Текст книги "Фёдор Абрамов"
Автор книги: Олег Трушин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
«…выдана Абрамову Фёдору Александровичу в том, что он действительно с 1920.29.02 года рождения, социальное положение середняк колхозник. Избирательных прав сам и родители не лишён и не лишался…»21
Как же прилипло к нему это проклятое середнячество – ни отмыть, ни отскрести! В третью его школу прошмыгнуло! Зачем писали, непонятно. Да какое середнячество?! Мать в 1935 году уже не работала в колхозе по причине сильной болезни, что получила, надорвавшись от работы, старшая сестра Мария была уже студенткой Емецкого педагогического техникума, а при колхозных делах оставались лишь братья Михаил да Николай, да и у тех уже были к этому времени свои семьи. О каком середнячестве Феди Абрамова писал председатель Веркольского сельского совета в сей справке, вообще непонятно. Но тем не менее, как говорят в народе, «что написано пером, того не вырубишь топором». Такая справка и пошла в Архангельский строительный техникум. Но и это ещё не всё!
По сему видно, что сбор документов для поступления был весьма серьёзным. Всё необходимое собрано, вместе с заявлением с просьбой допустить к студенческим испытаниям было отправлено по нужному адресу.
Ответ директора техникума не заставил себя долго ждать.
«22.06.1935. Ф. А. Абрамову.
Ваши документы получены, хорошие документы. Приезжайте на испытание к 25 августа, с парохода прямо в общежитие, где найдёте и постельные принадлежности, и пр. необходимое. Поедет ещё Хрипинов, вместе приезжайте. Анкету можно прислать почтой, можно привезти с собой.
[Подпись]»22.
Но для выезда на учёбу в Архангельск нужен был паспорт. Выдавали паспорта в Карпогорском отделении милиции, но и туда нужны были соответствующие документы. 10 августа 1935 года Федя Абрамов получает из Веркольского сельского совета справку, в которой значилось, что «он действительно 29.02.1920 года рождения, по социальному положению середняк колхозник» и «выдано на предмет получения паспорта»23.
Однако с техникумом отчего-то не заладилось: то ли с паспортом случилась какая загвоздка (неизвестно, выдали тогда ему паспорт или нет), то ли потому, что к 1 сентября 1935 года в Карпогорской школе утвердили десятилетку. Фёдор Абрамов отозвал документы из приёмной комиссии техникума и вновь передал их в школу, поступив в восьмой класс.
Федя Абрамов был заметен в делах не только учебных, но и в общественных. О разносторонности его интересов, об умении организовать досуг впоследствии повествовали многие знакомые по учёбе в Карпогорах. В этом контексте невозможно не упомянуть воспоминания Ульяны Абрамовой, на чьих глазах, как учителя, так и члена семьи, происходило становление личности племянника. Ульяна Александровна в своё время привезла тетрадь с записями о карпогорском периоде жизни Фёдора Абрамова в Верколу, в семью Владимира Михайловича Абрамова. Но оттуда, понимая ценность всего в ней изложенного, её вскоре передали в созданный в Верколе музей писателя, где она поныне и хранится.
Фёдор Абрамов словно искал себя, пытаясь обнаружить именно тот самый яркий задаток мастерства, данный ему свыше, и воплотить его в жизнь с полным размахом и силой. Ходил в походы, был активистом общественной, комсомольской жизни школы, состоял в учебном комитете, любил музыку, участвовал в драматическом кружке школы и даже сыграл Самозванца в «Борисе Годунове» и Алеко в «Цыганах», хорошо рисовал (его рисунки не единожды представлялись на школьных и районных выставках), очень любил поэзию и даже сам занимался стихосложением, «да и нравилось ему это… [и] получалось». И даже пытался опубликовать свои вирши в каком-то журнале, «а из журнала ему книжку прислали… о том, как стихи писать не надо»24.
И может быть, развив в себе поэтический дар, которым, безусловно, обладал, Фёдор Абрамов стал бы знаменитым поэтом.
Примечательна оценка его лирических изысканий, данная Ульяной Александровной: «В районной газете появилось его первое и, пожалуй, последнее стихотворение (не помню его названия и содержания, но стихотворение, на мой взгляд, удачное)». Скорее всего, Ульяна Александровна имела в виду стихотворение «Серго Орджоникидзе», опубликованное в газете «Лесной фронт» № 15 за 1937 год. Ещё им была написана поэма «Испанка», прочитанная на районной художественной олимпиаде и даже попавшая под обсуждение: «По форме и ритму… неплохое, но в содержании имеется несколько неточностей. И следует учесть Феде в дальнейшем, чтоб не только гнаться за формой, слогом… Писать сначала небольшие произведения легче. А способность и талант у Феди имеется к писательской работе…»25
Судьба этой поэмы весьма трагична. По сведениям Ульяны Абрамовой, рукопись «Испанки» некоторое время хранилась у неё, но летом 1938 года перед отъездом в Ленинград Фёдор её «просто сжёг в печи», словно не желая оставлять о ней и следа, «перешагнув» свои «младые» творения, подведя под ними столь жирную черту.
Все ранние, несовершенные абрамовские творения есть отправная точка в его писательской судьбе. Но Фёдор Александрович предпочёл никогда о них не говорить и уж тем более не вести от них «отсчёт» своей работы в литературе. И в этом есть ещё одна врождённая черта Фёдора Абрамова – исключительная требовательность к самому себе, которая, к слову, уберегла его от многих пороков, чем так богата творческая среда, и, в частности, от гнетущего душу тщеславия.
Федя Абрамов был не только первым в учёбе, но и первым в журнальном списке класса. Он словно задавал тон, «на Абрамова» равнялись – и так было все годы его обучения в Карпогорской школе. Ни на один миг Абрамов не сдавал этих позиций, напротив, лишь улучшал их. Его требовательность к себе и другим, упорство в отстаивании собственного мнения порой ставили в тупик и учителей. Он мог «раскусить» школьную задачу по математике так, как считал нужным, и эту «особенность» своего решения ещё и втолковать учителю. Об этом свидетельствуют его школьные тетради, где наряду с красными чернилами учительских замечаний всё исчёркано расчётами Фёдора, доказывавшего свою правоту.
Его сердечная, пронизывающая душу доброта уже в школьные годы не знала границ. Сам он частенько без лишнего «гроша за душой», живущий на «братово содержание», мог, не спрашиваясь брата Василия, запросто поделиться рублём с кем-нибудь из одноклассников, пребывающих в нужде. И подтверждением тому всё те же школьные тетради, где на последнем листе одной из них, «для памяти» с припиской «мои должники», указано несколько фамилий одноклассников, «одолживших» у Фёдора деньги.
Учительница Карпогорской школы Павла Фёдоровна Фофонова вспоминала, что Фёдор Абрамов, придя в школу, «…был… маленьким, худеньким, очень скромным мальчиком. Одевался так же, как и все. Но его сразу заметили, так как он учился хорошо. Фёдор активно участвовал в пионерских и комсомольских делах. Любил читать стихи со сцены, много увлекался художественной литературой».
Одноклассник Абрамова Александр Диомидович Новиков вспоминал, что в Пушкинские дни, а в 1937 году по всей стране отмечалось столетие со дня гибели Александра Сергеевича Пушкина, «…чуть ли не все драматические произведения поэта “через сцену пропустили”. Десятиклассник Фёдор Абрамов читал стихи, играл Гришку-самозванца в отрывке из “Бориса Годунова”». Вспоминал, как «в старших классах вдвоём с Абрамовым готовили в селе ворошиловских стрелков, ходили вместе на стрельбище, получили значки Осоавиахима и ГТО…»26.
Школе тогда даже была выделена Пушкинская стипендия и её присудили Феде Абрамову.
Но ещё раньше, в седьмом классе, Фёдор Абрамов при Карпогорском районном обществе Красного Креста сдал все нормы на значок «Готов к санитарной обороне» (ГСО) и ему были вручены удостоверение № 4 от 24 октября 1935 года и значок ГСО № 30923227. Фёдор Абрамов вновь стал одним из первых из числа учащихся Карпогорской школы, кто удостоился значка ГСО, особое положение о котором было утверждено ЦИК СССР 20 февраля 1934 года.
1938-й стал не только годом окончания школы Фёдором Абрамовым, но и годом глубоких потрясений, которых он ещё не мог в полной мере осмыслить. Последовав за суровым 1937-м, этот год ещё туже затянул гордиев узел мнимой борьбы с «врагами народа». В стране один за другим шли политические процессы. «Карающий меч диктатуры пролетариата» – НКВД – упорно делал своё дело.
И вот эта беда добралась до Карпогорской средней школы. Весной 1938 года был арестован любимый всеми учениками, да что учениками, уважаемый всем карпогорским людом Алексей Фёдорович Калинцев. «Не уберегли, не уберегли мы, пинежане, своего учителя, – скажет многими годами позже уже с большой трибуны писатель Фёдор Абрамов. – Он пал жертвой подлой клеветы и наветов…» Перевернули обыском всю квартиру, изъяли самое ценное – книги, что могло очернить его как «врага-троцкиста», и увели, увели в ночь накануне его экзамена в десятом выпускном, когда Карпогоры ещё спали. А потом его, «ревматоидного, полуинвалида-старика», продержав больше месяца в едва отапливаемой сырой камере Карпогорского отдела НКВД, солнечным июньским днём в числе других арестованных отправили этапом в Архангельск. И его ученики, для которых он жил, старался работать и которых безумно любил, бежали за уходящим арестантским этапом, провожая дорогого им учителя. И в числе этой самой ребятни, отгоняемой конвоем, был и Фёдор Абрамов. «…ни один сукин сын не заступился за старика… Это было ранним июньским утром… вдруг в утренней тишине зазвякало, заскрипело железо. Глянул – а из ворот энкавэдэ выводят арестованных. Все на один манер. Все грязные, бородатые, серые. А Павлина Фёдоровича он всё же узнал. По выходке. Горделиво, с поднятой головой шёл…» – так поведает о том ужасном июньском утре Фёдор Абрамов в своей повести «Поездка в прошлое». Лишь имя «Алексей» изменит на «Павлина», а всё остальное так, как память сохранила. «…И мы даже не знаем, где и как окончил он свои дни», – напишет Фёдор Александрович. Получив по статье 58, часть 1, пункт 10 Уголовного кодекса семь лет с поражением в избирательных правах на три года, любимый учитель Феди Абрамова умрёт в Архангельской тюрьме зимой 1941 года и будет похоронен в безымянной могиле тюремного кладбища в районе нынешней Соломбалы.
19 июня 1938 года для Фёдора Абрамова отзвенел последний школьный звонок. Карпогорская средняя школа № 1 прощалась со своим первым вышедшим из её стен десятым классом. Как по такому случаю и положено, собралось многолюдное торжественное заседание. Говорили речи. Горячо аплодировали выступавшим. Дали слово и первому ученику школы. Волновался Фёдор, выступая, или нет, не знаем, но то, что сказал, известно, и самое главное, обещал, что «учиться в вузе будет только на “отлично”». А потом было и шумное застолье, и танцы, на которые догадались пригласить девчонок из других классов, так как своих было всего три, и затянувшееся гулянье, закончившееся далеко за полночь.
Уже на следующий день после отгремевшего выпускного директор школы Николай Павлович Смирнов вручил Фёдору Абрамову аттестат зрелости, где по всем семнадцати предметам и поведению стояла оценка «отлично». Вместе с аттестатом вручили «Похвальную грамоту № 1», на которой было начертано: «За отличные успехи и примерное поведение». Это был особый, как бы теперь сказали, «красный» аттестат, открывающий дорогу для поступления в любое учебное заведение без экзаменов. На нём так и было написано:
«На основании постановления Совета народных комиссаров СССР и Центрального Комитета ВКП(б) от 3/IX 1935 г. Абрамов Фёдор Александрович пользуется правом поступления в высшую школу без вступительных экзаменов».
Гордый, с аттестатом об окончании средней школы на руках, вернулся Федя Абрамов в родительский дом. Можно только представить, как он торжествовал, показывая матери и тётушке Иринье документ, как восторженно делился своими впечатлениями от поездки в Архангельск, куда его отправили как лучшего ученика и где он первый раз в своей жизни был в настоящем театре и смотрел «Евгения Онегина»…
Быстро, словно один день, в делах и заботах пролетело последнее, в общем-то ещё школьное, но уже рубежное веркольское лето Феди Абрамова. Старался успеть везде – покосить сено, похлопотать на огороде, помочь в домашних делах матери и брату, что жил под крышей родительского дома, поиграть с его годовалой дочкой Галиной и, конечно же, поговорить «по душам» с тётушкой Ириньей в её малой прокшинской избёнке.
Портрет Пушкина, нарисованный Фёдором Абрамовым в 1937 году в школьной тетради. Публикуется впервые
Аттестат Фёдора Абрамова, выданный после окончания Карпогорской средней школы. 1938 г. Публикуется впервые
Но и погулять после танцев в деревенском клубе до поздних петухов, коротая лёгкие сумерки белых ночей, со своими сверстниками Фёдор был весьма не прочь.
Юношеская пора – время первой влюблённости, такой, что ещё похожа на тесную дружбу, но уже с оттенком привязанности и искренней чувственности. Не обошла она стороной и Фёдора Абрамова. С именем Нины Гурьевой, одной из учениц Карпогорской школы, и связано то самое первое чувство абрамовской любви к женщине.
Нина была одной из трёх сестёр Гурьевых: Мария (в 1942 году она умрёт от туберкулёза, и об этой трагедии Фёдор Абрамов узнает из фронтового письма брата Василия, от 4 января 1943 года) и Тамара были одноклассницами Фёдора. Нина Гурьева была на год младше, симпатия между ними зародилась, когда Фёдор ещё учился в девятом классе.
О их чувствах упоминает в письме Абрамову, написанному много лет спустя – 22 июля 1974 года, некая Александра Кошкина (её девичью фамилию мы точно, к сожалению, не знаем; по всей видимости, это Мамылова, во втором браке – Земцовская, жена Михаила Земцовского, друга Абрамова), в старости проживавшая в городе Василькове Киевской области. Она хорошо знала Абрамова по Карпогорской школе и в ту пору питала к нему «безответные» чувства: «…У тебя самого была любовь. Я ревностно наблюдала за вами, самое обидное было, когда после танцев, идя домой, вы по одиночке сворачивали около фотографии и дальше шли “задами”…»28
Здесь непременно стоит отметить, что Александра действительно очень любила Фёдора и долгое время надеялась на его предложение о замужестве.
В своём письме Абрамову она так и пишет: «Мне исполнилось 22 года. Познакомилась с Кошкиным. Сделал предложение. Мама сказала, чего ждать тебе Абрамова. Не возьмёт, даже писем не пишет. Для меня было бы самым большим ударом, если б ты женился раньше, чем я выйду замуж. Ты приехал после нашей последней встречи через два года, у меня был ребёнок. Не сказал ни слова и ушёл! У меня была такая пустота…»
Можно предположить, что между Александрой Мамыловой (?) и Фёдором Абрамовым в юности всё же были взаимные чувства, но по какой-то причине их пути разминулись.
А вот увлечённость Ниной Гурьевой была у Абрамова куда серьёзнее, иначе время не сохранило бы двух Нининых писем. Нам неизвестно, насколько активной была их переписка, но то, что он ей отвечал, – это точно, об этом Гурьева сама пишет. И эти пожелтевшие от времени, затёртые письма Нины, одно из них вовсе карандашное, исписаны ещё неуверенным девчачьим почерком, не всегда придерживаясь разлинованных строк.
«Здравствуй, Фёдор!
Я не знала, что ты уедешь раньше 20, ты мне не сказал. Сердиться же на тебя я, пожалуй, не сержусь. Ну да это не важно. Но всё-таки ты извини меня, если это моя вина, что мы не смогли встретиться в последний день. Прошу. Живу ничего. День на горке катаемся, а вечер в клубе. Там собирается много народа – танцуют до восхода солнца, часов до 1–2, а то и позже. После танцев ходят гуляют, а мы идём с девчатами спать. Кто с кем ходит, я не знаю.
Сейчас жду Марусю, она должна скоро приехать, её отпустят 1 июня, а Тамара ещё долго не приедет.
Нового ничего нет.
Когда ты уехал, мне очень было скучно, и ещё скучнее, когда уехала Валя в лагерь.
Теперь же не так скучно, всё с девушками, даже сплю, ко мне всегда приходят ночевать человека три-четыре.
Мамылова Ш. получила от Земцовского письмо. Она мне всё говорила. Больше ничего не знаю.
Сейчас мама и папа ушли в Покшеньгу, мы одни, шалим.
Пиши. Пока всё. По-прежнему люблю.
Н. Гурьева. 28.VI.37 г.
Извини за почерк и извини за то, что долго не давала ответа.
Получила твоё письмо 24.VI.37 г.».
И вот второе письмо. Когда оно написано, непонятно – дата отсутствует. Явно, что между пишущим и адресатом была размолвка. Возможно, это уже одно из более поздних писем Нины, а может быть, и просто записка, переданная кем-то адресату:
«Федя!
Ты видишь недовольство и какую-то грусть во мне.
Я всем довольна – и тобой, и нашей дружбой.
Но зачем я грущу? Может, не довольна дружбой с тобой? Нет, я бы никогда не порвала её. Может быть, я жалею, что отдала тебе свою любовь? Нет, нет, я люблю тебя, очень люблю, и больше мне ничего не надо.
Зачем я так робко люблю?
Может быть, я ревную?
Нет, ревновать – значит унижать и тебя, и себя.
Я люблю тебя первого и последнего, но не побоюсь и сказать, что я тебя не люблю, если это будет надо.
Лыжи будут.
Нина Г.
Извини за неопрятность письма».
Всю свою жизнь Нина Гурьева хранила школьное фото, подаренное ей Федей Абрамовым, на которой они были сфотографированы вместе. На оборотной стороне её даритель красивым, ещё не испорченным писательским трудом почерком написал:
«Вспомни нашу бурную юношескую память
и любовь в Карпогорах.
15. IX.37 г. Фёдор Абрамов».
И она помнила.
Студент
Филологический факультет Ленинградского университета, по всей видимости, был мечтой Фёдора Абрамова. Сразу же после окончания школы он подал документы в уже начавшую работать приёмную комиссию с заявлением зачислить на филологический факультет на отделение русского языка и литературы. Все необходимые документы Фёдор отправил почтой и спустя положенное время получил ответное письмо о зачислении в университет.
А в конце августа 1938 года Федя Абрамов и ещё двое выпускников Карпогорской школы – Валентина Завернина и Михаил Земцовский – на лодке по родной Пинеге отправились на учёбу. Их общий путь лежал до Архангельска, а Фёдору предстояло ехать дальше – в Ленинград (так вспоминала Валентина Завернина).
Здание филфака находилось на Университетской набережной Невы, в старинном здании Дворца императора Петра II, выстроенного при Марте Скавронской, больше известной под именем императрицы Екатерины I. Невысокое, словно «растёкшееся» по набережной, с небольшими оконцами петровской поры, оно мало походило на шумное учебное заведение. Причём, и это будет уместно отметить, 1938 год был всего лишь вторым годом существования филологического факультета, который был образован годом раньше путем слияния существовавших на тот момент литературного и лингвистического факультетов.
Фёдор Абрамов ровным счётом почти ничего не написал о своей студенческой поре, а то, что есть, – малые штрихи, из которых вряд ли можно составить портрет Абрамова-студента. Не написал, наверное, потому, что университет и война слились в его восприятии в единое целое. Не желал ещё раз пропускать сквозь душу и сердце имена друзей, чьи жизни оборвала война.
В своём выступлении на встрече выпускников филфака в 1978 году Фёдор Александрович с грустью отметит: «…Как много незаурядных работников науки и культуры дал наш курс. Но ведь лучшие из нас – и мы это хорошо знаем – остались там, на полях сражений. Леонид Сокольский, Анатолий Новожилов, Семён Рогинский, Александр Матвеев, Иван Маркин, Николай Лямкин, Андрей Штейнер, Олег Долгополов…» Удивительно, но он всю свою жизнь помнил их поимённо – тех, с кем пришёл постигать азы филологии и с кем шагнул в пекло войны, навстречу смерти.
На филфаке Фёдор Абрамов был зачислен в восьмую группу отделения русского языка и литературы – «русскую группу», как её называли студенты и преподаватели.
Выросшему в глубоко патриархальной семье, где труд с утра до ночи всегда был на первом месте, Абрамову городская среда, в которой ему предстояло жить и учиться, должна была казаться чуждой. По своей сути, всё так и было, да и он сам этого впоследствии не скрывал. В ранних черновиках к рассказу «Белая лошадь» он отметил: «…Я чувствовал себя неполноценным, второсортным. <…> …я, ещё недавно первый ученик, тут был сереньким неинтересным воробышком… Один крестьянин на весь курс…»
Сокурсник и однополчанин Фёдора Абрамова, Моисей Каган, в будущем известный учёный-искусствовед, в своих воспоминаниях характеризует Абрамова как паренька «…с характерным для Русского Севера говорком, походкой вразвалку, отсутствием того уровня культуры, который отличал окружавших его ребят – ленинградских аборигенов, выросших в интеллигентных семьях, говоривших на иностранных языках, знавших собрания Эрмитажа и Русского музея, завсегдатаев театров и филармонических концертов. Фёдор явно комплексовал в этой среде и старался скрыть это, нарочито усиливая свои социальные приметы… Однако нехитрые эти приметы не только легко разгадывались молодыми людьми, читавшими Достоевского и Горького, но и производили не запланированный автором эффект – по той простой причине, что в абрамовском комиковании, в рассказываемых им сказочках, прибаутках, частушках, в самом звучании его речи и её интонационном строе ярко выделялся талант – талант актёра, рассказчика, фольклорного сказителя, а за всем этим угадывался человеческий талант – нравственная сила, душевная чистота, потребность дружбы и любви, искренняя эмоциональность, острый, пронзительный ум и скрепляющий всё это воедино юмор – сочный, красочный, истинно крестьянский»29.
Жадный до учёбы, Фёдор Абрамов заражал сокурсников своим огромным трудолюбием и усидчивостью. «…Мы видели усердного сокурсника, всегда необыкновенно тщательно готовящегося к семинарам, и не для того, как мыслят студенты, чтобы сдать, а для того, чтобы знать… – вспоминала Ирина Васильева, одногруппница Фёдора Абрамова. – Выглядел среди нас взрослым, серьёзным и, если можно так сказать, солидным. Он не допускал ни в чём небрежности, был аккуратен и собран…»30
Уже нет в Питере того старого доходного дома, что стоял на улице Добролюбова, 6, в котором располагалось одно из университетских общежитий, «приютивших» Федю Абрамова. Уезжая на учёбу в Ленинград, Фёдор Абрамов понимал, что, покидая родную Верколу не на день-два, а на долгие месяцы, он меняет пусть и нелёгкую, но привычную для него деревенскую жизнь на незнакомую суету большого города. Теперь нужно было жить в иных условиях, без матери и братьев, надеясь на самого себя. Учёба, подготовка к занятиям отнимали почти всё время. «…Я весь был в зубрёжке. Я хотел всё сделать, что положено по программе, и не успевал. Учёба – самая тяжёлая работа», – писал он в набросках всё к той же «Белой лошади». И это слова человека, у которого за плечами было непростое, «взрослое трудовое детство», безотцовщина. «Я жил одиночкой… Я не мог позволить себе и рубля выбросить: у меня всё было рассчитано. 130 р. <…> И на эти 130 я должен был кормиться, одеваться (в значительной мере), платить за общежитие. Платить за трамвай. Ходил “в лыжной куртке” и “о, страшные довоенные зимы…” Как я мёрз! И ещё за это платил!»
Был ли Фёдор Абрамов в ранние довоенные студенческие годы окружён друзьями?
С кем делил кров в университетской общаге и кому мог доверить свои самые сокровенные думы? Из его тогдашних сокурсников по восьмой группе филфака никто не оставил такого рода воспоминаний, да и сам Фёдор Александрович не отметил того в своих произведениях.
Абрамов наверняка был очень разборчив в личном общении, да и комплекс деревенского парня давал о себе знать. Но это было не главное. Уже тогда он знал себе цену. И это был нисколько не выплеск показного высокомерия, надуманности, эгоизма, это был просто склад его характера, которому свойственны такие черты, как трудолюбие, умение достигать поставленной цели. Он был чужд всякой напускной мишуры, чванства, вычурности и, по словам Тамары Головановой, учившейся в параллельной группе, мог по необходимости меткой, с ехидцей, репликой возвратить «на грешную землю не в меру воспаривших романтиков». На студенческих посиделках он вряд ли находился в центре внимания, скорее всего, он был просто молчаливым наблюдателем происходящего.
А друзья у Фёдора Абрамова, несомненно, были. Он, вероятно, сближался с такими же любознательными, стремящимися к знаниям молодыми людьми, чьи интересы пересекались с его собственными. Среди того, что влекло и тревожило Абрамова и его товарищей, главный приоритет принадлежал литературе. Поэтому нет ничего странного в том, что казавшийся неразговорчивым Фёдор, несколько сторонящийся ленинградской студенческой городской «богемы», всё-таки находил с ней общий язык.
И вот двое из них – Израиль Рогинский, которого все на курсе звали Семёном, и Леонид Сокольский… Первому он фактически посвятил рассказ «Белая лошадь». Со вторым сфотографировался на память 14 июля 1941 года – в день зачисления в ополчение. Тогда никто не подозревал, что жизни этих молодых людей на самом их взлёте уже осенью заберёт война.
Рогинский – хоть и ленинградец, не вкусивший общаговской жизни, но внешне не выделялся. По словам Абрамова, за три года учёбы «ничего другого, кроме вытертой чёрной вельветки», на нём никто не видел. Сокольский жил с Фёдором в одной «общаге», и может быть, даже в одной комнате. Леонид был обычный, невыделяющийся. Сеня, наоборот, – манерный, знавший себе цену, порой докучавший Абрамову своими «умными» шуточками в его адрес и каждый раз устраивавший после получения стипендии кутёж «в общежитии или у кого-нибудь на квартире». Рогинский был «с задатками большого артиста», чтец, «собиравший полный зал слушателей», выступавший даже на ленинградском радио. Разные по характерунту, скорее всего, и по восприятию окружающего их студенческого мирка, они были явными антиподами, но это нисколько не мешало Фёдору общаться с ними на их «ноте», говорить о вещах для них знакомых и близких.
Сказать, к кому из них больше тяготел Фёдор Абрамов, нельзя, скорее всего ни к кому. У него был свой внутренний мир, и раскрываться ему всё же не хотелось. И для многих городских жителей он вообще оставался непонятен. Необычной была его пинежская «гово́ря» с необычным оканьем и нараспев, которая на всю жизнь врезалась в его речь и зачастую была предметом шуток и подковырок. Хотелось ли тогда Абрамову или нет, но его крестьянская натура «хлестала» через край в облике, манерах и, как это ни покажется странным, отношении к занятиям. Ведь учёба была для него смыслом пребывания в университете. Он приехал в чуждый для него город именно за знаниями. И, вовсе не обладая приспособляемостью, Абрамов всячески старался встать «в строй» с этой самой городской студенческой элитой. И это получалось. Его не отталкивали и даже временами приглашали в компании, и он с удовольствием приходил. Может быть, приходил больше из вежливости, чем из желания просто так скоротать время, которое мог потратить на свою «зубрёжку». Он ни в коей мере не был завсегдатаем студенческих посиделок, устраиваемых у кого-нибудь дома, с бо́льшим удовольствием он выезжал «за компанию» за город, например в Царское Село – своеобразную мекку поэзии. В натуре Фёдора Абрамова напрочь отсутствовало стремление привлекать к себе внимание по «пустому» делу. По словам Тамары Головановой, Абрамов «всем существом своим противостоял укладу и быту – в том числе литературному быту – городской, отчасти богемной среды, благополучию и весёлой жизни молодёжи…». О том, что он не «вписывается» в общую окружающую его студенческую, как бы теперь сказали, «тусовку», Абрамов прекрасно понимал и сам. «Я ведь и тогда был такой… вы меня не видели, вы были – элита», – и в шутку, и всерьёз уже впоследствии признавался писатель. Уже спустя годы многие сокурсники Абрамова по филфаку довоенного периода честно признавались, что на тот момент действительно не замечали Фёдора и не были с ним знакомы. Можно допустить, что Абрамов своей внешней, я бы даже сказал, несколько показной мрачноватостью, которая, к слову, сохранилась у него на всю жизнь, не обладая пустой «развязностью» языка, мог попросту отталкивать от себя сверстников. И это, в общем-то, шло ему на пользу, «хранило» его время для занятий, отгораживало от ненужных поверхностных знакомств. Со многими сокурсниками Абрамов познакомился лишь в строю университетского отряда ополчения в июле 1941 года.
Неугомонность Фёдора Абрамова в учёбе, его непреходящее стремление быть первым не давали сбоя и в делах университетских. Немецкий, латинский (особенно знание первого сыграет для Абрамова добрую службу в его военной биографии, он знал немецкий на «отлично» и практически безукоризненно мог перевести любой текст), филологические науки, философия, история и многое другое, что давалось по программе курса, – всё было подвластно этому студенту из далёкой архангельской глубинки. Обладая феноменальной памятью, он быстро заучивал материал и при ответе всегда был на высоте.
Уже на первом курсе Фёдор Абрамов выбился по учёбе в лидеры и ему одному деканатом филфака было разрешено сдать итоговые экзамены за курс. Он блестяще сдал их, каждый раз выходя из экзаменационной аудитории с неизменным «отлично» в зачётной книжке. И как награда за досрочное окончание первого курса – уехать в родную Верколу, в самый разгар сенокосной страды и огородных забот, в пору грибов и ягод! Это будет его предпоследнее мирное лето, ознаменовавшееся тем, что в этот приезд в Верколу он сделает набросок первого рассказа, который закончит спустя 41 год. Речь идёт о рассказе «Самая счастливая», под которым будет поставлена сдвоенная дата создания – «1939–1980».
Каковым изначально должен быть сюжет первого абрамовского рассказа, сказать теперь сложно. Нам неизвестны ни его замысел, ни, конечно же, финал 1939 года. Начиная повествовать о судьбе бабки Окульки, которую мать двенадцатилетней девчушкой «в монастырь свела» на работу, Абрамов, конечно, не мог тогда предположить, что закончит этот рассказ возвращением её мужа и всех троих сыновей целыми и невредимыми с войны, на которой окажется сам. Вероятнее всего, и название самого рассказа появилось уже значительно позже, а не в 1939-м. А тогда, в своём первоначальном варианте, это был, вероятнее всего, просто набросок, своего рода зарисовка одной, в общем-то немудрёной житейской истории.
Кто мог стать прообразом доброй души – бабки Окульки-монастырки, нам неизвестно. Не исключено, что это была история какой-нибудь его близкой родственницы и Фёдору захотелось сохранить её воспоминания. Может быть, это была одна из тех ярких пинежских сказительниц, с которой беседовал студент Абрамов, записывая частушки? Ведь этим летом, отрабатывая обязательную для студентов-филологов практику, он с огромным усердием собирал этот уникальный самобытный материал, разъезжая по окрестным деревням, да и в самой Верколе побеседовал не с одним жителем. О том, что Фёдор Абрамов собирает частушки, знали даже его веркольско-карпогорские друзья. Так, в своём уже упоминавшемся письме Александра Кошкина вспоминает: «…Я когда приехала, Миша Абрамов сказал, что Абрамов (Фёдор. – О. Т.) был на каникулах и уехал в Карпогоры. Когда приехала домой, ты заходил записывать, какие я знаю, частушки…»
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?