Электронная библиотека » Ростислав Евдокимов » » онлайн чтение - страница 18


  • Текст добавлен: 17 ноября 2021, 19:00


Автор книги: Ростислав Евдокимов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 18 (всего у книги 67 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– И что, такое бывало?

– Бывало… – Саша на мгновение задумался. – Вот, Димка Донской. Ему еще сидеть и сидеть. Что будет – неизвестно. Так его как раз отец Альфонсас крестил. Подпольно, конечно. Но Дима – православный. Альфонсас, понятное дело, хотел сделать из него католика, но Дима уперся, и наш падре уступил, не стал настаивать. А выйдет Дима на волю – дай Бог все в порядке будет! – придет к батюшке, расскажет, как все было, прочтет батюшка специальные молитвы разрешительные – и всё в порядке.

– И многих он так здесь крестил?

– Нет. Но вот, к примеру, и Тийта Мадиссона.

– И что, тоже в православие? или в лютеранство?

– В лютеранство никак нельзя. Лютеране для католиков все-таки еретики. Для нас тоже, впрочем. Вообще-то Тийт колебался. Есть ведь и эстонцы православные – сетту, около Псково-Печерской лавры и Выры живут. Это эстонцев-католиков практически нет. А Мадиссон очень хорошо знает русскую историю, летописи читал…

– Да, я знаю. Он вполне справедливо говорит, что без наших летописей средневековой эстонской истории не существовало бы.

– Ну да. Так, отдельные упоминания в скандинавских сагах. Но все же Запад перевесил, и Тийт стал католиком.

– Ну, так и передали бы ему зонные дела. Он у нас человек рассудительный, спокойный…

– Это кто? Титушка-то спокойный? А вы знаете, что у него на нервной почве рука сохнуть начала? Здесь, на зоне? Ему даже инвалидность дали – редчайший случай! Но, конечно, третью группу, рабочую. А вы говорите: спокойный… Но главное – ему же освобождаться скоро, так что смысла никакого нет.

– Но почему тогда не предложат вам, Зурабу, Лехе Смирнову, наконец?

– Нас с Зурабом многие не любят. Обо мне и вообще говорить нечего. Ни один украинец не согласится – русским шовинистом считают. А к Лехе тоже присматриваются. Но по некоторым причинам желательно, чтобы кандидат был из нашего отряда и даже именно из вашего отделения.

– Это почему же?

– Почему? Э-эх, все равно говорить придется. Дело в том, что в кормушке вашего отделения находится главный зонный тайник. Сейчас секцию с этим тайником занимает Мирка. Но с недели на неделю, а то и со дня на день его с зоны выдернут. Надо, чтобы секция с тайником досталась тому, кому доверяет «отрицалово», а вы уже успели себя зарекомендовать. Ни Леха, ни даже я получить эту секцию все равно не можем. Леха в другом отряде, я – в другом отделении. А тот, у кого тайник, естественно, им и пользуется. Значит, и летопись зоны удобнее всего ему вести, а не от кого-то другого ксивы забирать. Чем меньше посвященных, тем надежней.

– Это можете мне не объяснять. Мне эта наука знакома.

– Знаю.

Кормушками назывались длинные комоды на ножках, по одному в каждом отделении, огороженные от спальных комнат стеклянными перегородками на фанерной основе (чтобы все просматривалось!) вместе с холодильником в небольшие отсеки, где мы могли перекусить чем-то купленным в ларьке, принесенным из столовой или полученным в передаче. Верх кормушек служил нам общим столом, а тулово было поделено примерно на две дюжины небольших секций, тоже называвшихся кормушками, где каждый из нас хранил кружку, ложку и немудреные припасы. Под каким-то предлогом мы с Миркой поменялись нашими секциями и он показал мне, как вынимается из его кормушки задняя стенка, за которой оставалось несколько миллиметров свободного пространства до стенки настоящей – вполне достаточно, чтобы хранить любые наши «простыни» (так шутейно именовали длинные заявления в Прокуратуру и прочие инстанции вплоть до ООН или Международного суда в Гааге) и даже мелкие предметы – например, крестики. Постепенно Мирка передал мне дела и по кассе взаимопомощи. А когда Леха, доверившись стукачу Александру Шевченке, провалил передачу на волю очередного отрывка летописи зоны, где был и мой небольшой листочек, и узкий круг посвященных через полгода узнал, что, сидя вместе с ним в ПКТ, я навострился вести эти записи незаметно даже для него, не говоря уже о ментах, функции летописца тоже перешли ко мне.

Как мне удалось навести такую конспирацию – отдельная тема. Но еще до того, как я в первый раз попал во внутрилагерную тюрьму, замечательной уральской ранней осенью Мирка Маринович отозвал меня как-то к штабелю бревен прочитать свою поэму и что-то объяснить. Мы с ним заварили добрый зэковский чай и уселись на бревна под сентябрьским солнышком. Поэма была написана, конечно, по-украински, и уловить с голоса мне удавалось не все. Мирка это понимал и читал медленно, с выражением и паузами, в которые мы прихлебывали чай, а он просил меня переспрашивать, если я чего-то недопонял. В поэме было много солнца и золота, солнечных лучей и воздуха. Я не имею права судить о чисто литературных ее достоинствах в соответствии с требованиями украинских языка и поэтики, но вполне убедился, что это вещь очень искренняя и выстраданная. Впрочем, Микола Руденко, бывший первый секретарь партбюро Союза писателей Украины, наш солагерник и действительно крупный и известный поэт, у которого я осторожно поинтересовался мнением о Миркиной поэтической технике, отозвался о ней весьма хвалебно, что, с другой стороны, могло быть продиктовано всего лишь желанием приукрасить своего брата украинца перед великороссом.

Ни о каких своих видениях Мирослав мне не рассказывал и даже не намекал. Это в поэме, а не в рассказах о случившемся с ним озарении были древний Киев, купола соборов и явление Богородицы. Но ведь такая образность свидетельствует только о романтичности и напряженном духовном поиске, а никак не о кощунстве. Коли приписывать поэтам желание объявить истинной правдой все, о чем им случается рассказать в стихах, то первым кощунником оказался бы Данте. Я уже не смогу пересказать сюжет Миркиной стихотворной повести. Помню только, что в каком-то древнерусско-европейском, сказочно-мистериальном пространстве обретаются две сестры-царевны: Украина и Россия. Старшая сестренка, ясное дело, Украина – дивчина гарная, як принцесса из лыцарских романов. Но и младшенькая была бы ничего, да вот беда – налетели ветры злые, да с восточной стороны, околдовали бедную деточку, заморочили ей голову и вырядили в мерзкую лягушачью кожу. Плачет-убивается старшая сестрица, ищет свою сестренку-Расеюшку. Тут-то и появляется Царица Небесная, раскрывающая Украине тайну лягушачьей кожи, завещая ей любить свою несчастную околдованную сестричку, обещая, что великая подвижническая сестринская любовь освободит когда-нибудь бедную Россию, позволит ей сбросить гнусную личину и войдут рука об руку обе царевны в Горний Иерусалим…

Я даже не могу сказать, чтобы меня как-то особенно смутила несколько экстравагантная для великорусских ушей концепция. В конце концов, трудно было ожидать чего-то другого. В напряженно беспомощном Миркином чтении сквозила такая странная растерянность, словно он сам не понимал, как, почему, откуда пришли к нему эти совсем еще недавно совершенно чуждые ему слова, образы, соображения. Я даже расчувствовался, вытерев, отвернувшись, некстати выступившие слезы.

– И вот понимаете, Ростислав, – что-то пояснял мне Маринович тихим обескураженным голосом, – я действительно все это очень глубоко пережил. Я не мог написать иначе. А они меня называют чуть ли не предателем. Разве я перестал быть украинцем? Разве здесь не видна любовь к моей родине? Почему обязательно нужна ненависть? Ну почему, зачем? Скажите хоть вы!

Что я мог ему ответить? Рассказать, что, по мнению щирых самостийников, никакая Россия не сестра Украине, а если и носит жабью кожу, то никак не на человечьем образе, а скрывая, должно быть, что-то особенно, чудовищно омерзительное, «дуже поганое»: свиное рыло, а то и паучью харю с фасеточными глазами. Какая уж тут Богородица и Небесный Иерусалим!..


Мирка давно уехал в свою не совсем праведную легкую ссылку. Ожесточившиеся правдоискатели успели о нем подзабыть и уже не судачили о том, что с ним случилось и насколько он был искренен. Имел или не имел права писать письмо, разговаривать с чекистом, ставить и принимать условия? Имел ли право отказываться от ненависти – или он «тварь дрожащая»? Ведь в перевернутом мире, где любая антирусская выходка почиталась достойным отпором «оккупантам», нормативна была именно ненависть, а попытка ее преодоления представлялась настолько преступной, что психологически оказывалась сродни убийству Раскольниковым старухи-процентщицы: посягновением на святая святых национализма ради отвлеченной идеи христианского гуманизма. У Достоевского было слегка наоборот – так на то он и великорусский шовинист, как известно… Последние Миркины недели на зоне были похожи на похороны мертвого льва, когда каждая шавка норовит тявкнуть, но крупные и сильные звери молчат – им понятна тяжесть его ноши. Одни и те же, казалось бы, поступки можно совершать по-рабьи и по-царски. Раб боится показаться слабым и именно потому лезет на рожон и бросается на амбразуры. Иногда рабы при этом погибают, и тогда их называют героями. Иногда перевешивает трусость, и раб хитрит и отказывается от своих убеждений. Но если в убеждениях изначально была червоточина, чтобы ее выскоблить, чтобы очиститься от ненависти, сохранив все остальное, нужно очень большое – рыцарское, царственное – мужество. Или действительно – помощь свыше…

Но Мирка уехал, и я больше с ним не встречался. Так что не имею права ни судить, ни оправдывать – у меня для этого не хватает улик. Но никто не запретит мне доверять собственному чувству, печальным Миркиным глазам и тихому голосу. И кто знает? Может, и в самом деле являлась ему Богородица, хотя мне он об этом и не рассказывал…

Отсидели мы с Лехой наши первые шесть месяцев в ПКТ. Через карантин в соседних камерах проходили все вновь прибывшие, через неделю-другую режима ШИЗО в тех же камерах – все освобождавшиеся, кроме вконец деморализованных стариков. Эти камеры никогда не пустовали, и по нашему в буквальном смысле дерьмовому «телефону» мы узнавали все зонные новости. Когда вышли, кончалась весна. Потом были жаркое и пыльное лагерное лето, несколько собственных походов в ШИЗО и снова осень. Несмотря на не слишком еще долгий стаж жизни на зоне, я считался уже заматерелым лагерным волком, знавшим все входы и выходы, традиции, характеры, судьбы. И вдруг в ничем не примечательный октябрьский денек самый авторитетный из наших украинцев, Степа Хмара, не ответил на мое «добра ранку». Что бы это могло значить? Самое любопытное, что никто Степана не поддержал. Даже почти не разговаривающий со мной Попадюк продолжал здороваться, как обычно, когда оба наших отряда встречались за завтраком в столовой. Но никто мне ничего не смог сказать и о причинах, по которым замолчал Хмара. Значит, это просто тихая истерика, хроническая хвороба. Вроде малярии. Такое бывает. Кстати, не только со Степаном.

Однажды Зорян Попадюк (тот самый, что «чуть пониже Сахарова, но чуть повыше Солженицына») в каком-то пустяшном разговоре не помню даже с кем вдруг пошел пятнами, побелел в скулах, заскрежетал зубами и стал яростно выплевывать слова, словно черт – святое причастие:

– Всех, всех заставим!.. когда наша власть придет… говорить «полуниця»… слышите? – «по-лу-ни-ця»!.. А кто не сможет выговорить верно, – к стенке… тут же… по всей Украiне… москалiв та инших прочих… усiх!

– Ты забыл сказать: ляхiв, жидiв…

– Усiх!

– …треба пов’язати та в Днiпро покидати – так ведь? Но ведь половина самих украинцев не помнит даже, что «полуниця» – это клубника…

– Це не вукраiнцы, и йих – туды ж!

Постепенно Зорян успокоился, но подобные приступы случались с ним и потом – по поводу и без повода – с регулярностью примерно раз в полгода. Иногда изо рта пробивались даже клочья пены, и тогда с некоторой опаской думалось: не падучая ли это? Может, пора какую хворостину меж зубов вставлять? Очень тяжкое это занятие: представляясь либералом-интернационалистом, быть демократом и украинским самостийником одновременно. Ирония в данном случае вполне трагична. Даже из сегодняшнего далека, когда Украина давно числится по ведомству независимых государств, рьяным ревнителям ее «незалежности» позавидовать трудно. Слишком близки наши народы, их культура, история, даже география, чтобы относиться друг к другу равнодушно, как случайные попутчики. Казалось бы, можно жить просто добрыми соседями, но величайший украинский писатель, Гоголь, был писателем русским и считал, что «Москва – третий Рим»; величайший композитор, Глинка, был автором государственного гимна Российской Империи; и даже знаменитый лозунг «Россия единая и неделимая» придумал украинский националист (именно так!) Юзефович для надписи на памятнике Тысячелетию России… в Киеве. Могут ли Андорра или Люксембург существовать вполне независимо от Испании, Франции, Бельгии? – Конечно, могут: существуют же! Но они признают равноправный государственному статус за языками своих соседей, они пользуются их валютами и даже в мыслях не имеют урвать кусок соседской территории или, шантажируя их недружественными шагами во внешней (да и во внутренней) политике, воровать газ и вообще что ни попадя. Такая степень добрососедства («неслиянна и нераздельна») смертельно опасна для украинского (почти исключительно – западного, галицийского) национализма, подпитывающего свою особливость враждебностью к «москалям». Однако до бесконечности разыгрывать антирусскую карту – значит, отказаться от вершинных достижений собственной культуры, народного духа и, в конечном итоге, учинив скандал в коммунальной квартире или в залах музея, загнать самих себя на жалкие задворки «Европейского Дома», в духовное гетто…


Прошло с полгода Степанова молчания, и за лагерный забор вновь ступила зябкая и зыбкая пермская весна. От жилого барака мимо администрации и столовой к больничке тянулась единственная наша дорога – «Аллея свободы». Почему мы ее так называли? Оттого ли, что практически только по ее примерно двумстам метрам можно было сравнительно свободно прогуливаться? Или в этом названии надо было искать какую-то иронию? На первый взгляд – и так, и этак. Но самый грубый зэк, даже убийца-уголовник, сентиментален и романтичен. Наша «Аллея свободы» когда-то давно была, должно быть, просекой, ведшей от таежных делянок к Чусовой, на берегу которой стоял наш лагерь. Остатки леса угадывались теперь лишь в нескольких километрах от поселка, лесосплава давно уже не было, а по два ряда деревьев на каждой стороне нашей «Аллеи» сохранилось. Обычно на зонах нет ничего подобного, и свободные пространства, если не залиты асфальтом, то засыпаны гравием и песком, чередующимися с геометрически правильными клумбами под стендами с лозунгами – этакое Сан-Суси по-ментовски! Через год-другой от одного их вида можно взвыть и броситься на «запретку». Нам повезло (кстати, не только в этом), и деревья пока еще стояли, хотя ежегодно их становилось все меньше.

Отчасти это было нашей собственной заслугой. Я имею в виду то, что деревья пока еще росли. Но, конечно, как это бывает почти со всеми потерями в этом мире, их воровская порубка тоже не обходилась без какой-то меры нашей вины – хотя бы недогляда. Дело в том, что по старым зэковским «понятиям» в лагерях когда-то бытовал целый набор запретов, табу. Некоторые из них могут выглядеть просто смешными предрассудками, другие забылись или переродились в откровенную чушь на «кровавой малолетке», где несовершеннолетние пацаны ненависть к властям довели до абсурда, считая «за падло», скажем, есть помидоры, потому как они коммунистического красного цвета. Но изначально большинство «старозэковских» заповедей было вполне осмысленно. Едва ли не главная из них гласила: «Строить себе тюрьму – за падло». Отсюда было множество следствий: порядочному зэку нельзя работать на производстве колючей проволоки и тому подобного добра, нельзя работать на «запретке», нельзя строить здание внутрилагерной тюрьмы (но можно – жилой барак или больничку). Нельзя было и рубить деревья, которые доставляли нам одну из последних радостей. На большинстве зон с их тысячными толпами, где после знаменитой «сучьей войны» сороковых – пятидесятых годов всегда можно было найти штрейкбрехеров, все эти правила методично истреблялись вместе с «воровским законом». У малолеток, как я уже отметил, они выродились. А вот наш лагерь, в котором, когда я в него попал, было около семидесяти душ, а на 30 декабря 1986 года – пятьдесят шесть (ментов больше!), традиции сохранил. Не знаю, возможно, нечто подобное было еще на женской зоне в Мордовии – женщинам проще настоять на своем, да и оставалось их меньше десятка – легче сплотиться! Но даже на других политзонах нашего пермского куста обстановка в 80-е годы была уже не та. Отчасти это оттого, что именно у нас был единственный для политических участок особого режима – «особняк» для «полосатиков», а потому и вся зона считалась штрафной. А коли так, то большинство самых жестких врагов режима и администрации с остальных политзон к нам и ссылали, они же, в свою очередь, определяли общественное мнение и своим авторитетом создавали такой настрой, что даже стукачи не решались многие вещи делать в открытую. И менты, и чекисты – каждые по своим причинам – тоже опасались единодушных выступлений нашего подпольного актива.

Те же деревья, постепенно и поштучно, спиливали украдкой, когда все «отрицалово» было в промзоне. Но те, кто это делал, естественно, все равно становились известны и сталкивались с таким мощным, гнетущим, молчаливым всеобщим осуждением, что даже среди стариков осмеливались пойти на это практически только те, у кого скоро заканчивался срок или кому обещали за такую трусливую тайную порубку освобождение от тяжкой, вредной работы, от которой иначе он мог умереть, как это было с нашим кузнецом. Но даже вполне реальная угроза смерти не смягчила многих сердец, и почти вся зона не разговаривала со стариком Бураковым до самого его освобождения. Это жестоко? – Наверно. «Неужели человеческая жизнь стоит нескольких деревьев?», – спросят меня. – А вот это уже совсем не так очевидно, как кажется. Выполнит ли администрация свои обещания – большой вопрос (Бураков, кстати, несмотря на все посулы, так до последнего дня у наковальни и простоял), до какой степени болезнь опасна и зависит от работы – одному Богу известно (в конце концов, мало ли людей на вредных работах даже на свободе?), а вот вред от вырубки деревьев совершенно очевиден и угрожает всем без исключения. Добавьте к этому опасность любой уступки ментам в чем бы то ни было, опасность, касающуюся опять же каждого, ибо всякая уступка почти необратима и влечет за собой новые и новые придирки, указивки, требования, то есть общее ужесточение режима, – и суровость моих солагерников станет чуть более понятна.


Но весна, как и опасность, бередит даже самых суровых людей. Весною мы снова начинали верить, что в конечном итоге все для каждого из нас закончится благополучно. Весной немного отпускал самый гнетущий, скребущий сердце страх: страх смерти родителей. Ни свои собственные судьбы, ни отчаяния и измены жен, ни несчастья с детьми не так страшны лагернику, как мысль, что мать или отец могут, не дождавшись тебя, уйти в последний побег, на общую для всех людей «запретку». Что ты не сможешь с ними проститься. И – может быть, самое горькое, потому что непоправимо обидное: знать, что умирая они будут дополнительно мучаться от сознания, что сын – в тюрьме, от боли за тебя же…

Однажды летом, когда в свободное время можно было снять сапоги или ботинки и дать ногам отдохнуть в тапках, я неслышно зашел за чем-то в нашу спальную и не узнал весельчака и балагура Зураба Гогия. Видимо, он не ждал, что кто-то войдет, и стоял у своей тумбочки, разглядывая какую-то фотографию. Ни следа балагурства на лице не осталось. Резкая складка меж мохнатых бровей. Тесно сжаты мясистые губы. Подбородок прижат к груди. Этот человек был лет на пять старше, чем мой лагерный друг. Но полусекундой позже он услышал мои шаги и повел головой с деланным безразличием, как породистая собака, которую застали за обнюхиванием обеденного стола.

– А, Славик!.. – по лицу скользнуло облегчение оттого, что перед вошедшим можно не притворяться, не надевать постылую личину затейника и шутника. – Вот. Это моя мать. Она умерла два года назад…

– И похоронили без тебя… – мой риторический полувопрос.

– Да. Ты же знаешь. – Помолчал. – Менты вызвали. Сами рассказали. Они всегда сразу сообщают, когда у людей беда. Им это нравится.

Минут через десять мы пили чай, а Зураб рассказывал какую-то очередную историю. В той, прежней жизни он закончил режиссерское отделение Театрального института и работал журналистом. Он умел владеть собой и завладевать вниманием слушающих. Да что там – слушающих! Как-то раз он так задурил головы двум прапорам, показывая им детский фокус с бумажным пропеллером на иголке, крутящимся от тепла ли рук или от биотоков – неважно, что бедные менты совсем забыли о своих прямых обязанностях, и мы целых пятнадцать минут после окончания законного перекура не возвращались в опостылевший цех!! Попробуйте отвлечь дворнягу от погони за кошкой – и вы поймете, каково это! Но теперь я знал, что веселил солагерников, совершенно сознательно старался поднять их настроение человек, у которого была своя неизбывная боль…


Но день, о котором я все пытаюсь и все не могу рассказать, был еще ранней весной. На Северном Урале это конец апреля, может быть, середина. Раньше – еще зима. Я возвращался из столовой, а по другой стороне «Аллеи свободы» встречным курсом, но метрах в семи слева шел уже успевший поесть Степан Хмара. Мы уже много месяцев не замечали друг друга и сейчас ничто не заставляло нас хотя бы повернуть голову – по зэковской привычке мы и так видели все вокруг. Поэтому я даже не успел удивиться, когда услышал глухой басовитый голос:

– Ростислав!

– Да, Степане? – как будто мы целый день проболтали, и вот – забыли-таки о чем-то еще переговорить.

– Вы знаете, отцу Альфонсасу пришла очень интересная книга. Вас может заинтересовать.

– Спасибо, Степане, обязательно спрошу. А вы куда? За телевизор?

– Да. Надо же новости посмотреть. Вдруг этот подонок сдохнет. – Тогда в СССР еще пановал, предсмертно хрипя, Черненко. – Я как врач точно могу сказать, что ждать недолго.

– Не в обиду вам будет сказано, но для такого предсказания и врачом быть не обязательно.

Брезгливая ухмылка тронула Степановы губы:

– Вот именно. – И уже расходясь: – Подходите через полчаса чаю попить. У меня есть. Угостили.

Когда, просмотрев программу «Время» Центрального Телевидения, Степан так и не дождался трансляции «Лебединого озера» – ритуальных причитаний агонизирующего режима, мы встретились снова в кухоньке нашего отряда. Дымился крепкий чай. Я поглядывал на образцово арийское лицо Хмары со светло-голубыми глазами, прямым носом, мужественным ртом – на зависть нацистским специалистам по евгенике. Степан молча смотрел куда-то перед собой. Или внутрь себя. Вышел заваривавший себе чай старик-латгалец Габранов. Пробежал наш отрядный кот и забился в раздевалку под бушлаты. Значит, сейчас войдут менты. Когда-то они жестоко избили нашего котишку сапогами, и теперь он издалека узнавал их по наглой походке, прячась и так предупреждая нас. Действительно, входная дверь распахнулась и в отряд вошел белобрысый прапор с внимательными рысьими глазами. С ним вечно улыбающийся, обманчиво добродушный Кукушкин и подтянутый службист Илюхин. Мерзковатая смена. Но бывает и хуже.

– Пьете чай? – со скрытым удивлением полюбопытствовал Кукушкин.

– Пьем, – согласился я. Степан промолчал. То-то теперь у чекиста с операми толковище будет: Хмара с Евдокимовым помирились! Как бы их опять лбами сшибить? Но пока придраться, вроде, не к чему. Менты протопали в отряд, обошли все комнаты и через несколько минут вышли. Теперь часа полтора, Бог даст, мы их не увидим. Степан достал сигарету, закурил и решился:

– Знаете, Ростислав, я же в детстве молился на Россию. Моя мать, отец, односельчане – все! Мы же были под поляками. Знаете, что это такое? Мне родные рассказывали: когда какой-то замухрыжный панчик ехал через нашу деревню, наше мiсто, – Степан мечтательно протянул так редко употребляемое им родное словцо, – и у него расковалась лошадь, он подозвал нескольких наших мужиков и впряг их в свою жалкую телегу. И погонял их кнутом, пока не доехали до кузницы! А они молчали. Потому что он мог объявить их бунтовщиками и заговорщиками. И всю деревню заодно. Сами понимаете, что потом было бы. И это в двадцатом-то веке!

Степан помолчал, покурил, попил чаю.

– Знаете, сколько столетий мы учились ненавидеть! Но ведь и любить тоже. Мы любили Россию, потому что только в ней было наше избавление. А Россия нас предала!

– Но ведь это не Россия, Степане, – как можно мягче тихо возразил я. – Это Советский Союз, коммунисты, такие же наши враги, как и ваши.

– Да, умом я это понимаю, Ростислав. Да и то только теперь. Но сердцем… Сердцем не могу. Знаете, когда мне было лет пять, мама выводила меня к тыну, ставила лицом к ветру и говорила: «Слухай, сынку, слухай! Откiля вiтер вiе? Со всхiду вiе, с Россii! Чуешь? Жiтом пахне, волей. Дуфаемо, сынку, на всхiдный вiтер!» Мы же все, как на Бога, молились на вас, верили в вас. А потом пришли вы. И что принесли? С чем пришли ваши солдаты с красной звездой на лбу?

– Но ведь они даже русскими не все были…

– Да, верно. Я же говорю, что разумом все понимаю. Иначе бы сейчас с вами не разговаривал. Я могу даже больше сказать: большинство этих солдат были нашими же, украинцами, только с Восточной Украины. Их специально набирали, чтоб им легче было наш язык понимать. Шпионить, попросту. Но меж собой-то говорили они по-русски, комиссары у них были русскими… Ну, тоже всякими, впрочем. Но вы же меня понимаете.

– Конечно, понимаю. Это беда и великая трагедия моего народа, что коммунистическая сволочь заговорила по-русски. Но и вы поймите: идею не мы придумали, она к нам пришла с Запада. Ударными отрядами у большевиков были латышские стрелки, ими до сих пор кое-где в России детей пугают. Красные никогда бы не победили, кабы их не поддержали чуть ли не все нацокраины, за исключением, кажется, одних калмыков, до конца сохранявших верность царю. Дикая дивизия, китайские пулеметчики, да и ваши – сами же говорите…

– Что вы мне прописи читаете, Ростислав!? Разве я всего этого не знаю? Да, это так. И подавляющее большинство комиссаров составляли евреи, те же латыши, кавказцы, поляки. Ну и что? Массой-то, пушечным мясом были русские! И, главное, а почему все эти народы так дружно пошли против Империи?

– Вы думаете, их угнетали? Это финнов-то угнетали в их Великом княжестве? Бухарского эмира или хивинского хана, которых заставили отменить самые варварские из их обычаев, а в остальном дали жить, как хотят, раз в год только снаряжая эсминец «Эмир Бухарский»?

– Ну, не преувеличивайте! И потом, как раз финны и туркмены с узбеками меньше всех красным помогали. Именно потому, что царское правительство меньше остальных их трогало. А Прибалтике, Закавказью, да и нам нужна была свобода. Но ваши идиоты – Юденич, Деникин, Колчак – вместо того, чтобы с нами со всеми договориться, только и делали, что кричали о «единой и неделимой»! А договорились бы – им же предлагали союз! но с признанием нашей независимости! – задавили бы этих подонков через пару месяцев.

– Зураб, знаете, как говорит? «Я знаю свой народ, Славик. Если бы Россия дала сейчас свободу Грузии, мы бы вас так полюбили, так полюбили!.. Что через несколько лет грузины сами запросились бы снова в одну страну с вами!»

– Может, он и прав. Ему виднее. Не знаю, как у них, а у нас для этого очень много времени должно было бы пройти. И знаете почему?

– Догадываюсь. Хотя вы, наверно, имеете в виду, прежде всего, Западную Украину?

– Да. Естественно. На востоке сложнее. Там они все заражены коллаборационизмом. Поколения должны смениться, прежде чем они поймут, что должны быть свободными.

– Получается, для того чтобы отделиться от России, вы сперва хотите вырастить какой-то другой народ вместо того, который есть, а потом, еще лет через сто, думаете, к тому же, что можно будет опять объединяться. Не слишком ли сложно?

– А это, кстати, не так смешно, как вам кажется. – Хмара каким-то то ли мальчишечьим, то ли казацким движением заломил набекрень зэковскую кепочку-«пидерку», встрепенулся и закусил несуществующий ус. – Мы действительно когда-нибудь смогли бы жить вместе и нам всем это могло бы быть выгодно. Но сперва нам действительно надо побыть врозь, отдохнуть друг от друга. И свободу действительно надо сначала научиться ценить, а потом уже ею распоряжаться. Но сейчас все это совершенно невозможно.

– Я вовсе не считаю такие планы смешными. Но разрушать всегда проще, чем строить. Отделиться нетрудно. Легче, чем иногда думают. Ну, кто-то будет недоволен. Ну, немного постреляют друг друга. Да ведь какое дело политикам до простых людей! Так ведь? Только ваше «потом» может никогда не наступить. Привыкнут жить порознь, а то, что вместе было бы лучше, попробуйте объяснить тем, кто захватит власть. Для них лучше быть первым парнем на деревне, чем пусть среди богатых людей, но одним из многих в городе.

– А это уже зависит от вас.

– И от вас. Или вы сами думаете встать во главе незалежной Украины?

– Не знаю. Не думал. Есть и другие.

– Да нет. Наверно, думали. Но ведь не в этом дело.

– А в чем же?

– Дело в том, что история мстит. Возьмите чехов. Сперва они предали Колчака. Потом предали власовцев, которые освободили Прагу от немцев перед приходом красных. А теперь обижаются на нас же за то, что в 1968-м их растерли в порошок. А чего ж обижаться? Они же сами помогали отрастить когти коммунистическому зверю. Еще семьдесят лет назад!

– Интересная концепция…

– Да ведь так и есть, Степане! И мы все сидим здесь сейчас, вы и другие мечтаете, как бы разделить страну, – а что будет потом, подумали? Как нам всем отомстит история, не знаете? Вот, даже Солженицын, говорят, предлагает отделить от России Среднюю Азию. На первый взгляд, казалось бы, – почему бы и нет? Даже полезно. Но я там был перед арестом. Не туристом, а работал, жил. Не очень долго – полгода, но для внимательного человека достаточно. Северный Казахстан – русский, там подавляющее большинство населения – русские. Но и от казахов его отнять не так-то просто, да и не очень-то справедливо. Они же степняки, кочевники. Для них Северный Казахстан – тоже родина. Просто они не привыкли там селиться, потому что это их кочевье, большое такое пастбище. А граница Южного Казахстана, деревня Черняевка есть такая, в пятнадцати километрах от Ташкента. Как их от Узбекистана отделишь? А Бухара и Самарканд сейчас считаются Узбекистаном, но ведь это самые что ни на есть центры персидской культуры. Живут там обузбечившиеся таджики, многие и сейчас дома по-таджикски, а то и по-персидски разговаривают. Все это единый мир, который без крови не разделишь. И Россия там не посторонняя. Там и русских немало, и украинцев, там целые кусты деревень из немцев, причем не только сосланных Сталиным из Поволжья – есть и переселенцы чуть ли не времен Екатерины, когда и власти-то имперской там еще не было, и соседние деревни говорят на столь различных диалектах, что старики, не зная общенемецкого литературного hochdeutsch, плохо понимают друг друга. По всей Средней Азии растят лук и морковь корейцы. А Ферганская долина поделена между тремя республиками настолько искусственно – какой-то спиралью, – что совершенно ясно: стоит исчезнуть единому сдерживающему центру – Москве, – и крови там прольется больше, чем воды в арыках. Где силой, а где и не очень (казахи с киргизами часто даже стремились в Россию), но Империя приняла на себя ответственность за судьбу этих народов. Она просто не имеет морального права взять и бросить их на произвол судьбы.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации