Электронная библиотека » Ольга Трифонова » » онлайн чтение - страница 11


  • Текст добавлен: 2 апреля 2014, 01:21


Автор книги: Ольга Трифонова


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)

Шрифт:
- 100% +

А всё шло обычным порядком. Сначала выпили за успехи хозяина, потом за вдохновительницу, музу и верного друга – хозяйку. Кенгуру и за столом сидела, прижав локти к бокам, а кистями мелко орудуя перед собой.

Потом разговор съехал на заграничные поездки. Исполнительница романсов посетовала, что бедного супруга отправляют в Финляндию всего только с тридцатью долларами, а ей нужны зимние сапожки.

– Это не каприз. Такая суровая зима, без сапог на натуральном меху я просто потеряю голос. Но ведь не голодать же Мише, спасая меня?

– Почему голодать? – удивилась Кенгуру. – Сейчас всё объясню. Мы с Федей в прошлом году так продержались в Хельсинки неделю, зато купили ему замечательную шубу на натуральной овчине. А ты едешь один – двойная экономия. Значит так. Покупаешь полпинты молока и булочку. Половину съедаешь на ужин в один день, половину – в другой. Завтрак дадут в гостинице, обедами обычно кормит приглашающая сторона.

– Но мне полбулочки на ужин мало, – грустно сказал Миша.

– Тогда пойдешь на вокзал, возьмешь две сосиски, в этом случае – гарнир бесплатно.

Миша повеселел, перспектива полноценных ужинов обрадовала его, но Кенгуру, выдержав паузу, произнесла даже несколько мстительно:

– Но и в этом случае на теплые башмаки тебе не хватит. Миша поперхнулся.

– Как не хватит? Для чего же тогда эти муки?

– А вот для чего! Идешь в магазин, но не заходишь, потому что перед входом стоит пирамида с уцененной обувью. Но даже не с нее надо начинать, а с того, что внизу, под пирамидой. Так называемая некондиция. Немного отличается по цвету, не совпадает по размеру. Но Таня ведь не скачет, она ставит ноги попеременно, и никто не заметит разницы в оттенке или размере.

Хозяйка торжествующе обвела взглядом гостей.

– Здорово придумано, – тихо произнес искусствовед.

Она посмотрела на Детку. Он, откинувшись в кресле, разглядывал что-то на стене.

После обеда пили чай с домашним «Наполеоном», и из недр огромной квартиры была вызвана дебелая повариха, со скромным достоинством принявшая хвалы.

Потом мужчины, в лучших традициях Лондона, ушли в кабинет хозяина покурить и обсудить дела – в Союзе художников предстояли перевыборы правления, а для дам включили чудо техники – цветной телевизор. Немного посмотрели трансляцию из Большого театра. Лица у певцов были голубовато-зелеными, да и всё происходящее на сцене походило на подводные съемки. Но всё равно впечатление произвело, хотя жена Миши раскритиковала исполнительницу партии Лизы.

– Плохие низы, особенно в сцене у Зимней канавки, – был вынесен вердикт.

Возвращались в молчании. Решили прогуляться до метро «Динамо» и там взять такси. У их шофера был отгул.

Когда шли мимо Петровского замка, проступавшего за мягкими очертаниями заснеженных деревьев, защемило сердце.

Своими зубцами и круглыми башнями в сумерках строение Казакова напомнило другое – далеко отсюда, в Кинстоне.

Нассау-холл, Блэр-арка, плющ и сиреневые глицинии… «Ласково цветет глициния, она нежнее инея, – припомнились слова популярной песенки… Что там будет без меня?»

А ничего уже не будет! Генриха нет. Его пепел развеян над штатом Нью-Джерси, такова была его воля, а то, другое существо, которое они называли Генхен, исчезло еще раньше. Их двуединство, их робкая попытка создать свой мир – что от всего этого осталось?

Эстер наверняка сберегает вместе со всем остальным и синий плед, и трубки, и любимые им карандаши – всё, что подарила когда-то Гретхен.

Гретхен тоже исчезла. Вместо нее появилась бредущая к метро одышливая тетка.

– Ты знаешь, что рассказал мне Федя? – Детка остановился. На морозе сердце тянуло плохо, но он пытался это скрыть. – Три дня назад встречает он во дворе Кирилла. Тот бежит в мастерскую. Замызганный и с перепою. Федя решил, что лучше поговорить вот так, запросто, с глазу на глаз, чем вызывать его на бюро секции.

– А зачем его вызывать на бюро?

– Жалоб на него много. Буянит, хамит, девок в мастерскую водит. Заметь, всегда по две, это ему лавры Ильи покоя не дают, тот спит с близнецами. Ну ладно, дело не в этом. Он многих против себя восстановил, вот Федя ему по-отечески и внушает, что надо бы вести себя потише и в выставках сомнительных не участвовать, а тот, покачиваясь, слушал-слушал, молчал-молчал, а потом вдруг говорит: «Брыкало, хочешь я тебе в бороду нассу?» Каков наглец! Надо с ним поговорить.

– Не надо.

– Почему? Пусть извинится, скажет, что был пьян, не соображал ничего, зачем ему еще один враг, да такой могущественный?

– Да правильно он сказал. Представь картину: мороз, Кирилл в пальто на рыбьем меху, голодный, похмельный, а Федя стоит перед ним в финской теплой шубе до пят из натуральной овчины, между прочим, в бобровой шапке и выговаривает, и выговаривает, и учит, и учит, потому что на свежем воздухе морозцем перед сном легкие прочищает… Знаешь, пожалуй, нам к ним не стоит больше ходить. Эти разговоры, они… унижают.

– Это всё бабы. Мелют х…ню всякую, а Федя человек своеобычный.

– Ну, тогда общайся с ним без баб.

Глава 8

Кирик Подлесный… Целая эпоха в их жизни. Единственный человек, которому дозволялось говорить иногда жестокую правду: «На родину вас заманивали, потому что Сталин хотел иметь ручного академика с дореволюционным стажем, и он его получил». Но не только Детке Кирик говорил дерзкие вещи. Кажется, в шестьдесят восьмом, пьяный, когда оказались наедине, вдруг взял ее за руку и сказал:

– Я бы переспал с тобой, если бы ты не была такой толстой, – и улыбнулся своей страшной улыбкой-оскалом.

Пришлось проглотить, потому что не могла же оставить Детку без долгих бесед с возлияниями, криками «Вон!» и» Вернись немедленно!», без обсуждения всего, что происходило в Академии, в стране, в мастерских и подвалах непризнанных гениев. Без жизни. Потому и проглотила, а еще потому, что сказал правду. Но спать с ним не стала бы ни при каких обстоятельствах: Кирик был не из ее – из какого-то другого опасного мира.

Да, Детка ему многое прощал. Чего стоили вот такие перлы:

– Вы пытаетесь быть немного американцем и немного соцреалистом. Между нами: результат так себе.

Или вдруг заявлял:

– Я люблю вашего старого Самсона, а нового – нет.

Или:

– Вот этот бюстик великого ученого, что-то приторное, женственное, он действительно был таким?

– Это лучше спросить у моей жены, ей лучше знать.

Вот до чего доходило, правда, оба были пьяны.

В пятьдесят седьмом, когда во время фестиваля молодежи в парке Горького открылась выставка, они много говорили об Америке, об американском искусстве, и этот наглец, который западнее Москвы не бывал, мог себе позволить такое:

– Вы ненавидете Америку, потому что не понимаете ее совершенно.

Да нет, бывал западнее. Был ранен при взятии то ли Берлина, то ли Кенигсберга. На фронт ушел в восемнадцать. Вернулся искалеченный и принялся за учебу. Необычайная жажда знаний. Детка говорил, что у него «влажные мозги». Интеллект довольно редкое приложение к таланту живописца или ваятеля, исключение Миша и… Кирик. Кирик был талантлив. Почему был, он где-то есть, где-то на Манхэттене или в Бруклине, скорее всего на Манхэттене, слышала, что не бедствует. Правда, все его монстры вызывали в ней ужас, но Детка говорил, что талант незаурядный, а она верила Детке.

И потом… Все-таки на конкурсе монумента Победы проект Кирика занял первое место. Конечно, замотали, монумент делал другой скульптор. Кажется, это был пятьдесят третий… А может, позже… Детке в Кремле вручали очередную премию, был тихий скандал: когда все в зале встали, что-то приветствуя «в едином порыве», Кирик остался сидеть. Но запомнила не из-за скандала, а потому, что встретила Поля Робсона, ему тоже вручали премию. Они знали друг друга по Нью-Йорку, и Поль сел рядом с ней на банкете. Сначала он рассказал, как в сорок шестом Генрих помог ему организовать поход против суда Линча, потом вспоминали общих знакомых, музыкальные вечера в Русском доме, благотворительные концерты для ее Общества, а в глазах Поля всё время был немой вопрос. Потом он опять съехал на рассказ о походе против суда Линча и на помощь Генриха.

Вокруг уже разговаривали громко, банкет развивался по нарастающей.

– Он очень одинок и не очень здоров, – сказал певец как-то слишком протяжно даже для его южного акцента. – Я собирался посетить вас, передать от него привет – и тут такая удачная встреча.

Вдруг она догадалась, что за вопрос таился во взгляде черных навыкате глаз знаменитого певца и борца за мир. И одними губами произнесла: «Никогда».

Он чуть прикрыл веки. Он понял: Генрих никогда не должен приезжать в Советский Союз. Никогда, ни за что. Это и был ответ, который Генрих поручил привезти от нее.


А с Кириком как-то замяли, все-таки фронтовик. Кирик ютился в крошечной мастерской на Масловке (кстати, выхлопотал для него Детка), ходил в рваных брюках и чудовищно пил.

И, конечно, череда подруг. От приблудного вида молодых девчонок до благополучных деятельниц серьезных учреждений. Эта сторона его жизни была ей известна из оговорок Детки и рассказов Нинки.

По Нинке дело обстояло так: существовали жена и сын, которым, когда были деньги, оказывалась щедрая материальная помощь. Была официальная подруга, что-то вроде гетеры, Нинка так и сказала, и откуда только слово такое узнала? Гетера вела дела, к ней приходил с друзьями, у нее столовался, с ней советовался.

По Нинкиным сведениям, там практиковалась любовь втроем, вот с этими самыми приблудного вида.

И хотя сам Кирик, с его круглой мелкокурчавой головой, крепкий, с кроткой улыбкой-оскалом, у нее вызывал чувство тайного страха, женщины липли к нему. Особенно падки оказались залетные иностранные богачки-бездельницы, во множестве слетевшиеся в Москву в начале семидесятых. Они-то, наверное, и помогли с отъездом.

От Кирика шло дыхание неведомой сокрушительной силы, вот сила эта и вызывала ужас, который она ловко скрывала даже от Детки. Она только притворялась строгой хозяйкой и женой, когда заполночь спускалась в мастерскую и, выразительно глядя на знаменитый пень, уставленный бутылками и тарелками, приказывала:

– Всё, всё, всё! Метро закроется через десять минут, или я постелю вам здесь, а ему пора спать, не мальчик.

Это о Детке. Кирик смотрел в упор и играл желваками, он понимал, что на самом деле она боится его. Да и как было не бояться. Один раз в мастерской видела, как он пинал мертвецки пьяного дружка-критика:

– Вставай! Пора уходить! Вставай, чекист!

У Кирика было своего рода помешательство: он всех подозревал в сотрудничестве с КГБ.

Даже с ней один раз по пьянке выдал себя, думал, что ее нет дома, и спросил форматора, ввалившись в мастерскую:

– Дед дома? Нет? А чекистка?

– А чекистка здесь, – ответила она с антресолей.

– Выпить дадите? Замерз, как собака.

Вот и весь инцидент, но, конечно же, засело занозой: «Обычная дурь или догадывается?»

И, конечно же, непозволительное Детке: «У вас выдающаяся интуиция, но не выдающееся образование». После этих высказываний решила положить конец его визитам, думала, что сумеет накрутить Детку, но Детка накруту не поддался, что было удивительно, а усмехнувшись, сказал свое, часто непонятное:

– Правда, что у мизгиря в тенетах: муха увязнет, а шмель пробьется.

Детке было интересно с Кириком.

Господи, сколько же было ужасного, а ведь продолжали жить среди всей жути, жить, ходить на вернисажи, на приемы… Да, приемы… Ужасный в шестидесятом, специальный, для интеллигенции, на даче у Правителя в селе Семеновском. В разгар застолья хлынул ливень. Охрана и официанты подхватили и удерживали тент, провисший от мощного водопада, а пьяный лысый Правитель всё не мог остановиться. Прицепился к худенькой чернявой поэтессе и разоблачал, разоблачал. Она сначала что-то возражала высоким резким голосом, но, поняв, что это только раззадоривает хозяина, замолчала. Так и стояла навытяжку, с выделяющимися черными бровями на бледном увядшем лице. А ведь ее поэмы печатали в хрестоматиях!

У Кирика ходили желваки, это видел Детка (они сидели за соседним столом). Наклонившись к ней, муж сказал негромко:

– Один твой о-о-очень знаменитый поклонник как-то заявил, что если бы он родился русским, то мог бы приспособиться к жизни в этой стране и даже отказался бы от личной свободы ради будущего благосостояния всего общества. Хотел бы я посмотреть на него здесь и сейчас, а?

И вдруг встал и пошел к соседнему столику, где сидел Кирик рядом с дамой-министром, церемонно поклонился даме-министру, обнял Кирика за плечи, удерживая его на месте, и сказал Фурцевой, кажется, так была ее фамилия:

– Я слишком стар, чтобы слушать эту чепуху. Проводи меня, – это уже Кирику.

И пошел к выходу, они за ним, а следом трое в черных костюмах. Секундный ужас: «Сейчас возьмут, как только выйдем из-под шатра, чтоб не на глазах у всех».

Но обошлось, и, когда, промокшие, ехали, Детка сказал в машине:

– Чего ты испугалась? Не те времена! А тебе, Кирилл, на подобные сборища ходить не следует: не по характеру и не по темпераменту. Может плохо кончиться. «Блажен муж иже не иде на собрание нечестивых». А если хочешь подлизаться, то ничего у тебя не выйдет – они чужака нутром чуют.

Так-таки и кончилось плохо. Через два года в самом центре Москвы, в Манеже. Кирик подвергся чудовищному унижению: быть беспомощным и слушать: «Пидарасы!»

Правда, потом человек семнадцать художников, и Детка в их числе, написали Лысому письмо в защиту Кирика. Тщетно. Перед Кириком встала стена. Пришлось зарабатывать изготовлением надгробий, и, по иронии судьбы, именно ему заказали надгробие его зоилу, когда тот почил в бозе.

Но это потом, потом… В каком же году Кирик уехал? Точно, что после ТОЙ выставки, потому что помнит, как ругались именно из-за той злосчастной выставки.

Незадолго до смерти Детки. Детка уже был очень дряхл, но ярился страшно, блистал очами, исторгая голубые молнии, вскидывал сухую жилистую, но еще очень красивую руку:

– Абстракционизм, сюрреализм, концептуализм, я всё это видел тридцать, нет, сорок лет назад в Париже и Нью-Йорке. Ради чего на рожон лезут, ведь открытий нет!

– Открытий нет. Но есть другое, – странно спокойно отвечал Кирик. Форматоры замерли, прислушиваясь. Кстати, уж их-то Кирик всех подряд подозревал в сотрудничестве с КГБ. Может, и не без оснований.

– Како-тако другое, объясни мне, старому дураку.

– Русские художники по-своему трансформировали уже открытое и…

– Вот-вот, это как ты надеешься стать там вторым Муром…

Кирик глазами показал в сторону форматоров: вторым Муром он собирался стать на Западе. Ждал только случая и готовился потихоньку.

– А? Ну да! – спохватился Детка. – Думаешь, что станешь, а ты уже первый Подлесный. Или вот эти штуки, это ерничанье, которое вы называете соцарт. Какая разница, Налбандян или эти парни, – никакой. Просто фокусничество.

– Неужели вы не видите разницы?

– Не-ви-жу.

– Она в издевке. Это реакция на идеологию.

– Слишком тонкая издевка, почти незаметная.

– А это и есть искусство.

– Ну, хорошо. Пускай. Но мне интересен только Илья, не тот, что с иконами, а тот, у которого метафизика, проблемы существования человека…

Какой же счастливой была она тогда и не догадывалась об этом! Детка был еще жив. Он умер осенью от воспаления легких.

Преступная бездарность – простудили в холодном коридоре. А ведь он казался вечным. Он и был рассчитан на вечность. В свои девяносто семь совсем не выглядел дряхлым, а все потому, что всегда был полон замыслов, идей.

Конечно, тот монумент на Воробьевых горах был бредом, но Кирику нравился. На выставке-конкурсе он назвал проект Детки «сумасшествием художника». Еще бы не сумасшествие! Огромный земной шар, на нем Ленин и Сталин. Со всех сторон балконы, на них – известные деятели культуры: Есенин, Горький, Маяковский, Толстой, Достоевский, кто-то еще… В основании шара – история человечества, а на экваторе – сам Детка.

И была во всем этом нагромождении тайна, шарада. Ею Детка поделился только с ней и с Кириком.

– Если посмотреть на монумент с высоты птичьего полета, то можно увидеть очертания креста с пятиконечными звездами. Это кроссворд в изотерическом, символическом смысле.


– Давайте поднимайтесь, мне надо перестелить ваше вонючее кубло. – Олимпиада резко сдернула одеяло. – Всё мечтаете? Интересно, о чем это вы мечтаете? Небось, о том, когда эта курдуплетка придет. Чего ногами шарите? Ждете, чтобы я вам шлепанцы подала? Не дождетесь! Невелика барыня, да и вообще: какая барыня ни будь, всё равно ее е…ть. А вздумаете курдуплетке жаловаться – уйду, покувыркаетесь тут без меня.

Курдуплеткой она называла румяную смешливую Лидочку. Лидочка по поручению какого-то неведомого профкома приходила раз в месяц с нехитрыми гостинцами и дежурными расспросами о жизни и здоровье. Нет, самой Лидочке были интересны и жизнь и здоровье, но в ее глазах читался такой ужас: «Неужели и я когда-нибудь стану такой – огромной, с толстым животом и опухшими ногами», что рассказывать ей правду об истинном положении вещей было бы просто немилосердно. Да и чем она могла помочь? Бедная, маленькая, крепенькая натурщица, воспитывающая одна двоих мальчишек и содержащая запойного живописца их отца. Ей выдавали деньги на пачку тошнотворно сладких вафель, несколько яблок и еще какую-то чепуху, и она, видимо, единственно безотказная и сердобольная, шла выполнять общественное поручение.

Лидочке тайком иногда совала шарфик от «Диора» или пластмассовые клипсы, настоящие драгоценности исчезли давно, и было бесполезно выяснять – куда. Кроме дикого ора Олимпиады, сердцебиения и приступа холецистита – никакого результата не было бы.

Лидочка побаивалась Олимпиаду, но виду не подавала, рассказывала ей про своих мальчиков, бездетная Олимпиада важно давала советы, из которых главным был – «надо ломать».

– Это почему «ломать»? – растерянно спрашивала потом Лидочка. – Я же их люблю, зачем же ломать?

– Не обращай внимания. Это есть такие люди, они всех хотят ломать.

Олимпиада тоже остерегалась Лидочку. После раскулачивания отца она гнулась перед самым ничтожным представителем власти. А Лидочка представляла неведомый Профком.

Олимпиаду надо было выгнать давно, сразу после смерти Детки, но тогда она погрузилась в беспросветную депрессию, а когда очнулась – прошло пять лет, и вокруг была пустыня. Кирик уехал, да и вряд ли бы он стал опекать одинокую старуху, сантименты были совсем не в его духе. Друзья исчезли: кто постарел и сам еле справлялся с жизнью, кто помер.

И вышло: тайная ненависть, связывающая ее с Олимпиадой, оказалась покрепче уз дружеских, и потому расстаться с Олимпиадой было невозможно. Она знала все слабости хозяйки, все ее болезни, все пороки, а как расскажешь новому человеку?

– Коньяку дать?

Она всегда предлагала выпить перед приходом Лидочки. Прозрачный умысел: хозяйка пьяница, и все жалобы, если надумает рассказать, всегда можно объяснить как пьяные бредни. Она действительно пристрастилась к спиртному, так было легче лежать и вспоминать, потому что иногда приходилось включать «глушилку» – так она называла мычание, вырывавшееся от непосильной тоски и боли за былое счастье и былые ошибки.

– Ну так что, дернете коньячку? Это мне вы жалели, а я добрая, мне не жалко. Давайте, занимайте свое кубло. Устроились? А теперь поощрение, – поднесла ко рту стакан. – Пейте, пейте, какие у вас еще радости.

Коньяк был хороший, тепло разлилось, и камень, давивший сердце, кажется, полегчал.

Старость – это бесконечный мутный рассвет, который встречаешь одна в постели, и незачем вставать, и не для чего ждать вечера. Один рассвет. А ведь она была совсем другой: даже если завтракали вдвоем, Генрих никогда не видел ее в халате и домашних тапочках. Он мог ходить в чем угодно, в любимом свитере с отвисшим воротом, в пузырящихся на коленях брюках, босиком… Босиком очень любил, и завтракал в ночной рубашке…

Долго согревала одна мечта, то отступая, то приближаясь, особенно сразу после приезда, когда грезилось: позвать наконец сюда и – всё по-прежнему. Ему, конечно, дадут дом где-нибудь в Серебряном Бору или в Луцино.

В Серебряном Бору было бы удобнее – ближе, Детку оставлять одного надолго уже нельзя, потому что он, хотя и крепок, но все-таки почти восемьдесят. Может, для Генриха Луцино было бы лучше, общался бы с Акселем Ивановичем[1]1
  Академик А.И.Берг.


[Закрыть]
и Петром Леонидовичем[2]2
  Академик П.А.Капица.


[Закрыть]
, проживающими по соседству в изгнании.

Генриху неважно где жить – далеко или недалеко от Москвы, однажды он сказал, что для работы ему достаточно карандаша и блокнота. Снова горела бы лампа под красным абажуром, они сидели бы рядом на полукруглом диване, и она читала бы ему «Войну и мир» или «Братьев Карамазовых».

Кроме этой картинки, всё остальное представлялось как-то плохо. Не было ответа на много вопросов. Как он общался бы с сыном? Поехала бы за ним Эстер? И главное, как отреагировал бы Детка на приезд Генриха и восстановление прежней ситуации?

Ведь теперь он был на «своей территории».

Тут вспоминалась история с Нинкиным псом и ветеринаром.

У Нинки на даче жил огромный меделянский кобель. Очень свирепый с виду, но на деле добродушный, хотя иногда на него находило. Пес заболел, понадобилась пустяковая операция, но ветеринар ни за что не соглашался делать ее в домашних условиях, хотя Нинка обещала хорошо заплатить за услугу.

– Уверена, что в вашей сельской амбулатории гораздо грязнее и заразнее, – сердилась Нинка.

– Да дело не в этом, а в том, что здесь, на своей территории, он чувствует себя хозяином и будет бузить. А там увидите, каким кротким станет.

И действительно, потом Нинка рассказала, что, только ступив за порог больнички, Волчок стушевался и безропотно позволил провести над собой довольно болезненную процедуру.

Так и Детка. Конечно, в Америке он стушевался, но каков окажется здесь, предугадать было трудно.

У них с Генрихом был уговор: если ей на старой родине не глянется, она в письме, среди прочего, напишет, что начала седеть и теперь подкрашивает волосы перекисью водорода.

По правде говоря, она еще в Америке уже прибегала к этому способу, потому что золотая пышная грива стала тускнеть. Генрих, конечно, не догадывался и по-прежнему всегда просил распустить пучок и погружал лицо в мерцающий волнистый водопад.

На родине «не глянулось» сразу. Всё было ужасно: грязь на улицах, хамство обслуги, а главное – невозможно было привыкнуть к лицам людей. Первое время ей казалось, что вокруг сумасшедшие с застывшими гримасами душевной боли, потом – что у всех случилось какое-то горе. По сути, последнее и было правдой.

Потом привыкла, научилась не замечать. Но привыкнуть к изоляции было трудней. Художники объявили что-то вроде бойкота. Особенно коллег разъярила мастерская, замечательная мастерская, которую «эти эмигранты получили непозволительно быстро». Некоторые даже не скрывали негодования. Ей достаточно было сказать, по чьему распоряжению выделена мастерская, но тогда вставал вопрос: почему именно Берия так озаботился обустройством по сути невозвращенцев. Не могла же она объяснять всем, что НАПИСАЛА письмо Берии, потому что тогда возникал новый, совсем уж неприятный вопрос.

Потом, когда пошли премии, ордена, вся эта сволочь будто очнулась. Стали наперебой приглашать в гости, на дачи, на вернисажи. Детка первым из художников получил звание Героя, или, как тогда говорили, «гертруду».

Она тогда спросила:

– Ты счастлив?

– Я был счастлив, когда ел на табурете в Кисловском, и на Пресне, когда ты приходила ко мне. Когда Сибор играл вечерами Паганини и Баха….

Но он лукавил. Всё это ему нравилось, недаром собирал все публикации и складывал в отдельную папочку.

Журналисты не вылезали из мастерской, а еще с большим энтузиазмом принялись расписывать талант и народность именитого скульптора после того, как она ввела американский обычай при прощании ловко вручать конверт с деньгами.

Ах, всё это ерунда! Глупые старые обиды.

В конце концов, в чем-то они были правы. Нелегко пришлось оставшимся здесь. Пережить все эти ужасы – коллективизацию, индустриализацию, войну…

Но вот о приезде Генриха… Она дала знать, написала эту женскую чушь. Кстати, Генриху нравилась женская чушь. Она его умиляла. С интересом рассматривал какой-нибудь ремешок, застежку на туфлях. Нюхал флаконы и просил показать, как она умеет красить губы вслепую, не глядя в зеркало.

Иногда она ощущала такую тоску по нему, что мычала от боли. Она помнила его смех, его крепкое, ладно сбитое смуглое тело, его запах – чуть кисловатый, детский.

Он действительно был ее ребенком, ее гениальным, но кротким и послушным сыном.

С Деткой – совсем другое. Те шесть лет, что выдерживал, уклоняясь от брака, в мастерской на Пресне, примирили с ролью как бы дочери. Это потом, в Америке, он растерялся и растерял свою безграничную власть над ней. Но осталось то, чему он учил ее ночами, а иногда и средь бела дня, бросив неожиданно работу и перепачкав ее гипсом или глиной.

А вот нарывает одна заноза. Незадолго до смерти написал воспоминания и там… да, там написал, что не возвращался в Советский Союз потому, что «люди из ближайшего окружения оттягивали отъезд». А кто был ближе, чем она? До сих пор не понимает, зачем он ЭТО написал. Он предал ее, единственный раз в жизни. И ведь не было никакой нужды, Сталин уже помер. Зачем же было писать: «Дорогой ценой я заплатил за свое несерьезное отношение к своевременному возвращению на родину».

И что имелось в виду? Какая цена? Ее отношения с Генрихом или… другая? А может, и он заплатил какую-то свою цену? Детка только с виду казался оригиналом не от мира сего, на самом деле он был хитрым потаенным смоленским мужиком. Крепким орешком был.

К пятьдесят пятому стало ясно, что прежний ужас не вернется. Очкастого расстреляли, Лысый казался добродушным и недалеким, а главное, ходили слухи, что на предстоящем съезде партии будет рассказана вся правда о злодеяниях Сталина.

Начали приглашать в посольства. Конечно, самым первым и самым безопасным по возможным последствиям было китайское.

Пошли пешком, как любил Детка, по бульварам на Пречистенку, то бишь Кропоткинскую, в Кропоткинский же переулок, в бывший особняк Дерожинской.

По дороге вспоминали, как в шестнадцатом Детка привел ее, двадцатилетнюю провинциалочку, в тот особняк на званый ужин.

Но не в ужине было дело, а в компании и картинах тогда малоизвестного художника, их хозяйка привезла из Петрограда. Сам художник был в действующей армии, где-то на румынском фронте.

Детка приобрел что-то невнятное, но очень красивое, кажется, называлось «Идея космоса». Наверное, та картина и послужила первым толчком к будущим работам Детки, тоже посвященным космосу.

Он любил картину, взял с собой в Америку, но не потому, что Филонов стал известен, а из-за созвучия своим собственным мистическим настроениям.

Картина висела наверху то ли на застекленной террасе, то ли в спальне, и Детка не убирал ее до последнего дня, а те, кто собирал и паковал, забыли о ней. Так и осталась на Восьмой улице. Детка горевал ужасно, корил, что в самые ответственные дни она «ошивалась» на Саранак. Она молчала. Молчала и потом, спустя десять лет, на Гоголевском бульваре, когда, вспоминая давний визит в особняк, он сокрушался о злосчастном полотне, оставленном в Нью-Йорке.

Не могла же ему сказать, что ей было ВЕЛЕНО не участвовать в сборах. Детку они в расчет не брали: он был озабочен только грамотной упаковкой своих работ.

Она сказала, что в шестнадцатом особняк поразил ее, он не был похож на тоже роскошный дом ее дяди в Сарапуле. Что-то совсем новое, необычайное.

Вспомнили Шехтеля.

– Бедный Федор Осипович, если бы мы вернулись, мы бы, в лучшем случае, закончили свои дни, как он – в нищете. А в худшем…

– Этого ты знать не можешь, – буркнул Детка.

Она покосилась на него. Бородатый старик. А каким молодцом гляделся в те далекие годы. Настоящий «его превосходительство» – изящный и могучий одновременно. Он вправду превосходил многих и талантом, и неуемной жаждой жизни, и мужской неутомимостью.

Как быстро пролетела жизнь, и сколько в ней уместилось всего!

Апрель был теплым, и они вспотели в своих тяжелых драповых пальто.

Этот поход в посольство запомнился крепко. После него все мечты о возможном приезде Генриха отлетели и развеялись. Это просто весна с ее теплым дыханием, с нежной дымкой, окутавшей деревья на бульваре, со смутными надеждами сбивала с толку.

Но достаточно было увидеть, что они сделали с особняком Шехтеля, чтобы сомнения ушли. Даже невозмутимый Детка крякнул, остановившись в дверях. Высокая гостиная была беспощадно разделена на два этажа каким-то жутким, покрашенным масляной краской настилом. Чудные фигуры, обрамлявшие по бокам камин, измазаны или замазаны черным, гадким; изящный декор изувечен.

Толкались в ожидании концерта, здоровались со словно замороженными, нелюбезными и неловкими людьми в костюмах цвета передельного чугуна, а на сердце вдруг навалилась огромная тоска. «Он здесь просто умрет от безобразности этой жизни».

Поэтому-то, когда встретила чернокожего борца за мир, не задумываясь ответила на вопрос, застывший в его оленьих глазах.

«Никогда», – прошептала она.

Никогда он не должен увидеть, как она живет теперь, и никогда не должен жить этой жизнью. Она просто сошла с ума, воображая, что здесь забыли, как он ходатайствовал за Троцкого, чтобы тому дали политическое убежище в Германии.

Угощали концертом. Пианист, с какой-то дикой стрижкой – густые черные волосы дыбились в разные стороны – в плохо сшитом костюме, явно смущался. Выйдя из боковой двери слева, он резко и неловко раскланялся, при этом лицо его сохраняло отчасти зверское выражение, как-то боком сел на скамейку и долго держал руки поднятыми над клавиатурой. Всё это было странно. Но когда он заиграл, она перестала видеть его нелепые волосы, его вигоневые носки, складки на спине пиджака.

Он играл почти гениально. Да, она могла судить, потому что в Нью-Йорке много-много раз слушала Горовица. Она стала вспоминать концерты Вани в Русском доме, сбор от которых шел в ее фонд, и милейшего Александра Тихоновича Гречанинова, всегда плакавшего на концертах, и вдруг почувствовала, как спазм сжал ее горло. Пианист, похожий на монгольскую лошадку, исполнял этюд до минор, который было принято называть «Революционным». Но ничего «революционного» в наполнившей зал музыке не было, а была предсмертная мольба души, обращенная к Богу. Страстная мольба. Ей казалось, что кто-то сбивчиво и пылко убеждает Господа не торопить последние мгновения, повременить, дать еще хоть немного побыть в этом прекрасном мире. Неверующий, непризванный, в свой последний час всё же просил прощения и помощи у Него.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации