Текст книги "Апостол, или Памяти Савла"
Автор книги: Павел Сутин
Жанр: Исторические детективы, Детективы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 25 страниц)
– А чему же радуется мастер?
– Да как же мне его понять, адон? – беспомощно сказал мозгляк. – Вы же видите, адон, кто я есть, и кто он. И потом, место-то мое в доме какое? Не того я сословия, чтобы самого мастера Джусема спрашивать.
– Так ведь и мастер твой невысокого сословия, – пренебрежительно сказал Севела. – Не кожевенник, верно. Не водонос… Но гончар – невысокое сословие.
– А вот не скажите! – с обидой возразил парень. – Верно, по цеховому реестру Пинхоры гончары. Но фамилия их состоятельная. Мастер гончарное дело для одного удовольствия содержит. Он в этом деле художником слывет. Работает только на заказ, не партиями, штучно. Он рисует много.
– Рисует? – удивился Севела. – И что же он рисует?
– Орнаменты из растений, узоры рисует. Потом на посуду переносит. Его покойная жена научила.
– Хорошо, Руфим, – Севела встал. – Корпусной тебя больше не тронет. Теперь не врешь, не крутишь. На той неделе выпустят тебя.
– Отчего ж только на той неделе, адон? – жалобно спросил Руфим.
– Я хочу тебя еще порасспросить. Потому побудешь в крепости пока. После выпустят. Ты вот еще что мне скажи. Законный он человек? Говорил ли дурное о романцах когда-нибудь? О Высоком Синедрионе дурное говорил?
Мозгляк еле заметно усмехнулся. Потом тихо сказал:
– Законнее его нет никого. Противоуказного ничего не делал. Людей своих на общественные работы посылал всякий раз, как Синедрион постановит. Я от дома Пинхоров на рытье канав трижды ходил, по месяцу. Законный человек.
– А чего ты усмехнулся? – спросил Севела. – О чем подумал, а?
– Мастер никогда романцев не порицал, – с мелким смешком сказал Руфим. – Но я так думаю, что для него все – как дети. Что романцы, что первосвященниковы люди, что горожане или деревенские – ему все едино. Он среди людей живет… А как будто в пустыне живет. И отец его такой же был, мне мой отец рассказывал. Он сам по себе, мой мастер. Он и Книгу перечитывает без почтения. Очень любит в Книге находить… Как сказать?.. Ну как сказать, адон? Когда в Бытии одно, а в Числах, скажем, уже совсем другое?
– Противоречия?
– Ага! То самое слово. Так и говорит: вот, мол, опять противоречие. Он про Провинцию так говорил: здесь разум спит. И вот еще я что вспомнил. Вы, адон, спросили, чему мастер радуется. Он однажды письмо получил, прочел и потом три дня веселый был. Я спрашиваю: что, мол, мастер, известие доброе получили? Он ответил: люди, говорит, появились, Руфим, новые люди. Ну как такое понять?
– Хорошо, – сказал Севела и толкнул дверь. – Тебя покормят сейчас, я прикажу. Эй, там, кто-нибудь…
…ввели, то Севела подумал: странный гончар. Выглядит, как чиновник или ритор, а на гончара не похож.
Руки у арестованного были маленькие, чистые, не огрубевшие от воды и глины. И ничего от мастерового – ухоженная бородка, галабея из тонкой ткани, белый кефи и изящный витой браслет на левом запястье. Лицо арестованного сохраняло покой и готовность к невзгодам. Большие, карие, близко посаженые глаза, крючковатый нос, высокий морщинистый лоб и тонкий шрам на верхней губе. И ночь в крепости этого человека не напугала.
– Я капитан Внутренней службы Севела Малук, – сказал Севела. – Вы арестованы по указу принсепса, божественного Тиберия. Указ гласит, что все вероучители, противоречащие Синедриону и уклоняющиеся от регистрации, подлежат преследованию и аресту. Указ «О сектах и сборищах» месяца ниссана, семьсот пятьдесят третьего года от основания Рима.
Арестованный вежливо наклонил голову.
– Во всем следую воле адона капитана, – сказал он.
– Иди, – сказал Севела конвойному. – И пришли сюда стенографа. Почему до сих пор нет стенографа?
– Сей миг будет, адон капитан, – сказал конвойный. – Видел его в писарской.
Мимо конвойного в дверь поспешно протиснулся стенограф.
– Живее! – недовольно сказал Севела. – Ты должен приходить раньше меня.
– Прошу простить, адон капитан, – торопливо сказал смуглый писарь в темной, выпачканной воском тунике.
Он сел за столик у двери и стал поспешно выкладывать из торбы папирусные листы, бутылочку с краской, коробец с песком.
– Садитесь на скамью, мастер Джусем, – сказал Севела. И сам сел на жесткий стул. – Это допрос. Произнесите присягу. Знаете форму?
– Да, адон. Джусем Пинхор из Ерошолойма, квартал Иаким, будет говорить открыто и верно. Послушен принсепсу, божественному Каю Юлию и народу Рима.
– Сказано! – громко произнес Севела и хлопнул в ладони.
– Сказано! – повторил писарь и сделал первую запись.
– Присяга произнесена, мастер Джусем, – сказал Севела. – И сим заявляю, что я волен подвергнуть вас пытке, если ваши слова не вызовут у меня доверия. Лишнего не говорите, на вопросы отвечайте просто. Вызывались ли вы когда-нибудь для допросов?
– Никогда прежде на допросах не отвечал.
– Числитесь ли в реестре горожан Ерошолойма, живете ли в городе более десяти лет?
– Числюсь в реестре от рождения. Всегда жил в Ерошолойме, за вычетом того времени, когда отъезжал для обучения.
– Где обучались и чему?
– Год жил в Александрии, обучался там полемике и демагогии в школе ритора Еноха. Еще изучал там язык иеваним и лацийский.
– Бывали в метрополии?
– Нет.
– Мастерской владеете по наследству?
– Мастерская и дом отошли от отца.
– Братья или сестры есть у вас?
– Я единственный сын.
– Что за семья у вас?
– Я вдов, тому восьмой год. Брак был бездетным.
– Отчего не дали развод жене?
– Не хотел другой жены, адон. Потому развода не дал.
– Честно ли следуете Книге? Порицал ли вас когда-либо кохен вашего квартала?
– Книге следую честно. Квартальный кохен никогда не высказывал недовольства.
– Зачем дали приют вероучителю Амуни?
– Дружен с ним и не знаю за почтенным Амуни ничего дурного.
Севела скрестил руки на груди. Стенограф записал последний ответ и в ожидании прикусил стилос.
– Сколько лет вам, мастер Джусем?
– Мне тридцать два года, адон, – ответил гончар. – Я немолод.
– И что с того?
– В моем возрасте люди осмотрительны, адон, – сказал гончар. – Я ценю спокойную жизнь. Не думал, что какой-то из моих поступков подпадает под указ принсепса. Могу спросить вас, адон?
– Да?
– В чем моя вина?
– Вы дали приют людям, чьи проповеди опасны для общественного спокойствия. А значит, вы сами угрожаете общественному спокойствию. Вы дружны с вероучителем Амуни?
– Да.
– Зачем Амуни пришел в Ерошолойм?
– Насколько мне известно, почтенный Амуни в Ерошолойме для проповедей.
– Где он собирался проповедовать?
– Где придется, адон. Говорил, что обратится к горожанам в квартале Иаким, а после пойдет на площадь Храма.
– А известно вам, что его высокопреосвященство Каиаху запретил проповедовать на площади Храма?
– Нет, адон, мне это неизвестно.
– А известно ли это вероучителю Амуни?
– Амуни законопослушный человек. Он не стал бы проповедовать, зная о запрещении первосвященника.
– Много ли вы знаете таких, что разделяют учение Амуни?
– Иных знаю лично, с иными переписывался.
– В Ерошолойме галилеяне известны?
– О братьях-галилеянах давно знают в Ерошолойме.
– А чего хотят братья? Противостоят ли Синедриону?
– Что вы, адон! Управление людьми не для галилеян.
– Какое управление не для галилеян? – быстро спросил Севела.
– Я вопроса вашего не понял, адон капитан, – гончар подался вперед. – Прошу пояснить.
– От политического управления желали бы устраниться братья-галилеяне или от управления духовного?
– Братья-галилеяне не хотят политического управления. А что до управления духовного – это назначение всех вероучителей, что только есть в Ойкумене.
– Скажите, мастер, а вы сами когда-нибудь слышали от братьев-галилеян, от любого из них, что политическое управление им не нужно?
– У братьев-галилеян, адон капитан, есть афоризм. «Счастливы и просветлены кроткие – поскольку им в наследство достанется весь мир».
– Но ведь из этого следует, что людям, к власти не стремящимся, она сама когда-нибудь упадет в руки. Я верно понял афоризм?
– Можно сказать и так. Но ведь можно толковать это иначе. Помимо власти грубой есть власть высшая, и она достается лучшим.
– А чем галилеяне отличаются от прочих вероучителей?
– Я видел всяких вероучителей, – неторопливо сказал гончар. – Но когда узнал рав Амуни, то впервые услышал учение… терпимое.
– В чем эта терпимость?
– Даже не терпимость, нет, – Пинхор опять провел рукой по щеке. – Некая универсальность, если угодно. Видите ли, все учения, что произносятся в Провинции, годятся только для Провинции. Ни один вероучитель из периша или саддукеев не стал бы проповедовать для иеваним. Или для ашур, или для кушан. А в учении братьев-галилеян я услышал слова, что могут быть обращены к любому человеку Ойкумены. Я спросил однажды рав Амуни: для любого ли человека Ойкумены произносится учение братьев-галилеян?
– И что же он ответил?
– Он сказал, что армянин, перс и галл знают, кто они такие, потому что когда-то услышали эти слова: «армянин», «перс», «галл». И в одном лишь звучании разница. Ну еще в языке, на котором они говорят, в одежде, в обрядах, по которым они женятся, вступают в совершеннолетие или выказывают верность своим принсепсам. А в остальном они схожие люди. И одинаково готовы принять красоту и правду. Поэтому учение галилеян обращено ко всем в Ойкумене.
– А разве не терпимы романцы? – сказал Севела с наигранным недоумением. – Ведь они живут по эллиническому канону. Всякий образованный человек знает, что верование романцев это слепок с верования иеваним. И другие каноны они не преследуют, митраитов терпят, зороастрийцев.
– Вы, адон, упрощенно представляете себе канон романцев. Да, их ареопаг тождествен эллиническому. Но романцы, сохранив видимую идентичность божественной конструкции иеваним, привнесли в канон черты, свойственные одним романцам. Эллинический канон светлее. А романская религия несет в себе жестокость и элементы древних верований. Их культ лар, к примеру… Но не стану вас запутывать.
– Я не запутаюсь, – твердо сказал Севела. – И времени у меня достаточно. А скажите-ка, мастер, слышали ли вы от своих друзей-галилеян такие проповеди, что были бы сочинены для ассирийцев? Или для…
…Пинхор? – спросил Нируц, не поднимая головы.
– Гончар ведет себя послушно, – сказал Севела. – Не запирается, рассказывает, что принимал в своем доме галилеян. Говорит, что уважает Менахема Амуни. А еще он говорит, что в учении галилеян нет ничего богодерзкого, что учение это смыкается с основными положениями эссеев.
– А я этого ожидал, – Нируц отложил стилос. – Я знал, что так будет. Он ведь умный человек. Ведь умный?
– Да. Очень умный. Впервые вижу такого образованного гончара. Знает эллиническую теософию, очень тонко проводит грань между иеваним и романцами.
– Необыкновенный гончар. Ритор, а не гончар.
– Скажи-ка: а если за ним нет вины?
– А за ним и нет никакой вины. И не нужна мне его вина. Мне нужна правда о галилеянах.
– Как мне быть дальше? – спросил Севела и подошел к столу. – Как вести себя с гончаром? – спросил он. – Я был вежлив с ним, даже позволял спорить. Как мне вести себя дальше?
– Говори с ним. Узнавай, почему они появились в Провинции и кто их жертвователи.
– Так может быть, мне спросить напрямую?
– А коли он замкнется? – с сожалением сказал Нируц. – Я мог бы отдать его Никодиму. Но если гончар выдержит три круга… Тогда уже любая тонкая работа будет впустую. Он замкнется.
Севела подумал, что воспитанный человек с чистыми маленькими руками может вынести три пыточных круга и сохранить при себе все, что он хочет сохранить. Он выдержит три круга, и Служба будет обязана его освободить и оповестить квартал Иаким о полной невиновности мастера Джусема Пинхора. Только после этого образованный гончар Пинхор не станет больше беседовать с доброжелательным капитаном Малуком.
– Ты можешь спрашивать его лишь о том, чем располагаешь, – сказал Нируц. – Располагаешь же ты тридцатью двумя письмами Амуни, десятью письмами Шехта из Дамаска и еще несколькими письмами с севера. Располагаешь свидетельствами о его поездках в Тир и Яффу. А больше ты не знаешь ничего. Писем тех он не боится, не он их писал, в конце концов. Даже если дознаватели из Синедриона усмотрят в письмах богодерзкое, Пинхора можно будет обвинить лишь том, что он не прекратил переписку. А это невеликая вина. В его поездках нет ничего преступного, он всегда сможет отговориться: совершал поездки по личным надобностям, а с галилеянами встречался непреднамеренно.
– Что же мне искать?
– Говори с ним! Говори с ним много, говори пылко. Слушай его внимательно, но и возражай чаще. Пусть он скажет как можно больше, а ты увлекись тем, что он скажет. И как бы он осторожен ни был, он выдаст подлинную причину приверженности галилеянам.
– Он совсем не осторожен, – заметил Севела.
– И превосходно! Пусть он ничего не скрывает, мастер Джусем из квартала Иаким! Пусть гончар больше говорит, пусть пересказывает учение галилеян, пусть восхищается им, пусть…
* * *
Он нажал кнопку, и за дверью раздалась резкая трель.
Открыли не скоро. Он постоял на лестничной клетке, хотел позвонить еще раз. Почему-то постеснялся, решил ждать. Наконец послышались еле слышные шаги, четко щелкнул замок, дверь открыли.
– Софья Георгиевна? – сказал он. – Добрый вечер. Я Михаил Дорохов, друг Сени Пряжникова.
– Проходите, Михаил, добрый вечер, – ответила стройная пожилая дама. – Вот тапочки.
Дорохов вошел и оказался в просторной прихожей с застекленными двустворчатыми дверьми.
– Пойдемте в кабинет, – сказала Курганова.
Она выглядела моложаво и строго. Чопорно. Все в ней было аккуратно – седая прическа, белая блузка с бантом, темная юбка и тонкая шаль на прямых плечах. Он заметил несколько рамок с фотографиями – на стенах, на полках, на антрацитовой крышке рояля. В одном из фотопортретов вроде бы угадался профиль Пастернака. Пол из крупного паркета, «елочкой», белые вазы. На треугольном с закругленными краями журнальном столике из золотистого дерева лежал номер «Дружбы народов». Торшер на высокой стойке накрывал овалом света два одинаковых низких кресла, покрытых желтоватой пушистой овчиной, стол, обтянутый темно-зеленым сукном, бювар, письменный прибор из малахита и лампу с эбонитовым основанием.
– Садитесь, Михаил, в это кресло, – сказала Курганова. – Я принесу чай. Вы курите?
– А вы?
Она чуть приподняла брови.
– Нет, не курю.
– Тогда я воздержусь, – сказал Дорохов. – Потерплю. У вас некурящий дом, так и я не стану.
– О! – насмешливо сказала Курганова. – «Так и я не стану»… Любите русскую классику?
Дорохов смутился.
– Курите, курите, – добродушно велела Курганова и поставила на столик круглую керамическую пепельницу. – У меня, как вы выражаетесь, «курящий» дом. Сама не курю, но гостям разрешаю.
Она вышла, а Дорохов сел в кресло, положил руки на колени и стал разглядывать книжные корешки.
Скоро Курганова принесла поднос.
– Расскажите о вашей книге, Михаил.
Дорохов набрал в грудь воздуха.
– Я даже не знаю, с чего начать, Софья Георгиевна. Я написал… Это не исторический роман, нет. Это стилизация, в определенном смысле. Я, как бы это сказать, попробовал проинтерпретировать общеизвестные события…
– Вы прежде печатались? – мягко перебила Курганова.
– Нет. То есть да. Давно. Короткая повесть, в «Юности», в апреле восемьдесят третьего.
– А как вы попали в «Юность»?
– Через Сеню. То есть через Сениного друга. Артем Белов, он тогда учился на филфаке. Мы познакомились с Тёмой у Сени. А Тёма потом познакомил меня с редактором из «Юности», Володей Салимоном. Нет, не редактором… Он работал в отделе писем.
– А после не публиковались?
– Нет.
– И попыток таких не делали?
– Софья Георгиевна, я ведь не так давно закончил институт. Потом аспирантура, защита. С восемьдесят пятого года я ничего не писал. А что писал до восемьдесят пятого – слабо. Я сам понимаю.
– Вы пейте чай, Михаил, остывает.
Дорохов бережно взял тонкостенную чашечку и сделал маленький глоток.
– Вы позволите? – спросил он, кивнув на пепельницу.
– Я же вам уже сказала. Курите.
Он достал пачку «Честерфилда». Вчера купил у гардеробщика в «Арбате» пачку. Нельзя же было, право, идти к Кургановой с «Дымком» или «Казбеком». Наивно это, конечно, какое дело пожилой даме до его сигарет? Но он волновался, даже джинсы не стал надевать, выгладил брюки, постирал и высушил на батарее серый пуловер.
– Скажите, Михаил, а какую литературу вы любите?
– Казакова, Нагибина… Трифонова. Больше всего – Трифонова.
Курганова благосклонно кивнула.
– А Платонов?
– Тяжело, – признался Дорохов. – Как-то… вязко.
– Да, – она опять кивнула. – Полюбите позже. Достоевский?
– Боже упаси! – честно сказал Дорохов.
– И это придет позже… А еще?
– Виноградов, – ответил он с некоторым вызовом. – Тарле, Тынянов… Гоголь! Ничего нет лучше!
– Он у меня, Михаил, на втором месте после Достоевского. Знаете, у меня такой есть тест своеобразный. Если человек любит Гоголя – значит, способен ценить стиль. А если читает Достоевского – значит, думает о Боге. Но это так, к слову. Принесли книгу?
– Книгу?
– Вашу книгу.
– Да, конечно! Она в сумке. Там, в прихожей.
– Надеюсь, вы мне ее оставите?
– Так я, собственно, за этим… Если бы вы нашли время… – пробормотал Дорохов. И добавил лицемерно: – Для меня очень полезно было бы ваше мнение.
– Бросьте, – хозяйка поморщилась. – Вам не мнение мое нужно, вам помощь моя нужна. Сеня за вас просил. Я дружила с его мамой, покойной Мариной Васильевной. И Семена знаю с самого рождения, и с Петром, его отцом, дружу уж больше тридцати лет. Сеня утверждает, что вы написали хорошую книгу. Мы с Мариной прочили его в литинститут или на филологический. Сеня в литературе толк знает… Я прочту, а после поговорим. Ничего не обещаю, книгу прочту. Остальное зависит от текста.
– Да-да, я понимаю, – поспешно сказал Дорохов. – Спасибо, что нашли для меня время.
– Времени у меня достаточно. А зачем вы пишете? Хотите литературной карьеры?
Дорохов замялся.
– Давайте начистоту, – сказала Курганова и испытующе посмотрела на Дорохова. – Сеня сказал, вы работаете в НИИ. К чему вам писательство?
– Софья Георгиевна, на такой вопрос ответить непросто.
– А вы попробуйте, – подбодрила Курганова.
– Извольте, – он провел рукой по волосам, нахмурился и заговорил: – У меня есть старинная пишущая машинка «Мерседес-прима». Я живу на Полянке, большая комната, вход отдельный, с «черной» лестницы. Я ненавижу эту жизнь, которая вокруг. Я вечером сажусь за машинку, закуриваю. Сочиняю историю про парня моего возраста. Он жил почти две тысячи лет назад, а думал о жизни так же, как я думаю. Вот и все.
И он выдохнул.
– Сбивчиво, но искренне, – несколько удивленно сказала Курганова. – А вы единственный писатель в Сениной компании?
– Какое там! – фыркнул Дорохов. – У нас есть Тёма Белов, Боря Полетаев, Володя Гаривас… У нас пишущего народа хватает.
– Что ж, кажется, это поколение не безнадежно, – задумчиво произнесла Курганова.
– Софья Георгиевна, там у вас в гостиной фотография… Это Пастернак?
– Да, это Борис Леонидович Пастернак.
– А рядом, над роялем – это кто?
– Саша Гинзбург.
– В смысле – Александр Аркадьевич?
– Да.
– Так он тоже бывал у вас?
– Вы сидите в его любимом кресле. – Курганова грустно улыбнулась. – Он в этой квартире не раз витийствовал. Когда его поисключали отовсюду, даже от поликлиники Литфонда открепили, варвары, – мы с мужем устраивали здесь его домашние концерты. Саша был большой, барственный… Бесконечные бабы… Ангелину свою, впрочем, боялся, как огня. Каждый раз, когда она его ловила, он такой спектакль устраивал – сердечный приступ, удушье… А потом: «Да как ты могла подумать?!»
«И я теперь, значит, здесь…» – подумал Дорохов и еле заметно поерзал в кресле Саши Гинзбурга.
* * *
…прекрасно, мастер Джусем! Да, это место отменно! Вы знаете, мастер – а ведь это поэзия!
– Это лаконично и красиво, адон, – улыбаясь, сказал Пинхор. – А все, что красиво, и есть поэзия.
– Да, – протянул Севела. – И заметьте, мастер, – поэзия не нуждается в правоте. Ей достаточно одной лишь красоты.
– Не соглашусь, адон, – деликатно возразил Пинхор и расправил на коленях складки галабеи. – Настоящая поэзия это гармония. А где гармония, там и правота.
– Я во многих ваших фразах, мастер, слышу умопостроения иеваним, – сказал Севела и прищурился. – Вы сильны в афористике, мастер.
– А вы, мне кажется, заражены прагматизмом романцев, адон Малук, – мягко сказал Пинхор.
– И все же вернемся к этому пастуху…
– Но он не был пастухом, адон! – запротестовал Пинхор. – Это молва назвала его пастухом. Вполне может быть, что он недолгое время пастушествовал. Но это было до того, как он примкнул к братьям-галилеянам.
– Что еще он говорил?
– Он писал. Говорили другие. Саул Генисеретский был заикой. Рассказывают, что слушать его было сущим мучением… Но писал он непревзойденно! Два года тому назад он умер от холеры. Странствовал по Десятиградию, а там начался мор. Саула сопровождал писарь. Он его и похоронил. Записи Саула Генисеретского писарь привез в Тир и передал братьям-галилеянам.
– И как, вы говорите, это называется?
– «Основания», адон. Саул назвал это: «Основания».
– Прочтите еще, – попросил Севела.
– Ну вот, скажем, это… «Избирайте узкие ворота. Ибо в ворота широкие заходят все подряд. В широкие ворота войти проще – да только ведут они к погибели. А потому к погибели короче попасть через широкие ворота». Или вот еще. «Ежели дерево приносит плохие плоды или вовсе никаких не приносит, нужно ли оно? На одно сгодится такое дерево – срубить его и развести из него огонь. И будет тогда польза – огонь».
– А вот это излишне мудрено, – сказал Севела. – Скажете, нет?
– Я скажу другое, адон, – значительно произнес мастер Пинхор. – Мне не довелось встречаться с Саулом Генисеретским. Но, по словам почтенного Амуни, Саул был простым и веселым человеком. И первая редакция его «Оснований» была очень… непринужденной. Он допускал и крепкое словцо, и всякие двусмысленности. Перемежал поэзы простонародными поговорками, иной раз грубоватыми и даже непристойными. А писарь, что шесть лет путешествовал с Саулом, после его кончины объявил себя единственным наследником поэз. Он попытался придать писаниям Саула строгость и величие. Эта правка оскопила остроумные тексты насмешника и праведника Саула Генисеретского.
– Увы, это судьба многих замечательных текстов, – заметил Севела. – А есть у галилеян другие такие умники? Или тот заика был единственным?
– Единственным острословом? Ну что вы! Вот, к примеру, Зарха из Вифании… Едко высмеивал периша и саддукеев. Потому-то синедриональные кохены объявили, что сочинитель памфлетов Зарха смущает умы и клевещет. Всем квартальным Провинции велено доносить, если кто-нибудь из джбрим будет замечен в чтении памфлетов Зархи. Он три года прожил в поселении эссеев. Сочинил множество прекрасных поэз и проповедей. Братья-эссеи кормили и одевали Зарху все три года, но после все же выставили его за ворота.
– Почему?
– Он горький пьяница, Зарха из Вифании, – сокрушенно сказал Пинхор. – И любит мальчиков. Братьям-эссеям надоел всегда пьяный памфлетист, растлевающий мальчиков. Эссеи прогнали Зарху, с тех пор он живет в Тире. Там его терпят. Он написал трактат «О плотском». Ничего, кстати, плотского в нем нет. Вот послушайте: «Не собирайте себе сокровищ на земле, ни к чему это, глупо и суетно. Земные сокровища крадут воры, их отнимают грабители, их вытягивают в тяжбах судейские и вымогают разведенные жены. Их вожделеют нетерпеливые наследники и видят пожертвованием кохены. Нет толку от сокровищ, что на земле, одни хлопоты и страх, суета и морока. А копите-ка лучше сокровища на небе, там не властны ни моль, ни тлен, ни воры. А где сокровище – там и твое сердце. Ежели сердце твое в сундуках да погребах – пожалеть остается такое сердце. А вот коли на небе твои сокровища – так и сердце твое на небе». Каково, адон?
– А как такой Зарха прибился к галилеянам? Он ведь пьяница?
– А что с того, что он пьяница? – спросил Пинхор со снисходительным смешком. – Пьянствует-то тело Зархи. А разум его изощрен и свободен. Думается мне, адон, что пьянство на пользу разуму Зархи.
– И такое бывает. Вы уже двоих одаренных людей назвали. Сдается мне, что ваши единоверцы-галилеяне прибирают всех стоящих. Но Амуни, насколько мне известно, аскет. Как такие люди, как Менахем Амуни, уживаются с такими, как Зарха?
– Превосходно уживаются, адон! – заверил Пинхор. – Иногда дружат, иногда ссорятся и спорят. У галилеян принято ценить главное в человеке – талант, совесть, способность сострадать. За талант и совесть галилеяне могут простить человеку пьянство и любострастие.
– Этим они привлекли вас? – спросил Севела и искоса посмотрел на гончара.
– И этим тоже. Вы не в первый раз спрашиваете, чем очаровали меня галилеяне. Это люди, адон, понимаете, люди. Ни в одном другом сообществе нет такого количества талантливых людей, как среди галилеян. Отчего так получилось? Не знаю. Однажды я приехал в Тир и оказался на собрании в доме почтенного рав Менахема. Меня пригласил туда рав Амуни. Я, помнится, не хотел идти. Но Амуни уговорил меня. Он может уговорить кого угодно. Вы ведь, наверное, уже беседовали с ним, да? Это человек необыкновенного обаяния!
– Нет, я не беседовал с Амуни, – сказал Севела и покачал головой. – Обаянием рав Амуни наслаждается другой офицер. Так что там было на том собрании в Тире?
– Рав Амуни привел меня в скромный дом возле порта. Небогатый, но чистый и гостеприимный дом. Хозяин, рав Менахем бен Ют, служит топографом в тамошнем администрате, у него большая семья, шесть дочерей и два сына. Меня встретили очень приветливо. Мне показалось, что это радушие проистекало оттого, что меня привел Амуни. Я подумал, что если бы он привел в тот дом уличного пса – так и пса встретили бы с почтением.
– Ерунда. Что вы говорите, какие псы? Вас тепло приняли потому, что вы располагаете к себе, вот и все. И что было дальше?
– Собралось множество людей. Поначалу была произнесена недолгая проповедь о пользе общественного радения. В Тире тем годом начали строить акведук, и рав Менахем отправлял сыновей на работы. Молодые люди исправно трудились, Тирский администрат выделил их в послании наместнику. Читал проповедь сам рав Менахем. После началась трапеза. А потом Зарха – он тоже был там – выпил вина и стал читать фрагменты памфлетов. И, вы знаете, все эти доброжелательные и достойные люди, что собрались в доме Менахема – они так веселились! Они вдруг позабыли всю сдержанность, отставили тарелки с едой и взялись за кружки. Они веселились, как юные студиозусы!
– Ну еще бы! – понимающе кивнул Севела. – Еще бы они не веселились! Я и сам от души веселюсь, когда как следует берусь за кружку.
– Это-то мне и понравилось! – горячо сказал гончар. – Почтенные люди выслушали дельную проповедь, а после взялись за кружки с кносским, как подобает в компании добрых друзей. Я вдруг почувствовал себя дома. Всю жизнь живу в Ерошолойме, это город не из последних, я всякое здесь повидал. И людей видел самых разных. Но только на собрании у рав Менахема я чувствовал себя так славно.
– А вы не очень-то привержены к Ерошолойму, мастер. Верно?
– Увы, но Ерошолойм – это задворки мира, – с сожалением сказал гончар. – Здесь мало пытливых и открытых людей. А когда я встретился с рав Менахемом и его друзьями…
– И что же случилось тогда?
– Я ощутил себя свободным. Я понял, что в том доме, в кругу тех людей мне место. Как будто я убежал из глуши – вот как я себя почувствовал.
И тут Севела вдруг вспомнил, как когда-то хотел любой ценой сбежать из Эфраима.
– С вами никогда не бывало такого? – спросил гончар.
– Бывало, – ответил Севела. – И я не люблю захолустье.
– Ведь захолустье – это не географическая категория. Захолустье это разновидность несвободы… Но может случиться так, что новые друзья избавляют от тягот захолустья.
– Мне такое знакомо, мастер, – тихо сказал Севела.
– А еще на том собрании встретился мне замечательный человек, мар Йонатан, он управляет ссудной конторой «Леуми», – продолжил рассказ гончар. – Мы разговорились, и он сказал, что в памфлетисте Зархе погиб незаурядный логик.
– Вы в крепости седьмой день, – сказал Севела. – Вам, должно быть, хочется домой.
– Об этом стараюсь не думать. Пока я желал бы только одного. Чтобы меня не передали другому офицеру.
– Вы ведь один в каземате?
– Да, я один… Меня содержат в крохотной келье. Там даже есть окно.
– Воды достаточно?
– Мне дали бадью для мытья. Руфим приносит еду. Благодарю вас, адон, за то, что вы отпустили Руфима. Он совершенно безвредный человечек. Жил при мне, как кошка.
– Я хотел было порасспрашивать вашего Руфима, но потом выпустил. Пусть уж он носит вам еду.
– Скажите… Если позволено мне будет спросить…
– Спрашивайте, мастер, спрашивайте.
– Может ли случиться так, что меня будет допрашивать другой офицер?
– А вы здесь встречались с теми, кого допрашивали другие офицеры?
– Я слышал, как приволокли моего соседа, сам он идти не мог… И еще я слышал стражников. Они говорили, что этого человека допрашивал офицер Никодим.
– Никому в крепости Антония не хотелось бы свести знакомство с офицером Никодимом, – понимающе сказал Севела и повертел в пальцах стилос. – Я хорошо знаю этого офицера, мы служим бок о бок не первый год. Его подследственным приходится несладко. Нет, мастер, вас не передадут лейтененату Никодиму. И никому другому не передадут. Видите ли, тот человек, которого, возможно, изуродовал на допросе офицер Никодим, – тот человек преступник.
Пинхор хмыкнул и дернул уголком рта.
– Нет, нет! – Севела поднял указательный палец. – Я не о надуманных обвинениях… Человек, которого приволокли после допроса, – подлинный преступник. Убийца, душегуб. Никодиму приходится преследовать и допрашивать зелотов.
Гончар гадливо поморщился.
– Вот и вам не по душе зелоты, – сказал Севела. – Так что не спешите жалеть соседа. А офицер Никодим умеет обезвредить зелота. И узнать от него о других зелотах. Но я что-то разболтался. Вас не передадут другому офицеру еще потому, что я намерен ходатайствовать о вашем освобождении, мастер.
Пинхор медленно положил руки на колени.
– Вам воспрещается выезжать из Ерошолойма, – официальным тоном произнес Севела. – Если вы покинете Ерошолойм, этот проступок подпадет под компетенцию администрации наместника. Последствия нетрудно представить – я предупреждаю вас со всей серьезностью. Человек, отпущенный из-под стражи до полного снятия всех подозрений, не может покидать Ерошолойма и обязан ежедневно являться в резидентуру Службы. Вы будете ходить по краю, мастер. Если преступите указ о выпущенных из-под стражи, вас распнут. Понимаете ли меня? Вас будут судить не местные власти, а претор. А у романцев с джбрим разговор короткий.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.