Текст книги "Последняя любовь Эйнштейна"
Автор книги: Ольга Трифонова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
Потом эта девушка выбросилась из окна. Бурнаков бы сказал: «Какая удачная смерть». Он был мастером афоризмов. Когда она рассказала ему о страшном оружии, которое будут делать американцы и, наверное, делают немцы, и пересказала слова Генриха о том, что у русских нет ни средств, ни возможностей создать такое оружие, он усмехнулся и сказал вещь нелепую: «Раз нельзя, то и не надо. Пусть они делают. Мы пойдем другим путем».
Нет, это не было нелепицей, теперь-то она это понимает. Это был гениальный план. И часть того пути, о котором он говорил, она прошла вместе с ними.
Странно – погорели все, даже милейший, осторожнейший Петр Павлович был выслан через месяц после их с Деткой отъезда, Луиза со своим Виталенькой уезжали в спешке в сорок четвертом, через девять лет казнили Юлиуса и Этель, а Сергей Николаевич мирно доживает свой долгий век на маленькой ферме в Вермонте. Это Луиза сказала на поминках по Виталеньке. Тогда ударились в воспоминания.
Даже у Бобби были крупные неприятности. Но это потом, а в сорок третьем он был уже большим боссом, женился на другой красавице, Луиза с ней дружила, почти всё время пропадал где-то в пустыне, и возлюбленная коммунистка очень осложнила бы его жизнь. Наверное, и осложнила.
Был такой Борис Паш, сын митрополита Русской православной церкви. Видела его несколько раз на приемах. Посольские остерегались даже близко к нему подходить, как к Вию. А к ней он подошел сам, расспрашивал, как идут дела в Комитете, но так, по-светски дежурно, хотя Луиза потом просила вспомнить каждое слово. Ерунда! Она видела по его глазам, что нравится ему, нет, все-таки спросил, поддерживает ли она отношения с ИХ землячкой миссис Майер. Она тогда очень удивилась.
– Я даже не знаю, где она. Последний раз мы виделись в сорок третьем, когда они приехали из Англии, а потом – только открытки к праздникам.
Луизу ужасно заинтересовал разговор о Лизаньке.
– Он не спросил, откуда открытки?
– Да нет. Весь разговор – четыре фразы, а потом он познакомил меня со своим батюшкой. Это ведь было на Пасху. Митрополит Фиофил – чудный старик. Говорили о необходимости примирения церквей, но он сказал, что после того, что сделали с Тихоном, это невозможно. Потом дал дельные советы, как теснее сотрудничать с его церковью. И действительно…
– Понятно. Значит, не спросил.
Но они-то с Луизой знали, как оказались Майеры в Америке. Луиза нашла очень важной просьбу Лизаньки помочь переехать к детям и попросила поговорить с Генрихом. Генрих с удовольствием согласился и даже нашел Руди работу, ведь он был консультантом «по кадрам», к его мнению прислушивались, даже какого-то бедного Дебая никуда не взяли, потому что Генрих метал против него громы и молнии (что было удивительно при его кротком характере), но, кажется, этот Дебай был лоялен к фашистам.
А Руди прибыл со своим любимым учеником – очкариком Отто, против него Генрих не возражал, Отто еще в тридцатом бежал от нацистов во Францию.
Этот Отто играл потом первую скрипку. Выяснилось это в пятидесятом, когда его разоблачили англичане, но потом он, кажется, отсидев свое, процветал на родине, в социалистической Германии. А Луизин Виталенька, бывший тоже далеко не последним человеком в тех делах, закончил свои дни скромным завхозом какого-то спортивного общества.
Господи, какой бред, какая несправедливость! В этой стране всегда «своя своих не познаша» и всегда процветают мерзавцы.
Снова приснился сон. Тот самый, повторяющийся в разных вариантах: поезд и беспамятство.
Она в вагоне-кафе. Сначала видит город, залитый солнцем. Район новых домов, окрашенных в желтый цвет. Прямые улицы. Потом станция. Станция под землей. Видит, как перед ее окном на перроне два каких-то непонятных существа (полулюди-полуобезьяны) ссорятся. Мелькают сине-желтые задницы. Что-то вроде драки. Слышна русская речь. Она торопливо выходит из вагона. Два непонятных существа уже дерутся вовсю.
Поезд трогается, она бежит к своему вагону, но дверь закрывается перед ней, и только сейчас она вспоминает, что на столике в баре кафе оставила свою маленькую черную сумочку со всеми документами. Она сначала не очень огорчена, уверена отчего-то, что сумочку не украдут, – ее возьмут официанты и сберегут, но, разговаривая с каким-то служащим вокзала (это происходит сразу же), понимает, что не помнит ничего: ни номера вагона, ни пункта назначения поезда, ни названия станции, с которой уехала. Страшно мучается, пытаясь вспомнить и понять, где находится.
Ей кажется, что уехала она из Нью-Йорка, но одновременно она знает, что это не так: станция отправления другая, и в ее названии есть латинские буквы А и Е. Но она не может вспомнить полного названия, а это обязательно надо сделать немедленно.
Она задыхается от страха…
Проснулась с бьющимся сердцем. Сон помнила отчетливо, особенно буквы А и Е.
А и Е! Вот откуда ужас и сердцебиение. Альбукерке! Маленький городок в Нью-Мексико. Была там только один раз по просьбе Луизы. Нет, попросил Петр Павлович. Нет, все-таки Луиза. Какой-то санаторий для легочников. Жила там две недели и каждую субботу и воскресенье ходила на площадь, ослепительно залитую солнцем. Там был маленький музей и собор времен испанского завоевания.
Трусила ужасно, хотя и делов всего-то – дождаться человека в сандалиях с одним оторванным ремешком и взять то, что он «забудет» на подоконнике. Смотрителями в музее были полусонные мексиканцы, которые к тому же часто сидели в тенечке на крыльце.
Когда на второе воскресенье в зал вошел человек в сандалиях с оторванным ремешком, она вместо страха почувствовала огромное облегчение.
Осточертели эта раскаленная дыра, убогий санаторий, тупость и нищета местной благотворительной организации.
Человек посмотрел на нее, как на стену, побродил по залам и ушел. И тут она увидела на подоконнике бумажный засаленный пакет, в каких из дешевых фаст-фудов берут еду домой. Зал был пуст. Она подошла, взяла пакет и опустила его в свою большую соломенную сумку.
Вот и всё.
Интересно было бы рассказать этот сон Генриху. Конечно, без букв А и Е, назвать другие. Генрих любил выслушивать ее сны. Он считал, что никто и ничто не исчезает. Отсюда – предчувствия, сны. Куда-то всё девается, значит, пустоты нет.
И, как всегда, процитировал из «Фауста»:
Зато в понятье вечной пустоты
Двусмысленности нет и темноты…
– Пустоты нет. Пустота не может быть пустой. В пустоте должна быть энергия, энергия космического вакуума. Как жаль, что ты не знаешь квантовой механики! Я хочу ввести новое понятие – лямбда-член. Это отрицательная энергия вакуума. Это космогонический член…
«Дома я слушаю про космогонию, и здесь. Какое-то наваждение!»
Но когда он вернулся из Филадельфии, измученный, в глубокой депрессии, и рассказал, что там произошло, она ужаснулась.
– «Ты с дьяволом самим на ты»!
– Может быть. Поэтому я никому не оставлю последние свои расчеты. Человечеству будет проще жить без них. Но тебе я хочу сказать вот что: наши отношения – это тоже прорыв в иное измерение. И эту тайну я тоже унесу с собой.
Что он имел в виду? Этого не узнать никогда. Но ведь утром в апреле пятьдесят пятого она отчетливо услышала произнесенное по-немецки его голосом “Аrme!” О ком он сказал «бедняга» в свою последнюю минуту? О себе? О ней?
А после Филадельфии он рассказал вот что…
Но сначала появились люди в военно-морской форме. Ухоженные, хорошо кормленные, великолепно промытые, с отличной выправкой и очень любезные. Один даже подарил Генриху чудесный набор для морского офицера: в белом мягком несессере лежали мочалка из настоящей морской губки, очень удобная щетка для спины (с натуральной щетиной) и прекрасное лавандовое мыло. Всю эту красоту Генрих передарил ей – он не любил пользоваться новыми вещами.
Генрих по-мальчишески похвастался, что его пригласили консультантом в Военно-морские силы.
– Ты же не любишь военных, – удивилась она, – чего ты радуешься?
– Да, не люблю. В детстве я даже заревел, увидев первый раз солдат, но здесь – наука, чистая наука.
Перед его поездкой то ли в Филадельфию, то ли в Норфолк она решила воспользоваться моментом и подстричь его.
– Нет, – твердо ответил он, – еще рано.
– Но ты же все-таки будешь посещать официальные учреждения. Давай, чуть-чуть.
– Не настаивай. Даже военно-морское ведомство не заставляет меня стричься по-флотски.
Да, по-флотски стричься не заставляли, но то, чем он вместе с ними занимался, повергло его то ли в депрессию, то ли в глубочайшее уныние.
Обычно, вернувшись откуда-нибудь, он подробно и весело рассказывал о том, что видел, с кем разговаривал, и всегда со смехом, с забавными подробностями. А тут – молчание или односложные ответы.
Она понимала – приставать не надо, пройдет время и расскажет всё сам. Он не умел жить, не поделившись с ней всем, из чего состояло его бытие.
И однажды, когда она ждала его в самой красивой и самой старой части университета – на крыльце Нассау-холла возле двух каменных тигров, она почему-то подумала, что именно сегодня он расскажет о своей поездке: выйдя из здания на крыльцо, Генрих как-то странно посмотрел на изваяния и хмыкнул.
Она иногда заходила за ним в институт, и они вместе возвращались домой по краю поля для гольфа, мимо озера, по темным аллеям огромных каштанов.
На полпути присаживались на скамью, и он с наслаждением выкуривал сигарету. Доктор Баки запретил ему курить, но она знала, что, если ему приспичит, может поднять окурок с земли, поэтому всегда брала для него одну-две его любимых «Ларк». Сама курила крепкие «Пэлл-Мэлл».
И в тот раз сели на удивительно удобную скамью, украшенную табличкой с именем дарителя.
Он затянулся с наслаждением и, прищурившись, смотрел, как по стволу гоняются друг за другом маленькие белки. Вверх-вниз, вверх-вниз.
– Когда я умру, ты поставь от моего имени скамейку, только не вешай табличку.
– Хорошо. Поставлю. Покажи где.
– Да хоть на той аллее, что ближе к озеру. Или нет, где-нибудь неподалеку от тигров, они ведь нравятся тебе?
– Очень нравятся.
– Ну вот, будешь сидеть, любоваться семейством кошачьих и вспоминать меня. Помнишь, я как-то говорил тебе, что коты уходят в параллельный мир.
– Да. Ты в этом подозреваешь Тигрика.
– Не смейся. Прорыв в иное измерение вполне реален, говорю тебе как свидетель. Для этого надо создать искривление пространства и замкнуть его в гравитационный коллапс. Сфера Шварцшильда, или «черная дыра», а может быть, целая вселенная, – параллельный мир. Я плохой ученый, но я отличный толкователь того, на что наткнулись другие. Так и здесь, я сделал расчеты, только расчеты – и получилось, что можно создать электромагнитное поле такой напряженности, при которой световые лучи свернутся в кокон. И тогда объект не виден ни для приборов, ни для человека. Он уходит в «черную дыру».
– Я ничего не поняла, кроме одного: ты плохой ученый. И еще: «Ты с дьяволом самим на ты»…
– Да, я плохой. Может быть, я даже преступник. Но это всё от любопытства, мне нужно с помощью одного-единственного уравнения описать взаимодействие трех фундаментальных сил: электромагнитных, гравитационных и ядерных. Разгадать задачку Бога, ведь всё связано, и всё подчинено его замыслу.
– И эта страшная «черная дыра» тоже? Значит, в нее может попасть каждый?
– Ну нет. Туда можно попасть только «проколов» пространство мощным энергетическим воздействием. Для этого нужен генератор невидимости, и он есть. Ты читала про «Воздушный корабль» и «Летучего голландца», это старые истории, но теперь я не могу их называть мифами, потому что в Филадельфии есть эсминец «Элдридж». Он исчез на глазах очевидцев, но след от него был виден. А потом он возник с полубезумным экипажем. Люди как бы замерзли, выпав из реального времени, а те, кто сошел на берег, растаяли на наших глазах. Я думаю, что таким же будет воздействие ядерного взрыва – выпадение живого существа из времени.
– Ну а те, что остались на корабле, что с ними дальше произошло?
– Они выпали из жизни на несколько суток, а потом – как ни в чем не бывало, но те сутки как бы были вычтены из их жизни. То же будет и после ядерного взрыва.
– Какой-то Конан Дойл, «Затерянный мир». Если бы это рассказал не ты, я бы не поверила. Но я не понимаю еще вот чего: ты всегда говорил, что тебе нужен только клочок бумаги и карандаш, а тут эсминцы, генераторы, матросы…
– Забудь. Выбрось из головы. Ты права, мне действительно нужен только клочок бумаги, карандаш и… ты. Ты сказала, что я «с дьяволом самим на ты», а я отвечу тебе словами того же автора: «До ангелов я от чертей дойду путем гипотез». Знаешь, с кем я работаю? С русским – Джорджем Гамовым. Он талантливый и веселый, любит пороть чепуху. Они с женой пытались убежать из Советского Союза на лодке и приплыли, видимо, в то место, где высадились когда-то аргонавты, в Грузии, а думали, что это Турция, и их не выдал пастух по имени Ясон, хотя понял, что они задумали и как промахнулись в темноте ночи. Наверное, про Ясона выдумка, но здорово. Давай целоваться здесь и прикидываться, что нам восемнадцать.
– Нельзя. Кто-нибудь увидит, и завтра только и будет разговоров.
– А тебе не хочется иногда притвориться сумасшедшей?
– Еще как хочется!
– Давай притворяться.
– Ничего не выйдет. Эстер нас быстро выведет на чистую воду.
– Да, выведет, она это умеет. Она всё приводит в порядок. Знаешь, когда она пришла первый раз, я был болен и очень слаб. У нее был такой испуганный вид, что я, чтоб развеселить ее, сказал: «Перед вами труп немолодого младенца», а она так серьезно и внимательно на меня посмотрела…
– Потому что поняла, что ей действительно придется иметь дело с младенцем. Она умная.
– Ты права, она попросила несколько дней на размышления, но я позвонил ей уже на следующий день и стал ныть, что погибну без нее.
– Что было бы правдой.
Он потом много раз ездил в Филадельфию и всегда возвращался в дурном настроении, но уже ничего не рассказывал ей. Она и не спрашивала. Может быть, потому, что Луиза не проявила никакого интереса к страшному рассказу о том, как исчез корабль, а потом снова материализовался, но уже с полубезумным экипажем.
– Вы не собираетесь по делам в Сан-Франциско? – спросила неожиданно.
Глава 7
Это была чудная поездка. Они остановились в шикарной гостинице «Стэнфордский двор» неподалеку от китайского квартала. Мягкие золотые осенние дни. Океан отдавал тепло, накопленное за лето, вдоль улочек, круто поднимающихся вверх, цвели розовые и сиреневые гортензии, в квартале «Марина» пахло черным кофе и шоколадом, тихо позванивали кейбл-кары, лавки были забиты замечательно красивыми и недорогими китайскими шелками и драгоценностями, и уже через день они решили, что это самый красивый город в мире.
По утрам они завтракали на балконе, закутавшись в мягкие, пушистые гостиничные халаты, а вечером отправлялись куда-нибудь в гости. У Луизы здесь оказалось множество знакомых. Особенно в Беркли. Ее тоже приняли в местном отделении Общества с распростертыми объятиями. Жертвовали на Западном побережье легче и щедрее, и вообще публика здесь была мягче и артистичнее. Не так деловита, как в Нью-Йорке, не так формальна, как в Вашингтоне, то ли климат сказывался, то ли приверженность многих из местной интеллигенции левым убеждениям.
Луиза просто расцвела. Она даже одевалась здесь по-другому – в легкие, летящие кремовые одежды из замечательной шелковой китайской чесучи. Вечерами они долго не могли уснуть после возвращения из гостей, возбужденные разговорами и чудным калифорнийским вином. Их очень сблизило то, что обе выросли в глухой провинции. Луиза рассказывала о жизни в маленьком местечке на Украине, где ее отец был управляющим богатым имением. Местечко раскинулось на берегу Днестра, и достопримечательностей в нем были разве что турецкая крепость, паром через реку, пивоваренный завод и фабрика ковров. Рассказывала она и о старинном городе Каменец-Подольске, где смешались турецкая, украинская и еврейская культуры, о маленьком местечке Меджибож, где хранились древние еврейские книги. Каждую весну семья выезжала в Карпаты, в город Коломыя, «на черешню». Никогда, нигде Луиза не ела больше такой замечательной огромной и сладкой черешни. Считалось очень полезным объедаться черешней целую неделю. У тетки в Коломые был очень красивый дом, назывался «Вилла Ванда», и вазы с черешней стояли везде – на всех столах.
У Луизы была большая грудь, тонкая талия, узкие бедра, немного суховатые ноги и тонкие губы, но зато – потрясающая ослепительная улыбка, бархатные глаза и, что называется, роскошные – вьющиеся иссиня-черные волосы. Ее можно было принять за итальянку, за испанку или за немку с юга Германии, тем более что на всех трех языках она говорила безукоризненно. По-английски и по-французски тоже. Она училась в Сорбонне и Венском университете, объездила полмира и очень любила своего Виталеньку – невзрачного очкарика, похожего на лягушонка. Виталенька был большим человеком в посольстве и при этом мастером на все руки: мог починить всё – от автомобиля до радиоприемника.
Конечно, до Виталеньки у Луизы было много романов, она об этом не распространялась, но такие вещи чувствуются и без доверительных рассказов.
Потом, в Москве, уже после смерти фараона, Луиза вдруг в порыве откровенности призналась, что всю жизнь ее мучает один грех: когда-то давным-давно, в молодости она невольно стала причиной гибели своего первого мужа.
«Ну, не только его», – подумалось неожиданное, потому что вспомнила ту поездку в Сан-Франциско и как внезапно вечером на какой-то улочке в квартале Кастро увидели Бобби в недвусмысленной ситуации. Очень неудачно для Бобби, надо сказать, встретились. Или, скорее, неудачно для его подруги, если смерть можно назвать неудачей.
Они с Луизой увидели его одновременно, и Луиза замедлила шаг. Бобби садился в машину, стоявшую под фонарем возле элегантного дома в викторианском стиле. Он открывал машину, и в это время из дома выбежала девушка в шелковой пижаме, вьющиеся рыжие волосы вспыхнули в свете фонаря, как золотое руно.
– Нет! – крикнула девушка. – Нет! Это невозможно!
Бобби оглянулся и увидел их. На его лице отразился такой ужас, такое смятение, что, если бы она определенно не узнала его, она бы никогда не поверила, что лицо ироничного, всегда невозмутимого Бобби может выразить такое сильное чувство.
Но он смотрел на Луизу, смотрел, как смотрят на Горгону, на призрак отца Гамлета, и хотя Луиза отступила в тень, он узнал ее и смотрел, не отрываясь.
Девушка, остановившись перед ним, сцепив руки за спиной и вытянувшись всем телом вверх, повторяла звенящим, почти детским голосом:
– Я не вещь, понимаешь, я не вещь!
Она была очень хороша: тоненькая, гибкая, с длинной шеей и прелестным овалом лица.
Луиза твердо взяла за локоть и потянула к себе: «Идемте, чего вы встали», – прошипела она поистине голосом Горгоны.
Они поймали такси и через полчаса были в Беркли, в красивом доме, где в большой комнате с огромным количеством книг (книжные шкафы закрывали стены, книги лежали на столах, на подоконниках) расположилась компания загорелых веселых людей. Сидели с бокалами, кто-то вышел на лужайку перед домом, горели китайские фонарики, развешанные на ветвях деревьев, и видение золотоволосой девушки в золотистой шелковой пижаме, стоящей перед Бобби и выкрикивающей: «Я не вещь!», казалось кадром из давно виденного фильма.
Луиза чувствовала себя в компании как рыба в воде, она многих здесь знала, а с теми, кого ей представляли, уже очень скоро болтала так оживленно, с такой искренней симпатией, будто была знакома вечность. Невозможно было представить, что она может шипеть таким страшным шепотом и такой железной хваткой брать за локоть.
И всё же в конце вечера Луизу ждало еще одно испытание, и она его выдержала.
Вечеринка была в той стадии, когда все, перемолвившись со всеми, разбились на маленькие кружки «по интересам». Ровный тихий гул голосов время от времени прерывали взрывы смеха, на террасе кто-то профессионально наигрывал красивую мелодию, вечеринка удалась. Луиза сидела в кресле, а у ее ног примостился на расшитой подушке мужчина с усиками, той неопределенной киношно-слащавой мексиканской внешности, что можно встретить и среди уголовных, и среди аристократов. Правда, во взгляде его не было томности, скорее, взгляд был безразлично-закрытым.
Она пыталась вспомнить, кем он представился, и никак не могла – что-то расплывчатое, неясное, но Луиза разговаривала с ним оживленно и даже кокетливо.
Луиза была так увлечена беседой, что не заметила, как в комнату почему-то с веранды вошли новые гости: Бобби и маленькая стройная коротко остриженная женщина с черными блестящими бровями и будто отлакированными волосами, прилизанными так гладко, что прическа походила на купальную шапочку. Луиза не могла их заметить, потому что сидела спиной к двери на веранду, зато она, сидевшая в углу в полумраке, сумела подготовиться к новой встрече с Бобби.
Но спутница Бобби сразу увидела Луизу и просияла. Что-то сказала Бобби, он улыбнулся, кивнул. Судя по всему, он тоже подготовился: ожидал встретить Луизу здесь и всё же не спешил к ней, потому что, когда его жена (конечно, это была жена) направилась к Луизе, он с необычайной ловкостью поменял курс и пошел в другую сторону.
В этот момент они встретились взглядами, и он сложил ладони в восточном приветствии.
Женщины расцеловались, как сестры после долгой разлуки. Приторный мачо тотчас вскочил с подушки, и черноволосая красавица, как сказали бы в старину, «грациозно опустилась» у ног Луизы. Луиза смотрела на нее с искренней сестринской нежностью и даже поглаживала ее руку. Потом подошел Бобби, и они продолжали болтать по-родственному.
Она была изумлена: в доме Генриха Бобби никогда не говорил о том, что знаком с Луизой.
Но и с ней он обошелся очень тепло, познакомил с женой, расспросил о здоровье Генриха. Это вообще был вечер какой-то всеобщей любви и расположенности друг к другу. Потом, вспоминая теплую ночь Калифорнии и красные китайские фонарики в темной листве, она догадалась, что волна дружелюбия и доверия всех ко всем исходила от Луизы, и это был генератор такой мощности, что под его излучением гости завибрировали в унисон. Жаль, что нельзя было поделиться наблюдением с Генрихом и сказать, что генератор Луизы, пожалуй, не слабее того из Филадельфии, заставляющего исчезать людей.
О девушке на улице в квартале Кастро они с Луизой не обмолвились ни словом.
В Сан-Франциско она собрала в чеках большую сумму. Левые интеллектуалы из университетов и еврейская община давали на помощь России щедро, и, казалось, уезжать должна была в хорошем настроении, но с утра томила печаль, и когда ехали в аэропорт по улицам, обсаженным кажущимися серыми в утреннем бессолнечном свете гортензиями, когда промелькнули красно-золотые ворота в чайна-таун, она думала: «Я этого никогда больше не увижу».
Луиза тоже была довольна поездкой, сидела рядом, прикрыв глаза и чуть улыбаясь. Спали мало – рейс ранний, но лицо Луизы было безукоризненно гладким, и всё же в беспощадном утреннем свете выделялся темный пушок над верхней губой.
«Она увидит этот город, а я – нет».
Попросила остановить машину на холме уже за городом. Сан-Франциско лежал внизу, бело-розовый на краю фиолетовой бескрайней пустыни океана, как огромный цветок гортензии. На пляже под холмом запускали воздушных змеев, и коричневые человечки беспорядочно перемещались вслед за хвостатыми драконами.
«И этого я никогда больше не увижу».
Напророчила. Первый раз выпустили за границу через двадцать лет после возвращения. Какая-то дикая, унизительная поездка. Были гостями на подводных лодках, почему-то находившихся в Александрии.
Им выдали по пятьдесят долларов на семью, и они вчетвером поехали в Египет: она с Деткой и бородатый Брыкальников тоже с женой. Брыкальников специализировался на бюстах Ленина, или «кормильца», как называли его между собой художники и скульпторы. Мадам Брыкальникова состояла в родстве с могущественным серым кардиналом, ответственным в Политбюро за идеологию, и потому говорила медленно, с паузами и часто кривила и без того некрасивое птичье личико, здорово смахивающее на постную физиономию брата-туберкулезника. Но к маленькому носатому личику с впалыми щеками прилагались ширококостные стати, и потому мадам Брыкальникова напоминала доисторического ящера или кенгуру, тем более что руки с крупными кистями держала, согнув в локтях, прижатыми к телу. Роль сумки для детеныша выполнял большой коричневый кожаный ридикюль.
Подводники кормили простыми, но вкусными обедами и вежливо слушали рассказы Брыкальникова о том, как он работает над образом Кормильца, дожидаясь, когда придет черед другого бородатого – Детки.
Детка смешно и сочно вспоминал деревенское детство, поездку в Грецию, попутно просвещая русским фольклором и античными мифами, и никогда не поминал Америку. Нет, однажды в кают-компании назвал Нью-Йорк «городом желтого дьявола».
И еще один раз заунывную обязаловку нарушил вопрос лейтенантика с идеальным косым пробором в светло-русых волосах (чем-то напомнил консула Петра Павловича):
– А вам не скучно всё время лепить Ленина? – спросил лейтенантик, обалдев то ли от монотонного голоса Брыкальникова, то ли от жары, то ли от долгого пребывания вдали от родины.
– Нет, дорогой мой, это наскучить не может, ведь каждый раз я нахожу всё новые черты в неисчерпаемой личности Ленина, а когда я ваял мой первый бюст, это был портрет молодого вождя… – и снова потек монотонный рассказ.
Оживление на лицах экипажа сменилось выражением подозрительно сосредоточенным. Детка потом уверял, что они умеют спать с открытыми глазами.
На прощанье командование подарило каждой семье по красивому медному гонгу, украшенному алыми кистями.
– Ну, расщедрились! – сказала мадам Брыкальникова, забыв про бесплатные обеды в течение недели. – На тебе, боже, что нам негоже. Зачем мне этот гонгконг?
В Каире на рынке она меняла павловопосадские шали на драгоценные камни. Торговалась хладнокровно и умело: то протягивала шаль иссушенному солнцем продавцу, то забирала назад и клала камень на прилавок.
– Я в Москве эти шали не ношу, – поделилась она. – На выход я ношу соболью перелину или горностаевый палантин.
А он доверительно поведал ей, что иногда на рассвете выходит из дома, чтобы полюбоваться своим изделием – памятником «лучшему поэту нашей эпохи».
Она, конечно же, рассказала, смеясь, Детке и про перелину, и про рассветы.
– Ну, это нормально, – не осудил коллегу Детка. – Может, если б мой Разин стоял на Красной площади, я бы тоже ходил.
– Но не на рассвете.
– А черт меня знает, может, когда и на рассвете. Он вообще-то парень не бездарный. Опять же – из русской глубинки, ну а Кормилец, так кто не грешен. Я тоже сподобился.
– Ты и чекиста сподобился…
Это была больная тема. Почему-то вскоре после возвращения он принялся делать Железного Феликса, встречался с вдовой, беседовал подолгу.
Она была изумлена: вот так, после чудесных нью-йоркских работ из дерева, сразу наброситься на фанатика, погубителя?
– А что, думаешь, американских судей, профсоюзников и богатых евреек было интереснее изображать? Но это же ты их приволакивала. И что за разница изображать американское или советское начальство, если ради денег…
– Ты работал не только ради денег.
– Ну да, еще твоего дружка изваял на свет Божий. Кстати, хорошая работа.
– А Достоевский? А Чарльз Линдберг, разве был плох?
– Неужели ты ее помнишь?
– Конечно. Помню, как она стояла в витрине «Альтманса» и ее ходили смотреть.
– Какой же это был год?
– Двадцать седьмой. Он перелетел Атлантику.
Смешно вспоминать, но ярилась она не только и не столько из-за некачественной личности героя: ее не устраивали длинные посиделки с вдовой.
Вдову звали то ли Зося, то ли Ядвига, польское имя, и, несмотря на свои «за шестьдесят», выглядела она замечательно: тонкая, гибкая, с ясными зеленоватыми глазами и «мивой» картавостью. Почему-то засело, что эта Зося моложе Детки почти на десять лет, и совсем не утешало, что старше ее самой почти на пятнадцать. Нет, конечно, ни о какой близости между Зосей и Деткой не могло быть и речи, хотя Детка был орел и почти до последнего своего срока иногда будил ее на рассвете, – причина крылась в другом. Они были похожи с вдовой, один и тот же любимый им женский тип, и это обстоятельство вызывало досаду. Ей не нравилось, что он ходит как бы к ее двойнику, пьет с двойником чай и беседует о прошлом.
Например, вспомнил историю столетней давности, как по его просьбе Железный Феликс выпустил из Чека каких-то купцов.
– Это очень похоже на него, – сказала вдова, – он умел доверять людям.
– Это он-то умел?! – только и нашла что сказать на подобный абсурд.
Правда, потом припомнила ему историю, как он сам вскоре после возвращения вздумал идти проповедовать идеи своего «Братства» на Красную площадь, и что из этого вышло, и каких трудов стоило вытащить его с Лубянки.
Или еще раньше. Году в девятнадцатом. Получил гонорар и пошел бузить по Москве вместе с форматором Иваном Ивановичем. Что-то недозволенное кричали в кабачке Автандилова на Тверской и оказались в Чека. Три дня просидели в кутузке, пока они с Борей Шаляпиным метались по Москве.
– Ну, конечно, для тебя Лубянка – дом родной, – и добавила: – Иногда ты делаешь и говоришь совершенно идиотские вещи.
Потом Детка остыл, прекратил ходить на Сивцев Вражек, и всё как-то рассосалось.
А вот дружба с Брыкальниковыми тлела. Приглашали друг друга на банкеты по случаю получения звания или премии, иногда вместе отмечали Новый год или Седьмое ноября.
Запомнился роскошный ужин, устроенный Брыкальниковыми по случаю присуждения Ленинской премии. Отмечали в узком кругу. Из приглашенных – еще одна супружеская пара. Он – тоже известный ваятель, но его «кормильцем» стал один из основоположников, она – почему-то числящаяся в красавицах, дородная, гладко причесанная и молчаливая. Зато потом взяла свое: подчеркнуто артикулируя (она брала уроки у известной певицы) и играя лицом, она исполнила романсы Гурилева. «Бушует Эгейское море» и «Песню косаря». Пела и другие, но запомнились эти наивной нелепостью текста.
Да, еще был застенчивый, в поношенном костюме искусствовед, обслуживавший творчество новоиспеченного лауреата. Он был очень голоден, как ни старался скрыть это, не мог, бедняга, совладать с собой и, как бы внимательно слушая соседку, рукой невольно тянулся за куском кулебяки или белорыбицы.
Но не роскошью угощения, не пением, не мучениями голодного искусствоведа запомнилось долгое застолье, а тем, что стало последним. Больше в этом доме они не бывали.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.