Электронная библиотека » С. Гедройц » » онлайн чтение - страница 12


  • Текст добавлен: 16 сентября 2019, 18:46


Автор книги: С. Гедройц


Жанр: Критика, Искусство


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Шрифт:
- 100% +
XIX
Август

Евгений Гришковец. Рубашка

Роман. – М.: Время, 2004.

Вот уж кто взаправду блажен, так это незлобивый критик. Какое облегчение, когда выясняется, что человек, которого и так-то ценишь, еще и пишет хорошо! А берешься за чтение с опаской: вы когда-нибудь слышали про приличную актерскую прозу?

Но Евгений Гришковец – лишь отчасти актер: собственным телом разыгрывает собственный текст. Обращенный – страшно вымолвить всерьез – к самопознанию. Жанр Гришковца – Гришковец. То есть человек ни на кого не похожий, как и любой другой. Подобно каждому, единственный. Он избывает этот парадокс вслух и напоказ, используя самого себя как ключ к реальности – личной и всеобщей. Словно какой-нибудь Эпиктет на рынке рабов.

Занимается саморазвоплощением. Упрощает себя делением на всякие общие знаменатели. Вам представляется, покупатели, что вы – это вы, а я – это я? что вы сами по себе – предположим, крутые или прячете от всех какой-нибудь стыдный страх, – а я некто другой, некто чужой, в данном занятном случае – говорливый чудак в колодках? Так вот: часа не пройдет, как вы потеряете границу между мной и вами – она сделается прозрачной. Я предъявлю вам сколько-то ситуаций – ваш внутренний голос обязательно на них отзовется – и совпадет с моим, вот этим самым, раздающимся в нескольких шагах от вас!

Фокус вообще-то нехитрый: во-первых, запас возможных для нас ситуаций не необъятен; во-вторых, на определенной глубине – примерно слое так в четвертом, считая сверху, – мысли у всех персонажей одной и той же исторической общности практически одинаковые. Что и требовалось доказать.

Но добиться правильного резонанса тяжело: даром что слой всего лишь четвертый сверху, – там столько всякого… Кроме правды, ничего нельзя, но и всю правду – ни в коем случае. Надо так не жалеть себя, чтобы нравиться публике настолько, что она будет с удовольствием глядеться в вас, как в говорящее зеркало. А вам-то, Эпиктету-то, этого мало, всю эту клоунаду вы развели не для того (ну, не только для того), чтобы хлопали стоя да подбегали с букетами; а теперь, простодушные мои, теперь, когда вам удалось найти себя вовне, то есть во мне, – ну-ка быстренько возвращайтесь, разбегайтесь по своим телам, и пусть каждый попробует найти себя – в себе. Настоящего себя, совсем не такого, как я и все остальные. Это где-нибудь в слое шестом-седьмом, как минимум – в пятом…

Вот и писатель Гришковец лишь отчасти. И роман держится таким же, предельным усилием инфантильной искренности. Герой так пылко, так неподдельно влюблен, что читатель просто не может остаться безучастным. Не оттого, заметьте, что герой так уж особенно симпатичен сам по себе (какой-то архитектор, вроде приличный, Бог его знает), – но Гришковец буквально заставляет нас узнать в его переживаниях – свои. Сам-то герой ужасно удивлен собственным состоянием и поведением. И наш эмоциональный опыт, попавшись на удочку, спешит его поддержать. Ведь мы – точно такие же, у всех одни и те же приемы жить, каждым из нас командуют организм и воображение, у каждого где-то внутри, как блуждающая игла, перемещается я – не то голос, не то взгляд, и, главное, непонятно чей. Он такой взрослый, а люди взрослыми не бывают, сознайтесь же в этом себе наконец! И помиритесь с собой. Это тоже способ стать человеком.

«Мои руки… и весь мой организм мог спросить меня сейчас: „Ну чего ты нас мучаешь? Мы-то чем виноваты? Нам нужно от тебя немного. Нам нужно нормальное питание, регулярный сон, хотя бы иногда свежий воздух. Неплохо бы какое-нибудь подобие спорта, ну или хотя бы прогулки. Пешком надо иногда ходить! Ходить, не спеша куда-то, а ходить, чтобы… ходить. Ведь мы, твои органы, всё делаем, стараемся, вырабатываем волосы, ногти, пот, слюну и другие жизненные соки. Нам трудно! Мы устали от тебя. Мы не понимаем, не можем выяснить, какой орган отвечает за то, что с тобой происходит. Сердце? Нет! Оно само уже не радо! Оно, конечно, у нас, тьфу-тьфу-тьфу, крепкое… Ну все же объясни нам… Что случилось? Что случилось-то?“»

Это фирменная интонация Евгения Гришковца. Она дает тому, в ком отдается, чувство собственной ценности, а вместе с ним – чувство обладания какой-то подлинной сущностью. Если ни то, ни другое не самообман, – каждый день жизни должен пролетать как потрясающее приключение. Собственно, про это и речь. Книжка так и сделана.

«Ты только не упрощай то, что я тебе сейчас сказал. Я сказал тебе, что жизнь реальна! Это не значит, что жизнь бессмысленна, что всё ерунда и мы занимаемся всякой фигнёй. Нет, Саня! Это слишком просто! А вот то, что жизнь реальна… РЕАЛЬНА! Это страшнее…»

Хранитель. К 100-летию со дня рождения В. М. Глинки

Статьи. Письма. Проза. – СПб.: АРС, 2003.

Есть такой писатель – известный – Михаил Глинка. Не знаю, какие книги сочинил (говорят, много). А эту – составил. Но главное – придумал и (не совсем понимаю, каким чудом) «пробил». Правда, не один: соавтором идеи значится Георгий Вилинбахов. А идея – счастливая.

Собранные тут мемуары, письма и статьи документально удостоверяют существование человека не то что необыкновенного, но как бы почти невозможного. Будь он герой романа – в него не поверил бы никто. И критики вдоволь натешились бы, выписывая цитаты и подмигивая читателю восклицательными знаками пополам с вопросительными: дескать, как вам это понравится? исключительно правдоподобно, не так ли?

Но в данном случае про вопросительные знаки приходится забыть. Владислав Михайлович Глинка был герой не романа – легенды.

«Говорили, что на старых черно-белых фотографиях он распознает цвета, в съемочной группе „Войны и мира“ (Глинка консультировал съемки) утверждали, что он знает на память скрип рессор и колес всех типов старых экипажей…» (Борис Пиотровский).

«Приносят ему, например, предполагаемый портрет молодого декабриста-гвардейца. Глинка с нежностью глянет на юношу прадедовских времен и вздохнет:

– Да, как приятно, декабрист-гвардеец; правда, шитья на воротнике нет, значит, не гвардеец, но ничего… Какой славный улан (уж не тот ли, кто обвенчался с Ольгой Лариной, – „улан умел ее пленить“);

хороший мальчик, уланский корнет, одна звездочка на эполете – звездочка, правда, была введена только в 1827 году, то есть через два года после восстания декабристов, – значит, этот молодец не был офицером в момент восстания. Конечно, бывало, что кое-кто из осужденных возвращал себе солдатской службою на Кавказе офицерские чины – но эдак годам к тридцати пяти – сорока, а ваш мальчик лет двадцати… да и прическа лермонтовская, такого зачеса в 1820–30-х еще не носили… Ах, жаль, пуговицы на портрете неразборчивы, а то бы мы определили и полк, и год.

Так что не получается декабрист никак – а вообще славный мальчик…» (Натан Эйдельман).

То есть В. М. производил впечатление человека, прибывшего в Ленинград на машине времени прямо из русского восемнадцатого века (с продолжительной остановкой в девятнадцатом). Про тогдашний быт, этикет, гардероб (в частности – придворный и военный) знал всё.

В книге масса текстов, где его эрудиция продемонстрирована в действии. Чего стоит – и какое наслаждение доставляет! – классическая работа В. М. о пожаре (в 1837 году) Зимнего дворца! А письмо Солженицыну про «Август 1914-го»!

Приведу лишь одно замечание – 499-е по счету:

«На всем протяжении романа полностью отсутствует звон шпор, который должен сопровождать каждый шаг всех штаб-офицеров и генералов, не говоря уже обо всех чинах кавалерии и артиллерии».

Обычно, насколько я успел заметить, – чем подробней человек изучил свой предмет, тем хуже разбирается во всем остальном. Память разрастается в ущерб уму и сердцу, специалист делается инфантилен, чудаковат, отчужден.

Особенно – если влюблен, например, в историю войны 1812 года, а его современники играют на Бородинском поле черепом Багратиона в футбол.

В. М. Глинка был храбр, сострадателен, великодушен, щедр, любезен, остроумен, изящен. Невзгоды – а жизнь была ими преисполнена – переносил и бедность (хроническую) переживал кротко. Обладал одухотворенной речью, прелесть которой, по-видимому, запечатлелась в его исторических повестях не вся. Умел очаровывать, но и помимо воли навлекал на себя чувство, называемое обожанием. И бывал чрезвычайно строг в вопросах чести.

Все это в книге дано. Странней всего – из нее же выясняется с очевидностью, – что В. М. был такой не один. Что это был – при советской-то власти! – целый орден (впрочем, крайне малочисленный), так сказать, культурных недобитков.

«И я помню, – говорит Георгий Вилинбахов, – что при встречах с Петром Андреевичем Зайончковским или Юрием Михайловичем Лотманом, когда речь заходила о каком-то еще не знакомом человеке, то один из вопросов был таким: ну а как этот человек – приличный? И им не надо было объяснять друг другу, о чем идет речь». Боюсь, эта фраза сегодня темна.


Майя Туровская. Бинокль. Заметки о России для немецкого читателя. Заметки о Берлине для российского читателя

М.: Новое литературное обозрение, 2003.

Название – ничего, но вот подзаголовок, особенно в первой половине, не идет книге на пользу. На первый, беглый взгляд – умаляет заманчивость: популярно, для невежд – о предмете, известном мне как пять пальцев, – увольте от такого чтения. А если хватило, к счастью, любопытства заглянуть внутрь – перепонимаешь подзаголовок наоборот, причем с печалью: он – высокомерный. В том смысле, что ты-то, братец, не дорос еще до серьезного разговора о серьезных вещах.

На самом-то деле, насколько я понял, это не нарочно, а так уж вышло: Майю Туровскую в Германии знают еще лучше, чем в России.

(В частности – ни на минуту не забывают, что она – соавтор фильма «Обыкновенный фашизм».) Она бывала там не раз. И бывает. Ничего удивительного, что немецкая газета – из лучших – предложила ей рубрику. И что когда тексты сложились в книжку, оказалось удобно построить их вдоль оси Москва – Берлин.

Текстов я насчитал 46. Если набраться терпения – обдумывать не больше одного в неделю, то выйдет, как если бы вы целый учебный год слушали лекции умного-преумного человека (и с отчетливой дикцией) – про что? Да про то, что происходит, в том числе с вами. Про наше с вами время.

Как если бы корюшке читали спецкурс про Неву. Непрерывно смещаясь по течению в самой гуще косяка.

В старости, если доживу, непременно вернусь к этому «Биноклю»: не для того, чтобы проверить прогнозы (их тут нету ни одного) или сверить оценки текущих событий с окончательным итогом (оценок – политических ли, эстетических – М. Т. старается не произносить), – а чтобы убедиться (как надеюсь), что этот автор умел видеть вещи в правильном свете, под безошибочно выбранным углом. Что этот интеллект выхватывал из потока те самые точки, в которых историческая реальность как бы сгущалась в знаки самой себя.

А я, например, очень многих не заметил. Не обратил внимания.

На роман Юлия Дубова «Большая пайка» – про трагические (без иронии!) тайны большого нашего бизнеса. На двухтомное жизнеописание Александра Солоника, чемпиона по наемным убийствам. Ни на одну из трех монографий о, наоборот, самоубийствах. На мемуары О. Сурковой об Андрее Тарковском – а там сказана, как видно, какая-то правда, которую надо бы знать. На переписку Эльзы Триоле с Лилей Брик, только два года назад впервые изданную, – нестерпимую, должно быть, для советского мозга.

А сколько происходит, как выяснилось, такого, про что провинциал не знает и понаслышке, – почему и не является, в сущности, своим современником! Не видел «Гамлетов» Штайна и Стуруа, ни «Черного монаха» Камы Гинкаса, ни Фоменковой «Пиковой дамы», ни Ануевой на сцене МХАТ «Антигоны», не говоря уже о немецком фильме «Good bye Lenin!». Не слышал «Травиаты» в «Новой опере», ни «Леди Макбет Мценского уезда» в «Геликон-опере», – а тоже, выходит, очень и очень стоило.

И, разумеется, не бывал в магазине «Мир новых русских» – и, очутившись на старом Арбате, не рискнул бы, пожалуй, зайти. Да и что мне там делать?

«Здесь вы можете найти куклу (купить подобие) сотового телефона – в гжели, в хохломе и во всех видах – фирменный тотем „ироикомического“ „нового русского“, фарфоровую кредитную карту „Гжель“ или деревянную „Хохлома-банк“, палехскую шкатулку с „портретом“ любимого BMW или „мерса“, а также предметы новорусского быта. Например, фарфоровую подставку для кондома – „безопасный секс“… В ассортименте также печатки с готовыми блатными текстами: „Ты заказан“, „Не вопрос“, „Базару нет“. Здесь же картинки, оставшиеся от 850-летия Москвы – проститутка держит плакат: „Каждый 850-й – бесплатно“…»

Майя же Туровская ничего не упускает, причем не в поисках кайфа. В занятном и в скучном, в талантливом и не очень (и даже в очень не) она пытается – и умудряется – уловить сигнал перехода от прошедшего к будущему. Из ниоткуда в никуда, – сказал бы Пелевин, – но для человека, сделавшего «Обыкновенный фашизм», все не так просто.

По-видимому, Майя Туровская считает, что люди – так сказать, люди en masse, даже бывшие советские – заслуживают некоторого сочувствия: все же им очень сильно досталось и слишком трудно живется.

Также похоже, что ее несколько бодрит пример Германии: совсем ведь падшая была страна, из какой мерзости воскресла.

Наконец, и в жестах нынешней российской культуры – даже в непроизвольных жестах культуры массовой – наблюдается (или мерещится) что-то такое осмысленно-человечное. Скажем, отчего население так жадно поглощает милицейские сериалы? Да оттого, что они «возвращают „жителю“ чувство защищенности в его непростой повседневной жизни». (Совершенно по другому поводу и в скобках: «иногда эта традиция играет положительную роль: как известно, обычные шупо остановили гитлеровский путч 1923 года в Мюнхене, не посмотрев на генерала Людендорфа».) Или – что нам дает реклама как источник знания?

«…Если… выделить главное слово в тезаурусе российской рекламы, то это будет „защита“. „Защита!“ – кричит, шепчет, обещает экран; защита от кариеса; защита от пота; защита от запаха; защита вашей машины – замок „Mongoose“; защита вашей стиральной машины – Calgon. Защита – от насморка, от боли, от несвежего дыхания, если нельзя защититься от всего остального, – вот что продает нам экран в первую очередь. И уверения в собственной социальной полноценности. „Я этого достойна“, – твердят красотки, посягнувшие аж на французскую косметику…»

Но ведь и на престижных премьерах поют про то же:

«На постсоветском пространстве смерть – военная ли, криминальная, холодная и голодная, от бедности или дефицита медицины – обесценилась и стала привычной. Высокая смертность – коэффициент состояния общества. Потребность культуры поднять цену смерти как инобытия любви – столько же выражение Танатоса, сколь и попытка ему противостоять».

Признаюсь, лично для меня это даже чересчур умно, чересчур красиво. Не представляю, каким образом партия Травиаты – исполненная хоть ангелом небесным – противостоит военному, раз уж речь зашла, танатосу.

Откуда он, кстати, взялся, такой? Разве в России война? уж не чеченская ли? в книге о ней ни звука. Должно быть, не характерное обстоятельство.

Либо Майя Туровская полагает, что с посторонними о таких вещах не говорят.

Отсюда же, наверное, и снисходительность к масскульту и кичу, к разным Марининым и Радзинским. Второй сорт или третий – иностранцу все равно.

Получается, действительно, эффект перевернутого бинокля или что-то вроде. Жизнь предстает бескачественной, зато семиотичной (излюбленное Майей Туровской словцо).

Даже есть один случай (вообще-то неважный) оптического, так сказать, обмана: «Чичиков скупает „мертвые души“ крепостных, чтобы прослыть богатым и выгодно жениться». Немец, конечно, проглотит и не поморщится, а мне, например, обидно за Пал Иваныча.

Но это – так, пустяк. Придирка.

X
Сентябрь

Марсель Райх-Раницкий. Моя жизнь Пер. с немецкого В.Брун-Цехового. – М.: Новое литературное обозрение, 2002.

В 1979 году в пекинском валютном магазине (типа советской «Березки») Райх-Раницкий случайно столкнулся – будучи случайно же знаком – с Иегуди Менухиным.

«Я спросил, что он здесь делает. Он кратко ответил: „Бетховен и Брамс со здешним оркестром“. Потом спросил, что делаю в Китае я. „Я выступаю здесь с докладами о Гёте и Томасе Манне“. Менухин недолго помолчал, а потом сказал: „Ну да, ведь недаром мы евреи“. А после маленькой паузы добавил: „Это хорошо, это правильно, что мы ездим из страны в страну, чтобы распространять и интерпретировать немецкую музыку и немецкую литературу“. Мы посмотрели друг на друга задумчиво и, пожалуй, немного грустно».

Эта книга (не знаю, с блеском ли написанная: очень уж тусклый перевод) есть попытка личного оправдания в любви, роковой и унизительной: любви еврея к немецкой культуре. Как может счастлив ею быть человек, не раз и не два прошедший селекцию: это когда вы, и ваши родители, и жена продвигаетесь в многотысячной очереди к некоему молодому офицеру, называете ему свое место работы в гетто и должность, – а он, мельком взглянув на вас, показывает хлыстиком: направо или налево, и вы становитесь в соответствующий строй. Слева – значит, через час вы в вагоне, через три – в газовой печи, через пять – в крематории. Справа – отдыхайте до следующего раза, только прежде взгляните на родителей:

«Когда группа, в которой они стояли, приблизилась к человеку с хлыстом, тот, очевидно, потерял терпение. Он заставлял немолодых людей быстрее идти налево и уже хотел воспользоваться своим красивым хлыстом, но в этом не было необходимости. Я мог видеть издали, как отец и мать, боясь строгого немца, пустились бегом, так быстро, как только могли».

Райх-Раницкий бежал из варшавского гетто, до прихода советских войск прятался в одном из пригородов, потом поступил в польскую армию (он ведь был уроженец Польши, ее, так сказать, гражданин), потом вступил в польскую компартию, даже успел поработать в польской разведке, – но когда (очень скоро) отовсюду исключили и вышвырнули, оказалось, что он умеет, и хочет, и любит только одно – писать про немецкую словесность.

С какой стати? А с такой, что девять лет – с 1929-го по 1938-й – жил в Берлине, окончил тамошнюю гимназию. Почти сразу же был депортирован (как в некотором роде поляк), – но: «Из страны, из которой меня изгнали, я увез ее язык и ее литературу…»

Сколько людей подстилали себе под судьбу подобные фразы! (Например – наш Ходасевич.) Но тут случай не тривиальный: что значит – увез? Так обзаводится волшебной лампой Аладдин. Увез на географическую родину – провез в головном мозгу – некий набор ценностей, спасающих (молодого Марселя Райха действительно спасавших) от бессмыслицы и ужаса жизни вообще, а в гетто – и подавно.

Потому что гетто и прочий кошмар нацизма – это, видите ли, немецкое варварство. А он усвоил немецкую культуру. И она его присвоила. Согласно законам избирательного сродства.

И в подсоветской Польше он сделался (под псевдонимом Раницкий) признанным специалистом по ПНР-ГДРовским литературным связям: рецензировал, редактировал, интервьюировал, переводил – почти процветал, если забыть взбухавший вокруг антисемитизм, вскипающий, как волна, – пока не понял окончательно: «что у меня тоже есть портативное отечество – литература, немецкая литература». В 1958 году он убыл в научную командировку в Западную Германию на три месяца – и не возвратился.

Сбылась детская мечта: Райх-Раницкий стал (не окончив университета, даже польского) самым влиятельным, самым, говорят, знаменитым в XX веке немецким литературным критиком. Причина – поверх таланта – я думаю, еще и та, что он вложил в эту профессию ту самую культуру, которую когда-то вывез, а Германия о ней позабыла, – что-то такое, чему обучали (разбирая классические образцы) в берлинских гимназиях между войнами. Художественные особенности, законы композиции, то да сё – и наивысшая оценка только за сочинение безупречное.

А также личная страсть – неутолимая страсть к сочинениям не только безупречным, но и разного сорта, – поскольку в любом отсвечивает идеал, наличие коего – и счастливая возможность содействовать его обнаружению – только и придают существованию смысл.

Сколько замечательных писателей в Германии! – думаешь над этой книгой, – даже завидно. И со всеми-то он знаком или был знаком, и все такие занятные субъекты. И так серьезно все относятся к этой пресловутой великой немецкой культуре.

А все-таки нет-нет и мелькнет какая-то тревожная тень. В разговорах, скажем, о Вагнере.

В самом-то деле, как же с Вагнером? Который был ведь отнюдь не варвар, правда? Но встреться критик Райх-Раницкий с ним глазами – припомнил бы, полагаю, выражение лица того, на варшавской площади, молодого человека с хлыстом.

Наш автор отгоняет эту мысль такой остротой:

«В мире было и есть много благородных людей, но они не написали ни „Тристана“, ни „Мейстерзингеров“».

Это да. Например, из ушедших налево, – точно никто. Многим и благородство проявить не пришлось.

А все же, думаю, тяжело бывает почувствовать этот мрачный взгляд из глубины прекрасного облака. Что, разумеется, не мешает наслаждаться его полетом, раз уж научился разбираться в таких вещах.


Катя Манн. Мои ненаписанные воспоминания

Katja Mann. Meine ungeschriebenen Memoiren

Перевод, вступ. ст., сост., коммент., примеч., имен. указ. Л.Миримова. – СПб.: Бельведер, 2003.

Чем хороша была советская власть – образованных людей употребляла в качестве корректоров. Нынче иных уж нет, а те далече. Издательству «Бельведер» не удалось найти ни самого завалященького. А прекрасный, например, был обычай – ставить запятую перед союзом «и» в сложносочиненных предложениях!

А еще была, говорят, и такая должность – редактор. Должность, прямо скажем, собачья, – но, вместе с тем, предполагалось, что личность, ее занимающая, ни за что не пропустит в тексте оборот типа «Люси имела брата», «комната имела также дверь, ведущую в сад», – непременно зачеркнет, а сверху напишет: «у Люси был брат». И про комнату что-нибудь придумает.

А уж там, где перевод по неловкости опрокидывает вверх дном политику оригинала, – там вообще, под благотворным воздействием шкурного страха, редактор становился беспощаден. И ему действительно не поздоровилось бы, оставь он как есть вот такое, скажем, предложение: «Судя по тону, каким была написана статья, Томасу Манну ни в коем случае нельзя было возвращаться, он только заявил, что видел все в ложном свете, а теперь понимает, что речь идет об обновлении Германии». Ежу, который по-немецки ни бум-бум, и то понятно: требуется – разве только он заявил бы, – хотя, впрочем, настоящий советский редактор еще усилил бы для ясности.

Все это в прошлом. И не имеет значения. Данной книжке ляпсусы не повредят. Поскольку ее читатель должен сам быть с усами. Компетентный должен быть человек. Некомпетентному и профессиональный перевод ничего не скажет. Представьте текст – состоящий, как и положено, из предложений, – но в котором что ни подлежащее – алгебраический символ, а в сказуемых объем информации близок к нулю.

Пример. Не самый наглядный. Первый попавшийся. Где раскрылось.

«Томас Манн охотно встречался с Рене Шикеле, с интересом читал его произведения. Он ценил талант Бруно Франка, который был его другом. Верфеля он тоже очень любил как человека. Стефана Цвейга – не так».

Спрашивается: кому интересно, что Верфеля как человека Томас Манн любил не так, как Стефана Цвейга? Правильно: знатоку и ценителю немецкой словесности. Но с какой стати знатоку и ценителю читать мемуары Кати Манн по-русски? Они тридцать лет как опубликованы в Германии.

Вы скажете: бывают и такие знатоки и ценители, вроде упомянутого ежа, которые не знают языка излюбленной литературы. И это даже типично для бывших советских людей. В рассуждении чего подобные книжки снабжают справочным аппаратом. Загляните в именной указатель, с ходу врубитесь, кто есть кто.

Но, во-первых, глупо доверять указателю – он составлен автором примечаний, а там среди прочего черным по белому: «Грааль – это чаша, из которой по христианской легенде Христос на тайной вечере вкушал пасхального агнца»!!!

Во-вторых же, указатель расшифрует только подлежащие (ну и дополнения, грамматически говоря). Температура сказуемых от этого не возрастает. Проверяем методом подстановки: Верфеля, Франца (1890–1945), австр. писателя, поэта, он тоже любил как человека. Стефана Цвейга (1881–1942), австр. писателя, драматурга, поэта, переводчика – не так. Легче стало?

«В пределах досягаемости находились Верфели, Макс Рейнгардт, Герман Брох, Эрих Калер, которого мой муж также очень ценил и на которого возлагал большие надежды».

Нет, я не спорю – более того, я уверен, что эти сведения обладают определенной ценностью. Вполне допускаю – большой. Почти как если бы очевидец подтвердил, что Пушкину случалось перекинуться в картишки с Лермонтовым или что Михалков, сидя на горшке, с выражением декламирует Ахматову. Для специалистов такие свидетельства – золотой песок. А профану-то какое дело, что, допустим, бормотал за пивом один полузабытый классик про малоизвестную вещь другого – правда, еще не забытого?

«Мы знали, естественно, Ведекинда, но близких отношений у мужа с ним не было. Однажды они встретились в мюнхенском винном погребке „Торгельштубе“, в котором часто бывали писатели и Ведекинд имел там свой столик завсегдатая (переводчик в своем репертуаре. – С. Г.). Он, по-видимому, подготовился к встрече, так как сказал:

– Я только что прочитал „Фьоренцу“. Черт возьми! Черт возьми!»

На немецком – для человека, не равнодушного к мнениям Ведекинда («1864–1918, нем. драматург») и, конечно, читавшего эту самую «Фьоренцу», – эпизод, надо думать, не лишен смысла.

Бедному невежде вроде меня – в чужом пиру похмелье.

Но все-таки вдову Томаса Манна – уважаю. Замечательная старая дама была. Питала отвращение к любопытству толпы – и не выдала ни волоска. Разглядывала реальность исключительно сквозь литературу отца своих детей – прочих современников полагала его персонажами.

А вот про себя самое – похоже, думала, что Бог обошелся с нею недостаточно внимательно. Что создал ее для чего-то большего, чем родить гению шестерых, – верней, для чего-то другого, – а потом позабыл, для чего.

«Итак, появилась девочка, Эрика.

Я была очень рассержена. Я всегда сердилась, когда рожала девочку, почему – не знаю. У нас всего было три мальчика и три девочки, таким образом существовало равновесие. Будь у меня четыре девочки и два мальчика, я была бы очень недовольна. А так – ничего».

Это дети – сами уже пожилые – уговорили ее хоть что-нибудь вспомнить вслух.

Подбадривали, подначивали:

«Эрика Манн. У нас всегда было такое ощущение, что она, пожалуй, держит свои многогранные таланты под спудом, отдав всю себя целиком бесчисленным заботам о муже, о семье. Не так ли?

Катя Манн. Я хотела только сказать: я в своей жизни никогда не могла делать то, что хотела бы делать.

Голо Манн. Нет, но после смерти нашего отца ты могла бы немножко сделать (ах, г-н переводчик! – С. Г.), например, написать воспоминания или что-нибудь подобное.

Катя Манн. Но я не хотела делать это».

По-моему – была права.


Михаэль Вик. Закат Кенигсберга. Свидетельство немецкого еврея. С предисловием Зигфрида Ленца

Перевод с немецкого Ю.А.Волкова под редакцией Ренаты фон Майдель и Михаила Безродного. – СПб.: Гиперион; Потсдам: Немецкий форум восточноевропейской культуры, 2004.

А я и не знал про этот научный факт, непреложно установленный пытливым умом человечества: что если бросать лягушек в горячую воду – они мгновенно выпрыгивают из нее (то есть имеют шанс на спасение; впрочем, все зависит от диаметра котла), но если воду нагревать постепенно – лягушки гибнут все, притом агония настолько мучительна, что представляет для естествоиспытателя, надо полагать, огромный интерес.

Возможно, и вы не знали этого. Зато Гитлер знал. Гестаповские аналитики были в курсе передовых достижений.

Избранный ими путь к реальному и конкретному окончательному решению известного вопроса может показаться искусственно затянутым, излишне окольным, абсурдно дробным: тысяча мельчайших шажков как бы несколько вкось, как бы под углом к ясной цели.

Вместо того чтобы всех сразу собрать да сжечь, развели, понимаешь, на несколько лет правовое государство: закон о том, закон о сем, аккуратно заштриховывая клеточку за клеточкой.

Про штампы в паспортах. Про смешанные браки. Про крупное имущество евреев. Про мелкое. Про жилье. На все – закон, все исключительно по закону, и пока не войдет в силу следующий закон, – что не запрещено предыдущим, то как бы и разрешено. Преподавать нельзя, но учиться – что ж, продолжайте. Хотя посещать библиотеки тоже нельзя. И читать в общественных местах. И держать книги дома. Впрочем, к моменту этого запрета обучение тоже вне правового поля.

Темп стремительный, но последовательность законодательных инициатив нарочито загадочна. Не как полет, например, стрелы. Государство без конца отвлекается на мелочи: под влиянием праведного гнева и поддаваясь естественному отвращению. Не забыть принять закон, чтобы евреи не курили сигар. И сигарет! Чтобы не курили на улицах! Чтобы не курили вообще, под страхом смерти! И не ходили по тротуарам! И не сидели на садовых скамейках! И не держали домашних животных! И не ели мороженого! И чтобы в булочных им не продавали ни выпечки, ни сдобы!

Еще на градус, еще – вот уже и кипяток: единственное право еврея – оно же и обязанность – носить на одежде желтую звезду; каждый, кто выкажет сочувствие человеку с желтой звездой, подлежит наказанию; теперь (только теперь!) отменяем эмиграцию и включаем на полную мощность газовые печи.

Именно такую скорость, что бы ни говорили максималисты, следует признать оптимальной. При ней главные психологические процессы идут как надо.

Во-первых, в дурацком положении оказывается заграница. Западным корреспондентам никто не верит: запрет на сдобу – ведь это бред. Книги – это, конечно, посерьезней, но нельзя же, согласитесь, по таким поводам вмешиваться в чужие внутренние дела. Что же до газовых печей – то кто же их видел? кто наблюдал в действии? кто испытал его на себе и представил засвидетельствованный отчет?

Во-вторых, местное население тоже в одночасье не оскотинить: есть образованные, есть верующие, вообще у многих поначалу представления о порядочности как-то не совмещаются с истреблением людей за здорово живешь. Поэтому необходимо еврея помаленьку девальвировать, чтобы в конце концов никто уже не принимал его за человека. Одной пропагандой этого не добьешься, искреннюю злобу всем поголовно не привить, а вот легкое удовлетворение – скорее даже облегчение – от того, что ты-то, слава Богу, полноценный, тебя не тронут, с тобой и с твоими детьми ничего такого не сделают, – это да. Плюс правосознание: с кем ты? – спрашивает государство. – Со мной или с моими врагами? Плюс коллективизм: народ и партия едины, а ты, что ли, отщепенец безродный? Плюс шкурный вопрос.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации