Текст книги "Ленинград действует. Книга 2"
Автор книги: Павел Лукницкий
Жанр: Книги о войне, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 35 (всего у книги 42 страниц)
– А как вы определили калибр?
– По звуку! Звук по силе большой и более грубый – громовой, то есть похожий на раскат грома. Которое помельче – тявкает. А это, я знаю, входило в состав его четырехорудийной батареи. Дня за три до того батарея дала два залпа, мы приметили направление, а после этого взрыва оттуда уже никакой стрельбы по сей день не было – должно быть, увели остальные орудия.
Привалившись, как и я, к барьеру – кирпичной кладке верхушки трубы, Чиков спокойно ведет рассказ…
Впрочем, у меня стыли руки, было холодно, и все то, что рассказывал мне Чиков там, на чуть покачивающейся заводской трубе, на ветру, и то, что рассказывал затем, когда мы спустились по железным скобам на землю и брели неторопливо «ко мне домой» – на командный пункт батареи, я записываю уже без Чикова, в землянке.
Мне везло сегодня: ни одного разрыва снаряда или мины поблизости, пока мы шли с Чиковым, не было.
– Тихо нынче! – сказал я Чикову. И он ответил:
– А и должно быть тихо… Теперь он боится нас. Погода сегодня ясная. Если б, как ночью, – метель, уж он постарался бы.
Довел меня до землянки, доложил обстановку, мы распростились друзьями, и Чиков ушел то ли обратно, к заводской трубе, то ли куда-то еще…
А рассказывал Чиков о многом О том, как еще в Автове корректировал с чердака шестого этажа огонь по немецким 105-миллиметровкам, укрытым на заводе пишущих машин («Пишмаш»), – очи стреляли по Угольной гавани и Кировскому заводу. «Увидишь, что он по Кировскому заводу бьет – и сердце ненавистью обливается, уж тут корректируешь так старательно, будто не глазом, а самим сердцем глядишь! А больше всего озлен я тем, что он кварталы мирных граждан разрушает!»
И о том, как набирался опыта, наблюдая за противником в стереотрубу, днем ища клубочки дымов либо желтые и синеватые дымовые кольца над стреляющими орудиями, а ночами на том месте выслеживая вспышки.
Чиков долго тренировал слух, чтобы с первого выстрела определять, откуда бьет вражеское орудие. Убедившись, что при наблюдении водить стереотрубой туда-сюда толку мало, теперь наводит ее на один какой-нибудь участок и следит за ним десять – пятнадцать минут. «Вот голова солдата покажется, вот другая. По головам определяешь направление траншеи!..» Выискивает по огоньку от спички, по случайному блеску оптического прибора немецкие НП на чердаках домов.
Трудно бывает обнаруживать минометные батареи. «Вспышка маленькая, звук слабый, но от разрыва своих мин миномет далеко быть не может – ищи от восьмисот метров до пяти километров! Замечу днем разрыв, а уж ночью приглядываюсь и к вспышке».
Чиков корректировал с заводской трубы огонь всего дивизиона по спустившемуся в лощину Ю-88; прямыми попаданиями сначала оторвали «юнкерсу» хвост, а затем взорвали вместе с бомбами и со всем экипажем…
Держа под наблюдением дорогу на Карделево, что проходит в двенадцати километрах от огневой позиции нашей батареи, вызывая огонь при каждом появлении автомашины или пехоты противника, Чиков прекратил всякое движение по этой дороге:
– Я знал: снаряд наш летит эти двенадцать километров ровно минуту, машины ходят со скоростью тридцать километров, орудия наши при стрельбе по машинам заряжены заранее. Даем выстрел с упреждением на минуту по заранее пристрелянному участку дороги – попадания точные.
Сам не знаю, почему я задал Чикову вопрос, может быть (несколько странный: приходилось ли ему, сидя на трубе, смеяться?
И он мне ответил так:
– Раз было… Смешно и, по сути, жутко, конечно! Фашисты наступали на наши окопы у железной дороги. Взвод – человек сорок. Я смотрел с трубы, корректировал. Все не попадали мы сначала. А они идут вперед, автоматы на брюхе. Потом – залп, в середочку взвода. Полетели котелки, шапки, ноги и руки… Кто уцелел, сразу же пригнулись и бегом назад, вся храбрость исчезла. Ага, думаю… неповадно будет!
Страх окружения
28 ноября. Вечер. Землянка на восьмой батарее
И снова я на восьмой батарее.
И вот что еще сегодня в землянке взвода управления батареи от самого Фомичева и его товарищей я узнал.
Было Ивану Фомичеву, Ваньку, десять лет отроду, когда в деревне под Тихвином, запевала и заводила, с четверкой таких же, как он, бедовых парнишек начал он ходить на сплав леса.
Там, на быстрой реке, Иван стал «связным» у десятников, работавших на разных участках сплава. Бывало, даже ночами гонял верхом без седла – с пакетами, с приказаниями; а по реке плавать на бревнах умел лучше всех. «Стоишь на бревне с багром, перебирая ногами; бревно крутится. Или перебегаешь прыгом по залому с бревна на бревно, следишь только, чтобы ноги не защемило; багром дна не достаешь, гребешь им, как веслом, на глубокой воде. Едва лед, бывало, пройдет, вся сотня сплавщиков стоит на берегу, а ты даже между льдинами ухитряешься… Уверенность нужна, точный глаз! Никогда в воду не падал…»
На двенадцатом году жизни, в 1927 году, Фомичева премировали стайными сапогами с большими голенищами. На всем участке было выдано только десять таких премий.
Ловил рыбу, сбирал ягоды и грибы, плел корзины, выстругивал топорища, вальки для плугов – самостоятельным парнем был, во всем впереди других.
В армии Фомичев служил с 1937 года, был в этом же полку курсантом полковой школы; с осени 1939 года, назначенный старшиной батареи (а позже командиром взвода связи), участвовал в войне с белофиннами.
Признает, что тогда еще не умел воевать («Механически воевал, по команде»). Перед Отечественной войной окончил в Петергофе полковую школу, стал старшиной дивизиона. Оказался вместе с полком за Выборгом. Здесь его застала война, и здесь после первых боев в самом Выборге, 28 августа, полк вместе с другими частями попал в окружение.
– Я приехал в тот день с продуктами из тыла в Выборг, па огневые позиции. Доложил и получил приказ: «Продукты хранить полностью, не выдавать, потому что мы – в окружении!»
Знакомое дело: Фомичев опускает глаза. Понимаю. С людьми, испытавшими в начале войны «страх окружения», мне приходилось разговаривать неоднократно (сам я в окружение не попадал, и потому этого чувства мне испытать не пришлось). О том, что касалось их лично, если они были честными, вспоминают с выражением неловкости на лице. В рассказе о пережитом у них появляется тон соболезнования к самому себе – ну, такой, как ежели бы человек признавался врачу «по секрету» (и необходимо сказать, и стыдно), что у него, например, грыжа.
Именно таким тоном, честно, ничего от меня не скрывая, заговорил Фомичев:
– Тут у меня сразу – упадочное настроение; не знал, что и делать: обед готовить, то ли за оружие браться, то ли искать спасения? Чувство страха, ну и все! Теперь, думал, здесь уже без выхода придется остаться! Наган надо наготове держать: если ранят, так прикончить самого себя, но чтобы в плен не сдаваться. Молчаливость меня одолела, мечтаю, думаю, вылазку для себя искать хочу.
Стали отступать, выехали всей колонной. Километров двадцать отъехали – засада. Встретил он нас пулеметным огнем из леса. Стали подбирать группу, чтоб прорвать окружение. Думаю: все-таки я человек, не трус же! Добровольно вошел в группу, взял полуавтомат. Когда пошли мы в атаку к опушке леса, хоть и стыжусь бояться, а все же за душу меня трогало!
Подошли к опушке. Тут пулей убило моего друга и товарища, бойца Медведко. И сразу зажгло мне душу, откинул я страх, чувствую решимость. Вынул комсомольский билет из кармана Медведко, оставил у себя. Разгорелась душа, с уверенностью стреляю, иду, – пробились, не до смерти мне! Еще километра три мы шли вперед. Расположились на ночлег, и ночь – в дозоре.
А утром от армейского командования приказ: самостоятельно выходить из окружения кто как может. Технику уничтожить!
Фомичев взглянул на меня выразительно, сделал паузу. Сколько раз уже наблюдал я на фронте удивленно-настороженное отношение красноармейцев и командиров к подобным приказам, приведшим тогда к печальным последствиям.
Вот и Фомичев выразил свое мнение так:
– Золото – наша техника. И вдруг подорвать! Страху у меня нет, каску я со злости бросил, а приказ… Что ж, приказ выполнять надо!
Фомичев опять помолчал и заговорил как-то залпом, быстро:
– Орудия подрывали мы. У меня четыре машины было, я их поджег, и стали мы выходить кто как. Собрал я человек десять, с уверенностью говорю им, что выйдем, и вышли мы. Километров тридцать по речке шли. Все – сзади, а я с ефрейтором Романченко метров на двести впереди – дозором. По пути к нам присоединилось человек тридцать. Вышли мы к Бьорке 17 сентября, и оттуда нас сразу же вывезли на катерах.
Фомичев стал разглядывать свои крупные, с коротко остриженными ногтями пальцы. Заметив под ногтем большого пальца черную полоску, сунул руку в карман, вынул и раскрыл перочинный нож, кончиком тщательно поскреб ноготь.
– Да!.. Удивляюсь я, что это было тогда! Слышишь: «Окружение» – и падаешь духом. «Все, ну все теперь». И еще мысль: «Мы далеко, можно и отступить, где-то позади воевать начнем». А от чего мы «далеко» были, теперь и понять мне трудно. Слово «окружение» вызывало представление о том, что худо нам. Голодать начнем, бедствовать, семей своих никогда не увидим… Я думаю, это в финскую воину, когда морозы жуткие были, слово такое придумали те, кто сам на фронте не побывал, а только о нем наслышался. В общем, не свои соображения, а чьи-то чужие мысли лились в голову.
Девятнадцатого сентября сорок первою с батареей вновь сформированною полка выехал я на фронт – на Московское шоссе, к заводу имени Жданова Здесь, на окраине Ленинграда, обороняемой шестой морбригадой, и начали мы воевать по-новому, каждый метр нашей земли отстаивать, от самого запаха этого слова «окружение» все мы навеки избавились!
Теперь уже все испытал, все на себе перенес, и ничто не страшит. Набрался навыков, к любой обстановке привычен, есть практика. Знаю, с какого конца за каждую задачу взяться, как приступить, как эту – любую – задачу выполнить! Был два раза контужен, и все-таки не страшит! О том, что год провел в блокаде, подумаешь, и только злость берет. Позади – Ленинград, понимаете – Ленинград!.. Все мысли о том, как бы этого фашиста поймать, чем бы настичь1 Где бы он ни был – он не должен пройти! Не снарядом, так на мушку возьмешь! Я сам часто по переднему краю лазаю: ползешь, увидишь фашиста – он для маня только как дикий волк: должен бы – рассуждаешь – бежать он через эту лощинку, тут-то ты его и возьмешь! Исхитряешься, как бы ловчей взять его. А то, что он тебя может на мушку взять, – и мысли такой не приходит!..
Или когда снаряд летит… Я никогда не думаю, что меня ранит или что-нибудь. Труситься или вздрагивать – такого ощущения у меня нет. Думаешь только «Вот где-то он вред принесет». Правда, после второй контузии (22 июня, в годовщину войны) было, дней десять – пятнадцать болел, вздрагивал, когда снаряды падали, потом прошло. Недавно в землянке стекла вылетели, все прижались, а я удивился и – ничего!.. И раз в пункт попало, в церковь. Три наката, бронеплиты и кирпичи были, от сотрясения упали кирпичи со стен, и в комнатке пункта – кирпичная, красная пыль. Разводчик мой пригнулся. Я ему: «Иди, иди в землянку'" А сам взял стереотрубу и планшет, в который попал осколок, спокойно прошел в землянку.
Когда Фомичев на переднем крае попадает под обстрел и перебегает (иногда даже с лучшей позиции) в свежую воронку, памятуя, что следующим снаряд в нее (никогда не угодит, то делает это не от щемящего ощущения опасности, а как привычный «рабочий прием»: так надо, чтобы не поразило!
– Объясняю спокойствие привычкой. Нервы хорошие, конечно! Усталости от войны никакой не чувствую, пятый год в армии. Измотаешься, промокнешь, а придешь, покушаешь – и все в порядке. Чай пить будете?
Предложение пить чай Фомичев сделал без всякой паузы, но было ясно, что он, говоривший с возбуждением, вполне высказался.
Мы пили чай. Я спросил Фомичева, когда именно и как осознал он – мирный до войны человек – новое для него, как и для каждого из нас, чувство ненависти к гитлеровцам и стремление мстить им любой ценой, вплоть до самопожертвования.
– Это я знаю. Очень хорошо знаю! – оказал Фомичев, но больше ничего не сказал. Пил чай долго. Думал. Мы молчали. И вдруг, как будто совсем некстати, Фомичев промолвил:
– А насчет техники? Разве допустимо свою технику подорвать? Да ведь под одной машиной впятером можно обороняться!..
И умолк опять.
Одна ночь
Ночь на 29 ноября. Та же землянка
В декабре 1941 года, находясь в Невской Дубровке, Фомичев помог своей батарее уничтожить на левом берегу Невы немецкую зенитную батарею. Об этом была заметка в одной из центральных газет. Подобных эпизодов, однако, мы знаем тысячи. Стоит ли мне говорить о нем?
В печати такие факты мы, военные корреспонденты, излагаем сухо и коротко – и по вынужденной своей, входящей у иных в привычку торопливости, и потому, что в редакциях газет попадаются все иссушающие редакторы. У одного из них, ни разу не побывавшего на фронте, я знаю, имеется даже список «канонизированных» выражении и слов, коими заменяет он в материале военных корреспондентов все, по его суждению, «произвольное». Бойцы у него всегда "«стремительно устремляются», «показывают образцы героизма» или «выбрасываются» вперед, огонь не может быть иным, кроме как "«сокрушительным». А если кто-либо отличился в бою, то уж из выправленной корреспонденции никогда не узнаешь, как именно; о чувствах же и мыслях героя не узнаешь тем более.
Меня заинтересовало как раз все то, о чем в подобных заметках – молчок.
Сегодня Фомичев обронил фразу: «Вначале я воевал механически, по команде…» А упомянув об убитом пулей в атаке товарище, сказал: «Мне зажгло душу…»
И вот, оказывается, уничтожить зенитную батарею ему помогло такое чувство душевной боли, без которого не было бы и жажды мести. Эту распаленную горем жажду мести он мог утолить только своей непременной удачей в бою.
Обстановка у Невской Дубровки и сейчас трудная. Но еще трудней она была прошедшей зимой. Переправлявшиеся через Неву на «пятачок» люди обычно возвращались только тяжелоранеными или не возвращались совсем Всю страшную эту зиму «пятачок» держался. Что было потом, – известно; могу добавить только, что потерянный было и взятый нами вторично, он держится и сейчас. Каждый боец понимает, что этот клочок земли жизненно необходим Ленинградскому фронту, ибо никто не сомневается: день прорыва блокады уже недалек. Знаю и то, что хоть в каждый квадратный метр напоенной кровью и много-много раз перепаханной земли «пятачка» немцами врезаны тонны металла, однако страха у наших бойцов и командиров нет!..
В декабре прошлого года батарея 12-го артполка стояла на Невской Дубровке. Так же, как сейчас, было холодно и темно. Врытые в мерзлую землю заледенелые пушки утопали в снежных сугробах. Заваленные снегом землянки батарей полка освещались кусками кабеля, смоченными в солярке. Было и очень голодно. Ведение огня требовало от физически ослабевших людей такого напряжения сил и воли, на какое способен только русский солдат.
Я мысленно переношусь в один из хорошо знакомых мне дней той зимы. В капонире или в траншее на огневой позиции нельзя разжигать костров; у стереотруб на НП нечем обогреться, и на душе мрак: каждый думает о семье – у многих близкие погибают от голода в Ленинграде, у иных мучаются под гитлеровской пятой в оккупации; тусклые багровые зарева ленинградских пожаров вздымаются до половины неба, отгулы бомбежек я обстрелов Ленинграда докатываются по ледяному коридору Невы. Тысячи людей на неуютной нашей земле гибнут ежечасно…
Сидит вечером Иван Фомичев с бойцами своего взвода управления в низкой и тесной землянке. Телефонист Попсуй даже не представляет себе, где его близкие. У бойцов-разведчиков Долматова и Деревянко семьи в оккупированных районах. Может быть, никогда не узнают родители ясноглазого, красивого парня Бориса Долматова о том, как с полным презрением к огню немецких пулеметов бросился он в ледяную воду Невы, увидев опрокинувшуюся на переправе лодку, вытащил раненого незнакомого политрука и спас ему жизнь Деревянко все-таки полон надежд на встречу со своей семьей (теперь-то мне известно, что надеждам его не было суждено сбыться: недавно в метре от Фомичева он убит при обстреле ПНП – не хотел отойти по траншее от своего командира).
А Фомичев… Фомичев уже знает: Тихвин на днях освобожден от гитлеровцев, но что с его близкими сталось там – ему неведомо. Сидят, обсуждают: удастся ли встретиться со своими? Иван Фомичев – командир, коммунист. Его дело такое, как бы самому худо ни было, должен ободрить всех: «Встретимся! Обязательно встретимся. Не в этом, не в следующем, так и сорок третьем году… Л пока надо побольше этих фрицев уничтожить, которые такую тяжкую жизнь создали ленинградцам!»
А у самого в душе горечь: сколько писем ни посылал в Тихвин – нет с начала войны ответа! Мать Анна Алексеевна, жена Катя – труженица, колхозница; сестренка Настасья, работавшая медсестрой в больнице; пятилетний 'сынишка Юра, полуторалетняя дочка Юлечка.
Что с ними?
И в этот самый вечер звонит Фомичеву политрук батареи Довбыш:
– Вам три письма! Я выслал их с телефонистом Королевым.
– А обратный адрес какой? – встрепенулся всем сердцем Фомичев.
– Не помню!
Фомичев тут же доложил своему политруку обстановку: сильная минометно-пулеметная перестрелка в районе деревень Анненское и Арбузово (возле них в тот день находились на «пятачке» наши роты).
Фомичев ждет, и все разведчики его попритихли.
Входит весь в снегу Королев:
– Товарищ старшин сержант! Принес я вам три письма!
Фомичев смотрит: два – с почерком жены на конвертах, третье – от шефов полка, ленинградцев, рабочих Фрунзенского района. Сразу распечатал одно от жены; пробежав первые строчки («… вернулись в Тихвин, открылись столовая, один магазин, на днях откроют детясли, здание ремонтируют»), стал волноваться: где же главное?
Но в этом письме ничего о семье не сказано; тут же передав его разведчику Деревянко. Фомичев говорит:
– Вот, пожалуйста! Вы сомневаетесь, что в оккупированные районы могут вернутся наши? А видите – освободили! Скоро и вы, может быть, получите такую же весть!
Деревянко начал читать письмо Долматову, Попсую и Королеву, а Фомичев, пробежав глазами первые строки другого письма, написанного ранее, напряженно молвил:
– Подождите! Вот тут более живые факты! И сразу стал вслух читать это письмо.
В нем описывалось, как наши уходили из Тихвина в лес: «Внезапно захватил город, вечером не знали мы ничего, а наутро – бой у деревни Кайвакса, и тут, увидев несколько немецких танков и бронемашин, мамаша взяла всех детей и братнину жену и ушли в лес…»
В лесу встретили беженцев из деревень Кайвакса, Бор, Шомушка и других. Выкопали землянку, прикрыли одеждой и ветками. Жили так дней шесть, километрах в пятнадцати от Тихвина, потом раздобыли пилу, заготовили материал и припрятали его. Поблизости, у шомушских колхозников, оказалась яма с картошкой, они со всеми делились. Двоюродный брат встретил жену Фомичева в лесу, наведался к ней в землянку, опять ушел – партизанил он там с другими…
В том же конверте еще два письма – одно от жены, написанное на шесть часов ранее, другое – от матери, выведенное крупным детским почерком.
«Ваня, вам, наверное, жена Ваша Катя уже писала, как немцы пришли в Тихвин и истерзали вашу любимую сестру, мою дочь Тасю. Моя материнская просьба – отомстить за истерзанную вашу сестру проклятым, что над ней насмеялись. Покуда есть силы, мстите, а ваши дети будут в сохранности, мы их побережем, а вы на фронте мстите! Все равно им не удалось покорить наш город, бежали, бросали танки исправные, которые я, старуха, ходила смотрела. Насколько наглые, что в танках оказались наши игрушки, тряпки, мы не считали их никогда, а им, видишь, понадобились… Бежали они, сбрасывали куртки и одевались в пальтишки женские, чтоб только замаскировать свое подлое рыло…»
Описывала мать, как Тасю похоронили на кладбище, в хорошем гробу: помог райком партии. Когда несли на кладбище, люди собрались, плакали; таких, как Тася, истерзанных, много там хоронили…
Из второго письма жены Фомичев узнал, что же случилось с Тасей. В лес она бежала в туфлях. Решила сходить домой за обувкой. И не вернулась. Когда Тихвин был освобожден, оказалось, что дом сожжен, а в развалинах соседнего двухэтажного кирпичного здания, на полу, среди разбитой мебели, хлама и ветоши были найдены два трупа – Таси и ее подруги, работницы той же больницы.
Фашисты, по-видимому узнав, что два брата Таси – в Красной Армии и что третий, партийный работник, помогает партизанам, пытали девушку. В правую ладонь ее были вбиты два гвоздя, живот и правое плечо пронзены штыком. Босая, раздетая, она лежала в одной нательной рубашке. Левая рука вывихнута. Видимо, Тасю хотели прибить к полу гвоздями, «о при сопротивлении закололи.
«Мама видела ее, и теперь в плохом состоянии, не кушает, лежит. Дали нам комнату, убрали от кирпичей, поставили печурку, и вот сейчас ребята спят, а я решилась тебе написать письмо. Будь таким храбрым, отомсти, как командиры, что дрались под Тихвином, чтоб мы могли сказать, что ты воюешь и пользу несешь!»
– Прочитал я это письмо, – рассказывает Фомичев, – и сразу в голову толчок: неужели я не могу таким быть? Слез у меня не получается, а в груди грустно становится, сжимает, будто сердце усыхает, требует кружку воды, голос сиплым становится… И разговор я все же веду, как мне пи тяжело Все разъяснил я разведчикам, велел спать, а Долматову сменить па посту другого разведчика, Нила Корнильева. И входит ко мне Нил Корнильев, глядит на прикрепленный к стене кусок едва горящего кабеля и говорит:
«Что ж, опять солярки не принесли?»
А я:
«Да погоди ты! Я и при этом свете тебе прочитаю!»
Начал он волноваться, вертит конец горящего кабеля, чтоб мне посветить, стоит, сгибаясь в полроста (землянка-то низкая, метр двадцать пять сантиметров!), в полушубке, в валенках, как в траншее стоял. Прослушал он письмо, говорит:
«Ну, товарищ старший сержант, придет время, и я получу письмо. Только деревня моя далеко от дороги – может быть, не захватили немцы на марше».
Стал он раздеваться, и я ему:
«Получишь, Нил, получишь и ты письмо… от родных… Терпеть надо. Наша основная задача – дать вздохнуть ленинградцам, чтобы он не так хоть обстреливал! А раз твоя семья от дороги далеко, то уж овощи-то должны сохранить, с головами же. Закопают в яму, не умрут с голоду».
Он разделся, сел кушать, хлеба уже не было (мы по триста граммов получали).
«Что ж, – говорю, – ты не оставил на ужин? Надо было так рассчитать, чтоб хватило тебе. Все разведчики хоть по сто грамм оставили, а ты не рассчитал!»
«Вот пошел на пост, товарищ старший сержант, и скушал!»
Я тут вынул бумаги из полевой сумки и карандаш:
«Ну вот, сейчас буду писать ответ. Жена говорит: «Деритесь по-тихвински», а что ж мы ответим ей? Ну ты, к примеру, Нил, четыре часа на пункте продежурил, а что же ты обнаружил?»
Он мне сразу:
«Есть! Из-под моста ведет пулеметом обстреливал нас! – И по всей форме докладывает: – Из-под моста крупнокалиберный пулемет обстреливал наш передний край, и часу в десятом по нашим самолетам то ли два зенитных орудия, то ли две зенитные установки вели огонь, так что я вспышки видел, а места уточнить не мог. Поэтому вам не доложил, до завтра, думаю…»
Я сразу бросил бумагу и сумку:
«Да как же ты? Вспышки видел? А почему же не мог засечь? Отсчет хотя б снял, чтобы ночью мы могли установить – это ли самое орудие ведет огонь?»
Он:
«Отсчет-то снял. Тридцать шесть – восемьдесят!»
«Так вот, – говорю, – идите сейчас Долматову доложите и покажите на местности, чтобы, если орудие начнет ночью вести огонь во время его дежурства… Понял?»
И вышел я вслед за Нилом, чтобы послушать, как тот будет Долматову рассказывать.
Прослушав, отправил Нила в землянку, а сам /в моем чувстве сел за стереотрубу. Повернув пальцами шаровой винт, навел перекрестие на тот участок, на левый срез моста, основной там ориентир; от него взял отсчет левее тридцать шесть – восемьдесят и стал смотреть на то место, где должна была обнаружиться батарея.
Посидел недолго, наблюдая, и говорю Долматову:
«Так вот, Борис, особое внимание обратить на эту батарею. Как только откроет огонь – немедля докладывать мне Мы ее должны сегодня нащупать!»
На участке было тихо. Тьма, ночь, снег, редкая ружейно-пулеметная перестрелка Я опять пошел в землянку, метров за пятнадцать – двадцать от ПНП.
Разведчики уже отдыхали, Нил тоже. Я сел письмо писать. Несколько строк написал, и что-то приморило – не раздеваясь, сидя уснул. Снился мне лес под Тихвином, и сестра мне истерзанная приснилась, и будто самому мне руки гвоздями прибили… Часа в четыре с чем-то Деревянко (сменивший уже Долматова, который все ему рассказал) вбегает в землянку и быстро:
«Товарищ старший сержант! Зенитная батарея ведет огонь по нашим самолетам! Ночь лунная'"
Выбегаю на пункт, сажусь за стереотрубу.
А батарея как раз замолкла. И пришлось мне, оставив у стереотрубы Деревянно, возвратиться в землянку.
Часов в восемь, уже светло и на смене стоял Нил Корнильев, слышу гул самолетов. Летят над Невой от нашей переправы, что выше Невской Дубровки, к железнодорожному мосту вниз по течению, в направлении речки Мги, четыре наших бомбардировщика и два истребителя. Немецкая батарея открыла по ним огонь.
Не ожидая доклада Нила, я прибежал из землянки на пункт, снял точный отсчет по первому стреляющему орудию: в утреннем полумраке видны метрах в четырехстах за кладбищем по ту сторону реки вспышки всех четырех орудий. Там у кладбища кирпичное здание – караулка. Три солдата выбегают оттуда с ящиками, бегут к орудию, но по пути исчезают из поля моего зрения – видимо, траншейка у них там была У первого орудия вижу каску, а затем и фигуру немца: работает у подъемно-поворотного механизма 75-миллиметрового орудия. Кричу Корнильеву:
«Так, так, Нил, сейчас-то мы ее и накроем'"
Самолеты уже скрылись за железнодорожным мостом, батарея прекратила огонь, а я – в землянку. У меня планшет и рабочая карта, на ней хорошо изображены все те предметы, которые я видел с пункта. Снял с карты координаты, записал, по телефону передал их командиру нашей батареи старшему лейтенанту Ясанову. Тот передал командиру дивизиона и получил приказание: наблюдать, а как только противник откроет огонь – давить.
Вызвался дежурить я лично. И сразу – на пункт, и телефон велел перенести из землянки туда же.
В девять утра от Манушкина на поселок Отрадное летел наш одинокий разведчик. Два немецких орудия открыли по нему огонь. Я мгновенно по телефону на огневой взвод: «По зенитной батарее один снаряд, огонь…»
Снаряд не долетел двухсот метров и отклонился вправо на ноль-двадцать.
Я командиру батареи
«Прицел больше, двести метров, левее ноль-нольтри!
И как раз в ту минуту летел второй снаряд. Угодил в красный домик – караулку, где у немцев был склад снарядов. Сильный взрыв!
Все разведчики мои тут были, на пункте, и я кричу:
«Вот, вот, смотрите, взрыв! С черно-серой шапкой!»
И с огневого взвода (километрах в трех от меня) говорят:
«Даже нам слышно!»
Я командую:
«Правее ноль-ноль-два, батарею, три снаряда на орудие беглый огонь!..»
Все снаряды (я мог наблюдать только за общими разрывами) ложились в расположение батареи.
Израсходовали мы четырнадцать снарядов. Там, где находилась немецкая батарея, – снежная пыль, дым, а на складе снаряды продолжали рваться.
И тут я о сестре своей думаю, о матери, о письме, кипит все во мне, говорю разведчикам:
«Значит, есть что написать, о чем поговорить! Отстрелялась батарея!.. На наше бы счастье, ветром дым разнесло бы: может быть, они там бегают, еще поддать!»
Через тридцать минут наши три самолета летят. Батарея молчит. И – ветром разнесло, видим: человек пятнадцать в панике бегают, убирают что-то, а на месте батареи – черная груда.
Докладываю командиру своей батареи, и он разрешает на этих же установках – один снаряд, а потом – еще девять.
Отклонения от цели не было, и эти десять снарядов легли как надо. Наблюдал после этого часа полтора за целью, не видел ни одного гитлеровца, никакого движения – только черное пятно и догорающий склад.
Командир дивизиона мне – благодарность, и я пошел в землянку, приказав Долматову наблюдать дальше… Завтракал и после завтрака был вызван на комсомольское собрание в огневой взвод, ходил на лыжах, а когда вернулся и узнал, что ничего не произошло, сел дописывать письмо. Передал жене привет от моих разведчиков и телефонистов, рассказал об этом факте. Таких у меня с тех пор много в моей ежедневной практике.
Чувство мести было у меня не только за сестру – мысли о сестре слились с мыслями о Ленинграде и о многих других городах, о семьях моих друзей, товарищей. И так я был возбужден и радостно взволнован весь день (все ведь па моих глазах!), что бегал в одной гимнастерке, а мороз в тот день был лютый.
Пошел в боевые порядки пехоты, к командирам рот, чтобы оформить актом уничтожение батареи. Все видели это, все подписались под актом. Отправил я его вместе с разведдонесением командиру батареи, и сам лег спать, и часа три спал, до вечера, и ничего мне в тот раз не снилось. Вот с того дня я и стал к врагу беспощадным!..
В свободное время
Там же, перед рассветом
Чувство мести столь же ненасытно, сколь и всякая иная страсть. И одно дело управлять огнем батареи, и другое – убить ненавистного врага своей рукой. Именно этого утоления жажды мести не хватало артиллеристу-разведчику Фомичеву, пока не стал он снайпером-истребителем.
Стереотруба, перископ, буссоль, полуавтоматы либо ППД, по паре ручных гранат – вот снаряжение и оружие, которые Фомичев и сопровождающие его один-два разведчика берут с собой, когда ходят в боевые порядки пехоты. Летом одеты в зеленые маскхалаты, зимой в белых халатах на свитере. Белый халат Фомичев предпочитает брюкам. «Он прикрывает ноги, и противнику кажется, что это ком снега; а когда ползешь в брюках, немец может заметить движение ног; да и снаряжение под халатом не блеснет, не зацепится».
Выбирается Фомичев со своими разведчиками за передний край, так, чтобы до немцев оставалось не более двухсот метров. Здесь скрытно, обычно в ночное время, разведчики роют и прикрывают броневой плитой снайперскую ячейку с амбразурой – плит здесь, под Колпином, у пехоты много. В такой ячейке сидеть в полроста нельзя – немец увидел бы, – надо лежать.
Ходы сообщения и укрытия сейчас, в ноябре, рыть трудно – земля замерзла, а снегу мало. Как только навалит зима сугробов, ходы сообщения можно будет делать просто в снегу.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.