу, чтобы на выходные раздать ее “детям”. Дети, бывшие младше нас всего на пять-шесть лет, покорно брали вручаемое им переходящее знамя свободы и, судя по всему, ничего не читали.
Вскоре нашлись и те, кто читал. В 1981 году мне удалось убедить Моршинина, назначенного, кстати, наблюдать за идеологической чистотой в нашей насквозь богемной школе, что необходимо преобразовать школу рабочей молодежи в Центр образования взрослых. Он заразился этой идеей, поняв ее потенциал для собственной карьеры, и я быстро – буквально за три дня – написал концепцию Центра, которую мы с ним и представили созванной для этого коллегии Академии педагогических наук.
Идея Центра была проста: работающим людям, не преследующим цели формального образования, негде получить знания по интересующим их дисциплинам. Мы предлагали создать Центр, отвечающий таким потребностям, направленный на три сегмента взрослой аудитории:
– для не окончивших среднюю школу – программа среднего образования (то есть то, что наша школа уже и так делала);
– для окончивших среднюю школу – широкий спектр факультативов институтского уровня по гуманитарным и научно-естественным дисциплинам, а также юриспруденции;
– для тех и других – студии, обучающие профессиональным навыкам художественной фотографии, промышленного дизайна, театрально-постановочного дела, вокала и т. д. и т. п.
Почему предпочтение было отдано именно этим предметам? Очень просто: я исходил из возможности привлечь своих друзей: юриспруденцию, например, должен был преподавать мой близкий друг, ныне знаменитый российский адвокат и ресторатор Саша Раппопорт. Театральная же студия была доверена другому ближайшему другу детства, впоследствии выдающемуся деятелю российского театрального авангарда Боре Юхананову.
После создания Центра моя аудитория сильно расширилась: лекции по русской и советской литературе стали посещать взрослые люди, приезжавшие после работы послушать про диалог Достоевского и Чернышевского о судьбах России и революции, про Андрея Платонова и Осипа Мандельштама. Мои публичные лекции были на грани дозволенного в советское время. Те же, кого я считал заслуживающими доверия, приглашались на воскресные факультативы, где я рассказывал о других авторах и, естественно, раздавал литературу, о которой рассказывал.
Мне и моему соратнику по этой миссии, коллеге-преподавателю и выпускнику родного филфака МГУ Сереже Л., удалось к началу 80-х годов наладить регулярное размножение и распространение запрещенной литературы. Другой выпускник филфака, Слава З., подрабатывавший в издательстве МГУ, где я и сам периодически подрабатывал корректором, обеспечил нам доступ к копировальной машине.
Ксероксов тогда было совсем мало. Одну такую машину и закупила типография МГУ, находившаяся прямо напротив “стекляшки” – корпуса гуманитарных факультетов, где мы со Славой учились. Мы встречались на факультете, находили пустую аудиторию, я вручал Славе очередную запрещенную книгу и через день-два получал от него обратно книгу и ее десять копий. Эти копии сразу шли в дело, расходясь между слушателями организованного мною факультатива.
Сам себе я казался важным диссидентом, руководителем подпольного кружка, бойцом сопротивления тоталитарному режиму. Я рвался в бой. Хоть – на время – и формально стал пацифистом.
Пацифист Радзинский
Диссиденты в те годы делились на две большие группы: те, кто собирались эмигрировать и оттого старались стать неудобными для власти, чтобы их отпустили, и те, кто были действительно озабочены положением с правами человека в стране, эмигрировать не собирались и активно за эти права боролись. Они – Сергей Ковалев, Александр Подрабинек, Юрий Орлов, Анатолий Марченко и многие, многие другие – в отличие от меня были настоящими борцами: они боролись за свободу других, “за нашу и вашу свободу”; я же боролся за собственный “героический” образ.
Я ощущал себя солдатом на поле боя между добром и злом, а солдаты не дезертируют. Борьба с тоталитарной идеологией рассматривалась мною в рамках абсолютного, апокалиптического нравственного конфликта, и, зараженный этим катастрофическим мировоззрением – подарок от русской литературы с ее библейским мессианством, – я никуда не собирался уезжать, хотя знал многих, кто собирался.
Когда они спрашивали меня, отчего я не хочу эмигрировать, я, картинно посуровев, гордо отвечал что-нибудь героически-патетическое:
– Вот прогоним большевиков, тогда и поедем.
Или:
– Если все уедут, кто будет бороться?
Я “делал жизнь” не “с товарища Дзержинского”, а “с товарища Солженицына” и известных правозащитников – Владимира Буковского, Юрия Орлова, генерала Григоренко, академика Сахарова. Эта причастность к бóльшему, чем ты сам, причастность к долгу, к служению, внушенная классической русской, а затем и советской литературой – “гвозди бы делать из этих людей”, – давала мне ощущение собственной нужности и важности, собственного места в строю.
И я спешил его занять.
Среди тех, кто планировал уезжать, было множество хороших, достойных людей: они попросту не хотели жить в тоталитарной стране, а бороться с этим тоталитаризмом по разным причинам не собирались. Кто-то считал это делом безнадежным, кто-то не верил, что представление части интеллигенции о демократии соответствует представлению большей части советского населения о хорошей жизни, а кто-то не чувствовал себя дома в СССР. Одним из таких был мой друг Сережа Батоврин.
Сережа – старше меня на год – был взрослее и умнее на двадцать. Его отец, дипломат Юрий Батоврин, служил в советской миссии при ООН в Нью-Йорке, где Сережа и рос до шестнадцати лет. Затем отца перевели в Москву, и семья вернулась на родину. Родина Сереже как-то не показалась, и он решил уехать обратно в жизнь, которую знал и любил: в Нью-Йорк.
Сережа рассказывал мне, что ярчайшим впечатлением его детства стала нью-йоркская демонстрация протеста против ввода советских войск в Чехословакию в 1968 году. Он, одиннадцати лет от роду, смотрел из окна особняка советской дипломатической миссии на занявшую улицы многотысячную толпу с транспарантами, осуждающими советскую оккупацию, и пытался соотнести образ агрессора с образом самой справедливой страны в мире, которой служил его отец. И то, и другое не могло быть правдой. Вернувшись в Москву, Сережа решил выяснить, что же является истиной.
Родина не замедлила дать Сереже ответ. К восемнадцати годам, будучи сложившимся художником-концептуалистом, он быстро нашел в Москве других нонконформистов и вместе с ними организовал выставку на чьей-то квартире. На второй день выставки ее посетили любители искусства в штатском, картины конфисковали, а Сережу, пытавшегося объяснить “искусствоведам” из КГБ, что ничего крамольного в данной художественной инициативе нет, отправили в психбольницу. Так советская власть превратила нейтрального художника в ярого диссидента.
Устроив пару выставок, написав несколько манифестов советского художественного нонконформизма и став завсегдатаем московских психбольниц, Сережа Батоврин решил найти более благодарную аудиторию для своего творчества: он решил эмигрировать. И его было не остановить.
Эмигрировать в те годы можно было только в Израиль. У Сережи имелись для этого основания: его мама Любовь Леонидовна была наполовину еврейка, а его жена, подруга моих детства и юности Наташа Кушак, была просто еврейкой. Не наполовину.
Проблема заключалась в его отце: чтобы уехать на постоянное место жительства, требовалось согласие родителей. Власть обосновывала это долгом взрослых детей заботиться о родителях, когда те достигнут преклонного возраста. По сути же, это был удобный механизм отказа в выезде.
Сережин отец – карьерный советский дипломат, – конечно, отказался дать сыну такое разрешение. Сережа, а с ним и Наташа стали отказниками, даже не успев подать документы на выезд. Никакого другого способа уехать, кроме как стать крайне неудобными власти, им не осталось.
Я знал Наташу всю свою сознательную жизнь: ее отец был известный детский поэт Юрий Кушак, и наше пионерлагерное детство при Литфонде СССР подружило нас навсегда. Наташа и познакомила меня со своим сначала возлюбленным, а потом мужем Сергеем Батовриным. Оба в это время были активно вовлечены в московское художественное нонконформистское подполье, устраивавшее неофициальные выставки и разнообразные художественные акции, при разношерстности стилей объединенные неодобрением властями подобных инициатив.
Выставки меня мало интересовали: я считал это неэффективным способом борьбы с тоталитарной идеологией в основном по невежеству и неспособности оценить нефигуративную (как, впрочем, и фигуративную) живопись. Я был воспитан на слове и верил только слову и в слово. Мое ущербное эстетическое воспитание не позволяло мне понять художественную ценность советского нонконформизма, политическая ценность которого, с моей точки зрения, была невысока: художественный нонконформизм не имел отношения к распространению литературы, к мессианскому служению ознакомлению людей с истиной, то бишь к тому единственному, что я знал и ценил. Я на полном серьезе воспринимал свою деятельность как возложенную свыше миссию, считая ее продолжением исполнения завета, данного Иисусом апостолам в Евангелии от Матфея 28:19–20:
19. Итак идите, научите все народы, крестя их во имя Отца и Сына и Святаго Духа,
20. уча их соблюдать все, что Я повелел вам…
Вот так. Ни более и ни менее. Оставалось найти апостолов.
Таковыми должны были стать слушатели моих факультативов, и особенно одна группа – физики из академгородка в Долгопрудном Витя Блок, Юра Хронопуло, Боря Калюжный и Гена Крочик. Все они были кандидаты и доктора наук, много старше меня, но приходили на мои факультативы послушать то, что им никогда не рассказывали, и получить книги, которые никогда не читали.
Физики апостолами становиться отказались, поскольку не собирались оставаться в СССР. Эмигрировать они не могли, оттого что у них был разной степени допуск к секретным сведениям, а людей с допуском советская власть не отпускала. Потому они должны были найти другой способ.
Я знал многих отказников – тех, кому не разрешили эмигрировать, но Сережа Батоврин был одним из самых громких и ярких. Кроме того, он и Наташа были моими личными друзьями. Физики же жили в городе Долгопрудном и никого из диссидентско-отъезжанской среды не знали. Я привел их к Батовриным, и вместе с Сережей они основали ставшую знаменитой Группу за установление доверия между СССР и США.
Потом я слышал множество споров о том, кто придумал Группу Доверия. Думаю, идея была плодом коллективного творчества, хотя по провокационной гениальности замысла идея эта очень смахивала на батовринскую. Сережа обладал поразительным умом в области идеологической борьбы: он, как никто, умел разозлить власть, сохраняя при этом относительную безопасность для участников процесса. Кроме того, он действительно был пацифистом и сторонником ненасильственного сопротивления. Сережа Батоврин был пацифист-хиппи с мозгом Макиавелли, и это сочетание позволило ему нанести власти ощутимый удар.
Советская власть, хотя и подписала Хельсинкскую декларацию прав человека в 1975 году, серьезно к ней не относилась и все обвинения в нарушении прав человека воспринимала привычно и легко, объявляя их клеветой и вмешательством во внутренние дела страны. Никакие возмущенные заявления иностранных деятелей и даже санкции на советскую власть не действовали, оттого что она, отчасти справедливо, полагала, что иностранные государства не пойдут на серьезный конфликт из-за посаженных диссидентов. Международной аудиторией советской власти были не западные политики, а западная интеллигенция и пацифистские движения, боявшиеся ядерной войны и потому поддерживавшие советские инициативы по разоружению.
Политические и общественные права граждан были не важны, важны были ракеты. “Сколько у папы Римского дивизий?” – интересовались вслед за товарищем Сталиным советские руководители. Обвинения в нарушении прав человека были неопасны в отличие от перевеса в ядерных вооружениях. Кроме того, шла война в Афганистане, и СССР хотел сохранить среди западной общественности образ борца за мир. Вот на этот образ, на государственную монополию советской власти и лично дорогого Леонида Ильича как основного миролюбца земного шара и посягнул Сережа Батоврин.
В начале июня (или в конце мая?) Сережа – с соблюдением правил конспирации – созвал у себя дома пресс-конференцию иностранных корреспондентов, на которой Группа Доверия огласила свое обращение.
Вот оно:
ОБРАЩЕНИЕ К ПРАВИТЕЛЬСТВАМ
И ОБЩЕСТВЕННОСТИ СССР И США
СССР и США обладают средствами убивать в масштабах, способных подвести итоговую черту под историей человеческого общества.
Равновесие страха не может надежно гарантировать безопасность в мире. Только доверие между народами может создать твердую уверенность в будущем.
Сегодня, когда элементарное доверие между двумя странами полностью утрачено, проблема доверия перестала быть просто вопросом двусторонних отношений. Это вопрос – будет ли человечество раздавлено собственными разрушительными возможностями или выживет.
Эта проблема требует сегодня немедленных действий. Однако совершенно очевидна неспособность политиков обеих сторон в ближайшее время договориться о каком-либо заметном ограничении вооружений и тем более о существенном разоружении.
Соблюдение политиками объективности в вопросах разоружения затруднено их политическими интересами и обязательствами.
Сознавая это, мы не хотим обвинять ту или иную сторону в нежелании содействовать мирному процессу и тем более в каких-либо агрессивных планах на будущее. Мы убеждены в их искреннем стремлении к миру и предотвращению ядерной угрозы. Однако поиск путей разоружения несколько затруднен.
Все мы разделяем равную ответственность перед будущим. Энергичное движение за мир общественности многих стран доказывает, что миллионы людей это понимают.
Но наша общая воля к миру не должна быть слепой. Она должна быть осознана и выражена конкретно, с учетом всех требований, предъявляемых реальной действительностью.
Мир озабочен своим будущим. Все понимают, что для предотвращения угрозы нужен диалог.
Сложившиеся принципы ведения двустороннего диалога требуют немедленного изменения. Мы убеждены в том, что пришло время для мировой общественности не только ставить вопросы о разоружении перед теми, кто принимает решения, но и решать их вместе с политиками.
Мы выступаем за четырехсторонний диалог – за то, чтобы в диалог политиков равномерно включились советская и американская общественность.
Мы выступаем за последовательное и в конечном счете полное уничтожение запасов ядерного оружия и других средств массового истребления, за ограничение вооружений общего типа.
Мы видим ближайшую программу общего поиска в следующем:
1. В качестве первого шага к устранению ядерной угрозы мы призываем всех, кто не желает смерти ближнему, вносить частные конкретизированные предложения по двустороннему ограничению и сокращению вооружений и в первую очередь по установлению доверия. Мы призываем направлять каждое предложение правительствам обеих стран и представителям независимых общественных групп, борющихся за мир, одновременно.
Мы надеемся на внимание к нашему призыву особенно со стороны советского и американского народов, правительства которых несут ответственность за безопасность в мире.
2. Мы призываем общественность обеих стран создавать смешанные международные общественные группы, основанные на принципах независимости, в функции которых входили бы прием и анализ частных предложений по разоружению и установлению доверия между странами, отбор наиболее интересных и реалистических предложений, информирование о них населения и рекомендация их для рассмотрения правительством обеих стран, а также информирование населения о возможных последствиях применения ядерного оружия и по всем вопросам, касающимся разоружения.
3. Мы обращаемся к научной общественности, в частности к независимым международным организациям ученых, борющихся за мир, с призывом к работе над научными проблемами, непосредственно связанными с сохранением мира. Например, на данном этапе чрезвычайно важно разработать единый математический метод оценки вооружений противостоящих сторон. Мы призываем ученых создавать независимые исследовательские группы с целью научного анализа предложений, поступающих от общественности.
4. Мы обращаемся к политическим деятелям и представителям печати обеих стран с призывом воздержаться от взаимных обвинений в намерении использовать в агрессивных целях ядерное оружие. Мы убеждены в том, что такие обвинения лишь разжигают недоверие между сторонами и тем самым делают невозможным какой-либо конструктивный диалог.
5. Необходимые гарантии установления доверия мы видим в том, что СССР и США должны обеспечить условия для открытого обмена мнениями и для информирования общественности обеих стран по всем вопросам, касающимся процесса разоружения.
Мы призываем правительства СССР и США создать специальный международный бюллетень (с правительственными гарантиями распространения в обеих странах), в котором обе стороны вели бы диалог, вступали в дискуссии, открыто освещали среди других вопросов следующие:
а) анализ переговоров о разоружении и материалы переговоров;
б) обмен мнениями и предложениями о возможных путях ограничения вооружений и разоружении;
в) обмен предложениями по установлению доверия;
г) обмен информацией о возможных последствиях применения ядерного оружия.
Такой бюллетень должен предоставить возможность независимым общественным движениям за мир вступать в общую дискуссию, публикуя неподцензурные материалы, в частности, предложения по разоружению и доверию и информацию о мирных движениях и проводимых ими мероприятиях.
Мы обращаемся к правительствам и общественности СССР и США, т. к. убеждены в том, что каждый, кто понимает, что будущее нуждается в защите, должен иметь реальную возможность его защищать!
Казалось бы, никакой крамолы. Но советская власть прекрасно понимала, что ей предлагают – мало того, от нее требуют – поделиться монополией на мирные инициативы. Что от нее требуют расширения контактов между обеспокоенной общественностью обеих стран (читай “свободы передвижения и обмена неподконтрольными мнениями”) и открытости оценок ядерного вооружения.
И кто требует? Из числа подписавших Обращение отказниками не были только мои друзья физики, поскольку вследствие имевшейся у них секретности даже не могли подать документы на выезд, и я сам. Все остальные, подписавшие Обращение, были отказниками с многолетним стажем.
Почему я подписал Обращение? Я не был пацифистом, я не верил в угрозу ядерной войны, но не потому что досконально изучил предмет и думал, что это невозможно, а потому что интересовался только правами человека и ничем больше. Ядерная угроза, о которой советским людям говорили с детства и которую, как нам объясняли, несли в себе “агрессивные действия американского империализма”, представлялась мне очередной ложью советской идеологической машины, очередной советской страшилкой. Тем не менее я подписал Обращение, суть которого была для меня чужой, как и сама идея пацифизма, идея непротивления злу насилием.
Злу я собирался противиться как раз насилием. Подставлять вторую щеку я не собирался. Я и первую не собирался подставлять.
Сережа дал мне текст Обращения – посмотреть до пресс-конференции, и я принес этот текст своему другу и соратнику по борьбе со злыми большевиками Сереже Л. Он и его жена Оля были по-настоящему религиозными и принципиальными людьми. Прочитав Обращение, оба отказались его подписать.
– Я не собираюсь никого призывать доверять этому режиму, – объяснил Сережа Л. – Я сам им не верю и не хочу, чтобы им верил Запад. Они обманут, как обманывали всегда. Ты же знаешь: не верь, не бойся, не проси.
Я знал: это была тюремная поговорка, принцип общения с властью, процитированный Александром Исаевичем в “Архипелаге”, принцип, по которому жили Сережа Л. и Оля. Жил по нему и я, но Обращение все же подписал.
Возможно, я был единственным из подписавших, кто не верил в суть Обращения. Все остальные вполне могли быть пацифистами, знавшими об угрозе ядерной войны куда больше, чем я, и обеспокоенными ее вероятностью. Власть, однако, не поверила в искренность членов Группы Доверия и начала репрессии практически сразу после пропущенной ею пресс-конференции.
Батоврина посадили под домашний арест. У него в подъезде дежурили гэбэшники – двое внизу, двое на лестничной клетке. Когда я вместе с еще одним членом Группы Марком Рейтманом пришел к нему через день после пресс-конференции, нас задержали и доставили в местное отделение милиции. Нас ни о чем не спрашивали, а просто продержали в отделении часа три, а потом отпустили, о чем в тот же день сообщили “вражеские” голоса. Милиционеры, кстати, отнеслись к нам сочувственно, поскольку в это время в СССР шла почти открытая война между МВД и КГБ, между министром внутренних дел Щёлоковым и председателем КГБ Андроповым. Окончание этой войны я впоследствии наблюдал воочию в Лефортовской тюрьме.
Сейчас, по прошествии многих десятилетий, я понимаю, что самым сильным фактором, способствовавшим моему участию в Группе, было тщеславие. Группа предоставила мне совершенно иной уровень признания моей оппозиционности: пресс-конференции, иностранные корреспонденты, упоминание моего имени в трансляциях “Голоса Америки” и Би-би-си и лестное внимание со стороны КГБ, до этого, как я выяснил во время следствия, знавшего о моих диссидентских усилиях, но не обращавшего на них особого внимания ввиду их малой эффективности. Теперь же я не просто распространял запрещенную литературу среди мало интересовавшихся этой литературой мальчиков и девочек из 127-й школы (не)рабочей молодежи – теперь я стал настоящим борцом сопротивления, и, самое главное, об этом узнали множество людей. Членство в Группе подтвердило мой статус настоящего диссидента, и я в своем представлении стал равен героям литературы, которую распространял.
Так увлеченно я писал роман о собственной героической жизни, причем не на бумаге, а в этой самой жизни. Никаких других стимулов и причин участия в Группе Доверия у меня, надо признаться, не было.
Мы продолжали устраивать пресс-конференции, выступать с новыми вполне полезными и квалифицированными инициативами в области разоружения и установления доверия между двумя сверхдержавами. Я был самым младшим и самым малознакомым с предметом членом Группы и, кроме общего шума и героического пафоса, никакого особого вклада в ее деятельность не внес.
Среди членов Группы было множество серьезных ученых, хорошо знавших тему разоружения и предлагавших дельные вещи. Кабы власть была умной, она бы последовала принципу Владимира Ильича: “Если врага нельзя победить, с ним нужно подружиться”. Власть могла бы скомпрометировать и разоружить Группу, признав ее полезность и включив ее членов, скажем, в какую-нибудь очередную инициативу Советского комитета защиты мира, утопив Группу в бюрократических проволочках и официальном болоте борьбы за мир.
Власть, однако, умной не была, и расчет Сережи Батоврина оказался абсолютно верным: членов Группы, выступавшей за мир и против ядерной войны, начали репрессировать, что, естественно, показало западной общественности истинное лицо миролюбивого советского режима.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?