Электронная библиотека » Роман Сенчин » » онлайн чтение - страница 19

Текст книги "Минус (сборник)"


  • Текст добавлен: 26 января 2014, 01:23


Автор книги: Роман Сенчин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 19 (всего у книги 21 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Потом, когда ходить в церковь стало модно, я превратился в воинствующего атеиста. Тем более из книжки протопопа Аввакума узнал, что это у нас теперь за церковь… Да, я выбросил крестик, я доходил до бешенства, споря с верующими людьми, героев своих рассказиков обязательно делал нигилистами и богоборцами, а теперь вроде бы надломился. Стал завидовать верующим, все равно каким, во что верящим. У них ведь есть этот стержень, у них есть календарь жизни, а у неверующего – лишь набор одинаковых дней. Теперь я подолгу листаю жизнеописание Серафима Саровского, поражаясь его чудачеству, которое было признано святостью, я уже раз пять перечитал биографию Прабхупады, практически из ничего, на совершенно чужой, неподготовленной почве создавшего самую многочисленную на земле секту – Общество сознания Кришны…

– Что случилось? – спросил Алеша, наблюдая, как я отсоединяю провода от принтера.

– Да надоело все… Это не жизнь… Семья должна быть… – с паузами, нервной дрожью пробурчал я.

Мы с Алешей никогда не разговаривали по душам. В лучшем случае – он увлеченно показывал мне новую компьютерную игру и объяснял, на какие клавиши жать, как загружаться, как сохраняться, а я, периодически, по просьбе Лизы, вымученно пытался втолковать ему, что, мол, нужно закончить школу, нужно поступить в институт, не загреметь в армию… И в тот момент меня потянуло все ему рассказать. Я даже бросил собирать вещи и сел на стул… Но что рассказать? Что именно?.. А, бесполезно…

В ту же ночь я раскаялся. И появился душащий, со вкусом крови ком в глубине горла. Он сдавливает грудь, мешает сердцу стучать, и иногда мне кажется, что я задыхаюсь… Да, хорошо б задохнуться, но, скорее всего, это будет продолжаться еще очень долго. Очень долго и однообразно.


Если бы я увидел такое в каком-нибудь фильме, то сразу решил бы, что художник – дерьмо. Простой равнодушный ремесленник. Дескать, режиссер сказал ему: нужно создать бардак в комнате, и художник, не размышляя особо, выполнил задание, использовав привычный набор стереотипов. Но это не фильм, это жизнь. Одна из комнат общаги Литинститута.

Шикарный письменный стол с двумя тумбами-ящиками завален черт знает чем (даже и не выцепишь взглядом что-то конкретное), а ящики вывернуты наружу на три четверти и держатся чудом. В ящиках рваные книги, сморщенные, ссохшиеся клубеньки картошки, провода, банки из-под кофе, пыльный тапок… Штора висит на двух прищепках. Отставшие под потолком обои свисают так искусственно-безобразно… Возле батареи раздавленная в зеленый песок, будто на нее надавили стотонным гидравлическим прессом, бутылка… Повсюду раскидана одежда – нижняя, верхняя, обе постели превратились в серые комья. На одной из кроватей лежит в пьяном забытьи Саша Фомин. Лицо искажено гримасой страдальца…

По комнате штук семь пишущих машинок и три телевизора, но все они в раздолбанном состоянии…

Я вышел из своего уютного укрытия-норки, чтобы забрать у одной студентки рукопись, которую будем обсуждать в ближайший вторник. Поднялся на пятый этаж, постучал. Закрыто. Зато из соседней комнаты, шатаясь, вывалился Миша Вишневский, пятикурсник-поэт. Побрел было в сторону туалета, но заметил меня, обрадовался:

– Во, Сэн! Давай бухать!

– Да нет, – я первым делом, как всегда, отказался, – спасибо… – Пить совсем не хотелось, хотелось, подзарядившись чтением чужого неважного текста (того, что будет обсуждаться во вторник), переключиться на писанье своего.

– Ну, блин, ты чё! Ты меня обижаешь, Сэн! – возмутился Миша. – Мы же, считай, семь лет знакомы! И скоро я обратно уеду к себе… Пошли-и забухаем!

– Пошли…

Мы с Мишей поступили в один год, но его выгнали месяца через три за пропуски занятий, беспрерывную пьянку и дебоши. На следующий год он поступил опять и вот теперь, с одним академическим отпуском, подбирается к диплому. Кажется, переживает, что студенческая его жизнь кончается, снова пьет вовсю, орет, спорит о литературе, как на первом курсе – до драки. Тем более сегодня у него для спора подходящий контингент – трое малознакомых мне младшекурсников, среди которых вроде и хозяева комнаты.

– …Бродский бес… бесспорно гениален, – говорит Миша Вишневский тоном профессора, но заплетающимся языком, – впрочем, он принес б-больше вреда ру-русской поэзии, русскому языку, ч-чем пользы.

Тщедушный паренек в очках с толстенными линзами мудро усмехается:

– Почему это?

– А вот давай на… накатим, – Миша плескает «Московскую» с полуотклеившейся этикеткой по чашкам. – Сейчас накатим – и я тебе объясню.

Видя, что Миша уже набрался до стадии, когда его тянет объяснять при помощи кулаков, я, выпив первым, слегка меняю направление разговора:

– А мне простая поэзия нравится. Искренняя и простая.

Тщедушный переводит свои линзы с Миши на меня:

– Это кто же простой?

– Да кто… Тиняков, например. Не весь, но лучшие вещи – простые у него и, можно сказать, гениальные.

Тщедушный с минуту глядит на меня как на дурака, а потом объявляет:

– Я не знаю такого. – В его голосе приговор мне: я неудачно выбрал пример, а потому не имею больше права ввязываться в разговор.

Остальные молчат. Я понимаю, что и они не знают. Лишь Саша Фомин мученически стонет в алкогольном сне.

– А Рыжего знаешь?

Очки тщедушного переползают с меня на задавшего вопрос Мишу.

– Рыжего знаю, да, но поэтом его не считаю.

– Хм! Интересно…

– Он не поэт.

– Поэт! – вдруг громко и резко (все аж вздрогнули) рубит сидевший до того тихо-мирно парень с миловидным молодым лицом и спортивной фигурой, на вид совсем трезвый. – Он повесился – значит, поэт! Он совершил поступок…

– Если мы по таким критериям будем судить, – тщедушный говорит спокойно и каким-то мудрым тоном, – то и невежу Рубцова в поэты зачислим. Он-то поступков совершил предостаточно…

– Слушай, ты! – шипяще вскрикивает Миша Вишневский. – Ты Р-рубцова не трогай! Его давно все признали…

– Такие же невежи, как и он сам, признали. Которым от природы не дано настоящую поэзию не то что почувствовать, но и элементарно прочесть. Речевой аппарат, извините, не развит…

Миша подтягивает рукава свитера к локтям. Я торопливо наливаю в свою чашку граммов семьдесят. Глотаю. Встаю и иду к двери. Слышу за спиной Мишино неоспоримо твердое:

– Сейчас я тебя буду месить, очкарь.

Вот уж точно: «Не выходи из комнаты, не совершай ошибку…» Да, у Бродского есть гениальные строчки…

За поворотом коридора, напротив кухни, живет Шевчена, хотя в последнее время здесь почти не появляется. Стучу просто так, наудачу.

– Да-а! – знакомый крик с той стороны двери.

Открываю:

– Можно?

– О, Ромочка! Заходи!

Шевчена на кровати подстригает ногти на ногах.

– Как жизнь? Творчество? Здоровье? – не глядя на меня, энергично задает набор традиционных вопросов.

Сажусь к журнальному столику, посреди которого сковородка с остатками подгоревшей картошки. Рядом – пачка легкого «Винстона». Беру сигарету, закуриваю, отвечаю:

– Всё так же – всё хреново.

– С женой не помирился?

– Нет. А ты-то как?

– А мы вот сегодня с Алексеем Константиновичем в кино идем. На «Кукушку».

Алексей Константинович – это тот романист, что, заикаясь, призывал Сергея и других участников своего мастер-класса на форуме бросить писать, Шевчена там с ним познакомилась, и вот уже месяц они плотно общаются.

– Ты у него, что ли, живешь? – решаю уточнить.

– Ну, как тебе сказать… – И по тону становится ясно, что я правильно догадался.

– И как?

– Хорошо… Не смотри на меня, я джинсы надену.

Смотрю в сковородку, затем на прилипшую к стенке чашки чаинку. Справа шевелится сперва желто-розовое, а потом – синее. Потом Шевчена шлепается на стул напротив меня. Тоже закуривает.

– Ладно, Ромочка, не горюй. Алексею Константиновичу сорок шесть, а уже несколько раз мне признавался, что только теперь почувствовал себя счастливым. Тебе ведь тридцать всего? Видишь, есть еще время.

– Издеваешься? – сбиваю пепел в пепельницу; вместе с пеплом вылетает и уголек. Приходится подкуривать заново.

– Да нет, я серьезно.

– А ты изменилась, – говорю. – Раньше шумно-наглой была, а теперь как-то глубинно…

Шевчена пожимает плечами.

– Может, чаю?

– Хм… Я полдня только и делаю, что пью чай. Пью чай и маюсь.

– Не майся. Плюнь. Лучше пиши, как маешься.

В ее голосе наконец появляются нотки искренности, и я сразу размякаю:

– Да как, Оль, не маяться, если с любимой женщиной так… И люблю, и жить вместе не получается…

Она вздыхает.

Некоторое время молчим, не глядя друг на друга. Я ни о чем не думаю, просто жду, что скажет Шевчена. И вот она почти вскрикивает:

– Слу-ушай!

– Что?

– А если тебе поступить, как лимоновский Эдичка. Он ведь тоже любимую потерял.

– Как поступить?

– Ну… с мужчиной. Понимаешь?

Я поднимаю лицо, пытаюсь по ее глазам определить, серьезно она или стебается. Вроде серьезно.

– Спасибо, блядь, за совет. – Это единственное, что приходит на ум для ответа. Не по роже ведь бить.

– Ты не обижайся. Ведь по поговорке – клин клином…

– Какой клин клином… Всё, замолкни… – Давлю окурок в пепельнице. – Ладно, надо идти.

Шевчена не удерживает. Встаю. Напоследок интересуюсь:

– Пишешь что?

– Да ну! Зачем счастливой женщине писать?

– Н-да, правильно вообще-то. Хотя, смотри, можем ведь и выгнать с семинара за творческую несостоятельность.


Вечер…

С утра – собирание «чебурашек» на этажах, кофе, новости по «Маяку», попытки заполнить страницы тетради шеренгами слов. Днем – метро, работа, какие-никакие, но встречи, какое-никакое, но общение, снова метро, люди, тротуар, шелест колес по только что выпавшему и тающему снегу, стол, «Маяк», ужин. А вот вечер… Точнее – тот короткий отрезок вечера, что разделяет деятельность и погружение в сон.

Я брожу по комнате, поправляя не совсем так, как бы надо, стоящие предметы, то и дело поглядывая на будильник. Без пяти одиннадцать. Скоро будет очередная сводка новостей, а пока по радио рассказывают, как хорошо в ноябре в Дубае. Передача под эгидой «На правах рекламы»… Открываю тетрадь, стоя над столом, перечитываю последние строки, которые удалось выдавить за сегодня. Может, еще что придет в голову? Перечитал, жду импульса, даже ручку меж пальцев кручу… В колонках магнитолы пикают сигналы точного времени. И дикторша скороговоркой начинает: «Сегодня в президентской резиденции “Ново-Огарево” прошла встреча Владимира Путина с Эльдаром Рязановым и Михаилом Ульяновым. Президент поздравил мэтров российского кино с семидесятипятилетием и подарил им часы с гравировкой “От Президента России”. Хозяин принимал юбиляров в уютной каминной и угощал яблочным пирогом». Затем менее важные новости: в Чечне сдались пятнадцать боевиков, в Москве убит очередной ученый, «Локомотив» стал чемпионом страны по футболу…

Ну вот, теперь надо ложиться. Завтра в половине седьмого будильник даст команду «подъем».

Чищу зубы, умываюсь. Разбираю постель, снимаю рубашку, трико, носки. Выключаю свет… Простыня, пододеяльник так приятно прохладны…

В первые минуты кажется – вот-вот отключусь. Голову обволакивает мягким, теплым, сладковатым, будто чьи-то ладони гладят ее. Я чувствую, что улыбаюсь, мыслей нет, точнее, есть какая-то, но такая мелкая, что она не мешает, наоборот, она баюкает, помогает… Но о чем она? Начинаю прислушиваться, вытягивать ее на поверхность, и, опережая понимание, что же именно это за мысль, в горле появляется горький, со вкусом прокисшей крови, комок. Появляется и перекрывает дыхание. И сразу все вспоминается. Первый взгляд Лизы, в котором уже были доверие и радость, была любовь. Ее гладкая кожа на бедрах, тугие стоячие груди… И глаза дочки, когда я купал ее, беспомощную, не умеющую даже приподнимать тогда голову. И то, как она в первый раз засмеялась и сразу стала человеком, членом семьи, а не просто иногда плачущим, писающимся существом в манежике… Вспоминаются ее настойчивые, требующие четкого и ясного ответа вопросы: «Почему ты не ночуешь с нами? С мамой?»

Я ворочаюсь, покашливаю, стараясь проглотить комок, я взбиваю ставшую горячей подушку, заворачиваюсь с головой в одеяло, спасаясь от размеренного, однообразного пощелкивания секундной стрелки.

«Ой, Ромочка!.. Мамочка!.. – задыхающийся шепот женщины, моей любимой женщины. – Ой, что ты со мной делаешь!.. Господи!.. Ромочка!..»

Распутываюсь, открываю глаза. За окном белесый мрак. Качаются черные ветви рябины, и по стенам комнаты ползают вправо-влево их мутные огромные тени. За рябиной разукрашенный подсветкой шприц Останкинской башни… Мягко и однотонно щелкает секундная стрелка.

Сажусь, дотягиваюсь до сигарет. Оранжево-синее перышко огонька из зажигалки. Горьковатая струйка дыма, обтекая комок, вливается в грудь… Включаю настольную лампу. Без четверти двенадцать. Пью воду. И проклятый комок при каждом глотке, как поплавок, тонет, кажется, исчезает, но тут же всплывает и занимает свое место. И стрелка щелкает, щелкает…

Снова радио. Бодрый юношеский голос поет:

 
Но если ты обычный парень,
Тебе не светят никогда
Такие девушки, как звезды,
Такие звезды, как она…
 

Не надо!.. И опять тишина. Нахожу в верхнем ящике стола таблетки «Глицин», кладу одну под язык. В инструкции сказано, что она должна медленно растворяться. Но она мешает, я измельчаю ее зубами и глотаю крошки… Беру календарик. Сегодня понедельник, восемнадцатое. Через четыре дня мне стукнет тридцать один. Никого не буду приглашать… нечего отмечать… А ровно через неделю – в Германию. Всего-то неделя. Целых семь, семь бесконечных дней и ночей…

Что же?.. Открываю холодильник. Достаю початую дежурную бутылку «Гжелки», кусок копченой грудинки… Пару рюмок – и наверняка потянет в сон. В теплый, здоровый, непрерываемый сон… А можно ли «Глицин» с водкой? Читать инструкцию лень, то есть – страшно увидеть, что нельзя. Ладно, по крайней мере не умру от одной таблетки и ста граммов…

Не зная, чем занять себя между первой порцией и второй, вынимаю из тумбочки папку. На ней ярлычок «Письма от родителей и других. 1996–1999 гг.» Развязываю тесемки, перебираю листы. Большие писчей бумаги, в линейку из школьных тетрадей, а вот, соединенные скрепкой, маленькие обрывки с торопливым, сползающим вправо почерком красной пастой. Это записки жены из роддома. У нее были тяжелые роды – потом врачиха сказала мне, что они боялись ее потерять и речь шла не о ребенке, а о роженице. Но в итоге с обеими все получилось благополучно…

Морщась, сопротивляясь, читаю. Зачем-то читаю, зная, что станет хуже.

«Дорогой мой Романсэро! Любимый Сэн! Самый замечательный муж на свете. Самый прекрасный отец. И умопомрачительный любовник! Самый остроумный. Самый мрачный Великий писатель всех времен и народов. И самый светлый! Я так люблю тебя! Рома, когда меня отсюда отпустят, я снова стану самой страстной, неутомимой, безумной! Я буду хорошей мамой для нашей девочки. Люблю тебя! Позвоню. Вся твоя Л.»

Наливаю в рюмку, отрезаю пластик грудинки. Пью. Жую. Смотрю на часы. Начало первого… Тяжело, когда тебя перестают любить. В общем-то и жить уже не для чего.

«Ромочка, любимый мой. Я договорилась – в среду меня скорее всего выпишут. Сейчас я лежу подо льдом, мне сняли швы, но не все, через один, завтра – остальные. Я чувствую себя ничего – главное, что ты рядом. Чувствую тебя. Люблю тебя бесконечно. К окну подойти не смогу. И здесь очень холодно. Привези завтра одежду. Вот, как смогла, нацарапала несколько строк. Я люблю тебя и жду нашей встречи. Целую. Твоя Лиза.

P. S. Пожалуйста, одевайтесь с Алешей теплее. Говорят, что сегодня ночью было за тридцать. Любимый, не могу дождаться, когда мы вновь будем вместе!»

Тянет изорвать, выкинуть эти листочки, завыть, побежать к телефону и молить о прощении… Не завязывая тесемок, швыряю папку обратно в тумбочку. А на глаза попадается другая, темно-зеленая. Ее содержимое я ценю не меньше своих собственных публикаций. То, что в ней, – удерживает от воя, истерик, мольбы, заставляет барахтаться, заставляет стискивать челюсти и бороться. И я хватаюсь за нее, вытаскиваю, кладу на свой просторный письменный стол… Перед тем как раскрыть – выпиваю еще. На этот раз не закусываю. Без закуски скорее подействует…

Как всякому нормальному, мне нравятся положительные отзывы. Тем более когда они с аргументами, с элементами философии, параллелями из истории литературы; приятно, если меня сравнивают с Чеховым или Достоевским, на худой конец – с Маканиным. Но для того, чтоб ощутить, убедиться, что я действительно чего-то стою, чтоб продолжать заниматься тем, чем я занимаюсь и из-за чего живу так, как живу, я читаю ругательные слова о себе и своих вещах. Это подстегивает лучше всего.

И, как самый захватывающий роман, как самую невероятную новость, я пожираю глазами сто раз читаные-перечитаные строки из газет, журналов, из Интернета. Даже о комке забываю (или он исчезает?) – дышится без усилий, дышится глубоко и свободно.

«Правда Сенчина банальна: весь мир – дерьмо. Выхода нет, нет даже света в тоннеле, он давно пропал. Одна темная ночь без конца и без краю. И дело даже не в позитиве, об отсутствии коего так кручинилась одна критикесса, куда более страшным является полнейшее отсутствие какой-либо нравственной позиции у самого автора. Хотите убедиться – полистайте хотя бы рассказ “Первая девушка”. Внимательно читать не советую – можно отравиться».

Именно – «отравиться»! Если читатель может отравиться, то каково автору… А вот настоящий шедевр из папки:

«…На том редакционном собрании я говорил не как завотделом критики, а как рядовой читатель, которого просто физически мутило от сенчинской прозы. Вот не люблю я, скажем, Сорокина, но вполне спокойно и холодно его читаю, сознавая: это игра такая, иногда забавная, иногда скучная. А от рассказа Сенчина отчетливо шибало серой, там воистину чуял я присутствие врага рода человеческого».

Что может быть лестней, когда тебя ставят выше самого вредного нынче писателя и утверждают, что ты рупор адских сил? Чем-то булгаковско-гётевским веет… Плескаю в рюмку и выпиваю уже с удовольствием, шумно выдыхаю, закуриваю окурочек «аполлонины».

«Собственно, вся правда и весь пафос Сенчина – это “мордой в грязь” и “мордой в стол”. И так на четырехстах страницах его книги “Афинские ночи”. И это зловонное дыхание, идущее от написанных им страниц, почему-то выдается за реализм! А читающаяся столь явно тоска его героев по телевизионно-рекламному стандарту жизни, страсть почувствовать себя хозяевами жизни, предпринимаемые потуги к получению наслаждений незаметно делают свое дело, являясь скрытыми ценностями автора».

Хм, а кто не хочет наслаждений? Кто против телевизионно-рекламного стандарта жизни и того, чтоб стать ее хозяином? Да любому сунь сладкий кусок – проглотит без размышлений и облизнется. Просто об этом не пишут. Точнее – так откровенно не пишут. А я – пишу.

«И этот писатель определяет поколение? Писатель, рассказавший о первой любви к первой девушке через акт гнусного насилия над ней, в коем и сам “возлюбленный” принимает самое скотское участие. – Блин, в том-то и дело, что не возлюбленный, а влюбленный, а это прямо противоположное, и из-за этого все именно так получилось! – Писатель, знающий только гадливо-отвращающее чувство к женщине (будь то мать, подруга, возлюбленная). Писатель, у которого нет ни веры, ни любви, которому отвратителен сам человек, – и будет представлять молодую прозу в качестве ее флагмана?!»

Стою перед окном, скрестив на груди руки. Свет в комнате снова выключен, и окно – как огромный экран. Дерево, дом, телебашня, еженощное зарево огромного города. Там клубы, наркопритоны, мюзиклы, проститутки по любым ценам, отделения милиции, миллионы семей, и везде черт знает что происходит.

И чего я страдаю? Зачем трачу драгоценное время, теряю энергию на переживания, на самобичевание, что живу не как большинство? Судьба дала мне несколько лет семейной радости, дочку, взаимную любовь с красивой женщиной. Дала, а потом забрала. Значит, так надо. Ведь мое назначение не в этом, я здесь не для этого. Да!

Дым зажатой в углу губ сигареты щиплет глаза, но взять ее в руку не хочется. Страшно переменить позу, разрушить настроение… Да, надо писать, а не размениваться на общечеловеческие удовольствия. Писать, двигаясь, постепенно двигаясь вперед и вверх. В трех ведущих литературных журналах ждут мои новые вещи, даже противники, скрежеща зубами, признают, что я флагман молодой литературы. Они хотят другого на эту роль? Ну, пускай кто-то с такой же силой напишет о чем-то духовном, выведет нравственного персонажа. Но живого. Живого! Где вы, нравственные, ау?.. Да, да, надо писать. Вот ведь Москва – бурлит, извивается, пестрит, завывает, а я о ней еще почти ничего не сказал. Все наблюдаю, готовлюсь и не решаюсь. Даже я – я! – боюсь всей правды. Но я сделаю. Да. Надо хорошо выспаться и приступить. Это моя работа. Судьба. Я буду монахом. Монахом литературы. Лет десять назад я услышал в какой-то передаче слова какого-то теоретика: «Чтоб объективно показать процессы сегодняшней жизни, писатель должен стать кем-то вроде монаха. Он должен быть в стороне от хаоса и пожирающей остальных суеты. Он должен стать монахом литературы». Помнится, тогда я – двадцатилетний – посчитал это за выпендреж псевдоумного оригинала, а сейчас понял. Да, так и надо. Только так и надо. К черту вымучивать «ИНН». Завтра возьмусь за настоящее. Отдохну, высплюсь, куплю новую тетрадь и приступлю.


Кирилл вернулся из свадебного путешествия, позвонил. Я как раз торчал на работе, внимательно и без эмоций вычитывал заверстанные статьи Синявского. Звонок, как повод отвлечься, обрадовал.

– Привет! – сказал я. – Ну, как Париж?

– Слушай, это не телефонный разговор. – Голос приглушенный – наверное, говорил из офиса, где сидит вместе с еще четырьмя сотрудниками. – Сплошная оказиональная лексика.

– В смысле?

– В смысле восторга. Давай встретимся, поговорим… Я сегодня смогу пораньше освободиться.

– Хм, – я усмехнулся, – да что ты!

Кирилл пропустил иронию мимо ушей:

– Часов в пять где-нибудь в центре. На Пушкинской, например.

– Можно и на Пушкинской.

– Значит, в пять возле памятника.

– Где пидарасы тусуются? – Людмила Николаевна как раз вышла из кабинета, и я мог говорить не стесняясь.

– Ну, тогда на другой стороне, где часы.

В пять вечера я бродил под огромным, на высокой трубе, кубом часов. Кирилла не было. Набрал его номер на сотовом, но в ответ: «Абонент недоступен». Блин, вечно динамит… Неподалеку «Макдоналдс», где я ни разу ничего не пробовал. Бывал, ясное дело, – там туалет бесплатный, и даже бумага есть (в пору бедности я ее иногда воровал), несколько раз мы пили в этом «Макдоналдсе» на втором, укромном, этаже…

Не считая глазуньи из двух яиц на завтрак и шаурмы часа в два, я сегодня не ел. Надо бы перекусить, тем более что Кирилл, конечно, предложит долбануть водочки.

Вокруг «Макдоналдса» устойчивый, знакомый мне с первого курса (наш Литинститут от него в сотне метров вниз по Большой Бронной) дух коровьего хлева. Но внутри запах иной – вкусный, словно здесь распылили несколько литровых флаконов духов.

Народу – битком. Возле прилавка извилистые змееобразные очереди. За столиками – прикупившие пищу счастливцы. Юноши и девушки с просветленными лицами, в черных бейсболках и черно-желтых (в крапинку) рубашках шустрят там и сям – убирают подносы с остатками кушаний, протирают пол красивыми швабрами… Озираюсь, решая, занять очередь или перетерпеть. Рядом сидят две девушки, беседуют, то и дело вынимая пальцами из пакетиков золотистые бруски картошки фри и, макнув их в сосудик с соусом, отправляя в рот.

– Знаешь, он совсем обнаглел, – жалуется одна, темноволосая, но с такой светлой, нереально чистой, кукольной кожей на личике, что тянет смотреть и смотреть, любоваться, – вчера, представь, заявляет: ты слишком много потратила за эту неделю, будь поскромней. И тут же спать со мной лезет. Я его, разумеется, послала, где раки не ночевали.

– Правильно, – поддерживает вторая, с бесцветной щетинкой волос на маленькой голове, худая и изможденная, страшная, но явно опытная во всех отношениях. – Они, козлы, дай им волю, и на гондон не расщедрятся. Держать их надо знаешь как…

Куколка все же сопротивляется:

– Нет, в принципе он ничего. И в плане секса. Но его эти расчеты-подсчеты – у меня сразу голова, представляешь, начинает болеть.

Наверное, уловив мой взгляд, она поднимает глаза. Секунду-другую глядим друг на друга. Я гляжу как-то автоматически, увидев красивое, а она – с беззвучным вопросом: «Чё те надо?» Да, красивая. Ухоженная, как любимый фикус у одинокой старушки, отшлифованная до последней порочки на носу.

– Тварь безмозглая, – говорю ей достаточно внятно, – идиотина.

Краем глаза замечаю приближающегося парня в черно-желтой униформе и шагаю на улицу.

А через полчаса сижу с Кириллом в буфете Центрального дома литераторов. Кирилл искупил вину за опоздание, набрав разной вкуснятины, водки, сока, бутербродов с красной рыбой. Теперь, после стопки «за встречу», навалившись грудью на стол и приблизив свое лицо к моему, шелестящей скороговоркой сыплет:

– Роман, ты просто не понимаешь, что это такое. И никто, не побывает пока, не поймет. Вот сколько я читал про Париж, про атмосферу, а только там по-настоящему понял. Такая энергетика! Я там шлялся сутками, бухал как слон, с женой отношения выяснял каждые два часа, а успел целую записную книжку исписать. Гениальные есть куски! Теперь надо из них роман компилировать.

– Про Париж? – спрашиваю с усмешкой.

– Нет-нет, на другую тему. Но влияние Парижа, конечно, ощутится. Еще как! Теперь он в моем сердце. Он навсегда теперь в моем сердце! – И Кирилл вскидывает руку со стопкой дорогого «Золотого кольца». – Предлагаю тост за Париж!

Чокаемся, пьем, закусываем. Здесь довольно вкусные люля-кебаб, только вот порции мизерные – чтоб наесться, надо брать по две на человека…

Кирилл мне очень помог на первых порах в Москве. Я жил тогда практически без денег (родители кое-что присылали, но что здесь это «кое-что»?), стипендию можно было вообще не считать – копейки какие-то, и Кирилл меня подкармливал и поил. Мы с ним сдружились, сошлись во взглядах на литературу, читали одних и тех же писателей, слушали одну одну и ту же музыку, достаточно схоже высказывались на творческих семинарах. Кирилл и тогда бредил Парижем, он привез из родной Самары Сартра, Камю, сборник сюрреалистов, накупил в магазинах уймищу книг Селина, Жене, Миллера, Гюисманса. Он часами мечтал о кабачках на Монмартре, о Булонском лесе, Латинском квартале. Я, с детства увлекавшийся импрессионистами, заразил его живописью Сера, Моне, Утрилло. И вот мечта Кирилла сбылась.

– Что ж ты вернулся? – интересуюсь. – Помнишь, клялся, что если туда попадешь, то стопроцентно останешься. Готов был бомжом стать парижским.

– Клошаром, – поправляет он и тут же тускнеет. – Был бы я один, может, и остался бы. Но жена… Тем более на башли ведь ее предаков ездили в основном. Две тысячи баксов ухлопали.

Выпиваем еще. Кирилл, пересилив себя, прекращает изливать восторги и интересуется:

– А у тебя как дела? С Лизой не помирился?

– Нет, и не собираюсь. У нее своя жизнь, у меня – своя.

– У вас же ребенок.

– И что? Мало, что ли, таких, у кого вообще отца нет?

– Ну так вообще-то…

– Мое главное дело – писать. А размениваться я не собираюсь.

Я говорю это всерьез, но, сказав, пугаюсь, что Кирилл усмехнется. Напрягаюсь и жду. Нет, он кивает мне без намека на иронию.

– И с Татьяной тоже не общаешься? – его новый вопрос.

– Нет. Ну ее. Она теперь у нас православная. Повестушку тут написала про то, как шлюшонка одна дворовая в Бога поверила. – Повесть на самом деле сильная, и потому я, наверное, злюсь – ведь, значит, правдивая. – Сначала анашой торговала, деньги у метро шкуляла на пиво, петрушилась со всеми подряд, а потом, видишь ли, монастырь, покаяния, послушания. И сама ходит такая. – Я втягиваю щеки. – Непорочная дева.

– Да-а, – вздыхает Кирилл и наполняет стопки, – трудно в наше время удержаться, чтобы во что-нибудь не поверить.

Когда-то он с полпинка заводился по поводу религии – моментом начинал верующих поносить, собирался написать роман про истинную жизнь Христа, а теперь вот сочувствующе: трудно во что-нибудь не поверить.

Выпили, поковыряли закуску. Градус встречи заметно упал…

Наш столик в углу. Я сижу к залу спиной, но хватает гула многих хмельных голосов. Как всегда, народу в буфете полно – это последнее место в ЦДЛе, где простому смертному можно выпить и более-менее закусить, а раньше, говорят, Дубовые и прочие ресторанные залы были забиты писателями, здесь гуляли бок о бок секретари союза, модники вроде Аксенова и рванина типа Рубцова. Нам же известен лишь этот буфетик на два десятка столиков, работающий до детских девяти вечера…

Иногда из гула выделяются связные фразы, и от них становится грустно и как-то так сладковато: «Помнишь Петьку Па… Паламарчука? Вот был мужик! Он бы тут всех-х…», «Читал мою подборку в “Московском вестнике”? Нет? На, читай! Мне ни за одну строчку не стыдно!», «Бляха, Михал Михалыч, почему же ты меня, бляха такая, никак не уважаешь-то?!»

– Когда в Берлин? – спрашивает Кирилл, катая пустую стопку по столу.

– Пять дней осталось. А завтра – день рождения.

– Да? – Но в голосе не слышится удивления. – Отмечать будешь?

– Нет, надоело…

Кирилл наливает по новой, заодно, почти шепотом, произносит:

– У меня, Ром, к тебе просьба.

– Какая?

– Давай сначала накатим.

Накатили. Он глотнул томатного сока и суетливо поднял с пола пакет. Поставил себе на колени. Вынул папку. Я слежу за его действиями, предчувствуя не очень, мягко говоря, приятное.

– Вот закончил переработку «Полета…», – Кирилл говорит по-прежнему тихо, вкрадчиво, нездорово-пронзительно глядя в глаза.

– Молодец…

– …и у меня к тебе просьба такая…

– Ну?

– Ты ведь будешь там встречаться, в Берлине, с издателями, с переводчиками. Тебя туда за этим и пригласили, я так понимаю.

– Наверно…

– И вот… передай, если не трудно, кому-нибудь там мой роман. Скажи, что, дескать, вот одного парня… Написал… В России не хотят печатать из-за экстремальности. Решат публиковать – отлично, нет – нет. Просто отдай. У, как?

– Давай. Мне не трудно.

Кирилл прячет папку обратно и передает пакет с надписью “Marlboro”, как кейс с секретными документами – из руки в руку, под столом. А затем, сделав дело, бодро наполняет стопки. У меня же настроение от этой его просьбы окончательно портится. Как ни крути – а напряг.

– Ну, Роман, за удачу! Уверен, если напечатают – он вызовет резонанс!

Эх, романтик…

Чокаемся и пьем. В пол-литровом графине осталось еще раза на два.

– А что в «Галимар» не отдал-то? – спрашиваю и чувствую в своем голосе раздражение.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 | Следующая
  • 3.5 Оценок: 6

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации