Электронная библиотека » С. Гедройц » » онлайн чтение - страница 9


  • Текст добавлен: 16 сентября 2019, 18:46


Автор книги: С. Гедройц


Жанр: Критика, Искусство


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Шрифт:
- 100% +
2004
XIII
Февраль

Сэр Гавейн и Зеленый Рыцарь.

Sir Gawain and the Green Knight

Издание подготовили В.П. Бетаки и М.В. Оверченко. – М.: Наука, 2003.

Уютный такой литпамятничек. Последней трети XIV века. На северо-западно-мидлендском, знаете ли, диалекте среднеанглийского. То есть ежели сесть в Манчестере на поезд до Бирмингема, то примерно за первые полчаса промелькнет вся та местность, где шестьсот лет назад обитали существа, в принципе способные оценить красоты данного текста. На слух тогдашних же, скажем, лондонцев это был уже просто шум, хотя и организованный: ритмическое как бы бульканье; по-научному называется англо-саксонский аллитерационный стих.

Поэма – сказка – шутка – вроде «Руслана и Людмилы», хотя почерк поприлежней, помедленней. У англичан, само собой, считается романом в стихах (никакой дьявольской разницы) – рыцарским романом, куртуазным.

Сочинитель при жизни, видно, был никто, вот и звать буквально никак – впрочем, ясно, что наш брат, интеллигент. Этакий лирический грамотей при захолустном феодале; предположим, домашний учитель, по совместительству капеллан. Свободное от митрофанушек время посвящал плетению виршей: у барыни, полагаю, имелись духовные запросы; опять же и могучий тан в честном пиру не прочь щегольнуть собственным декламатором (см. у сэра Вальтера Скотта)… Короче, имени нет, а только известно, что создал человек четыре произведения, в том числе и вот это, про Гавейна (все без названий), потом сгинул в своей эпохе вместе с автографами; кто-то их, однако, успел переписать, и через пару столетий копия нашлась.

Теперь это манускрипт Gotton Nero A. x. в Британской библиотеке, основной источник питания для уймы специалистов.

А в Камелоте – Новый год! Какой по Р. Х. – кто его знает, и неважно. Праздничный завтрак после обедни. Руки вымыты, кушать подано, вот и музыка замолкла – принесли первое жаркое, – но король Артур сам не ест и другим, стало быть, не дает; скучен ему такой банальный прием пищи; подавай ему для аппетита приключение или чудо – или хоть рассказ о чуде или приключении, – как все равно аперитив. Хоть бы кто сводил его в цирк, на елку, – но и Санта-Клаус еще не канонизирован. Зато раздается тяжело-звонкое скаканье, и прямо в зал въезжает верхом на зеленом коне преогромный великан в зеленой одежде. Веселый, дружелюбный, только малость непочтительный, каковая непочтительность обидна даже чересчур, поскольку за ней – очевидная для всех непобедимость.

И вот этот зеленый Гулливер, имея в руке тоже огромный и тоже зеленого металла боевой топор, предлагает рыцарям Круглого стола «простую рождественскую игру» наподобие, превыспренне сказали бы мы, смертельной рулетки, в которой шарик – планета Земля. Условия такие: сейчас он спешится, встанет смирно, руки по швам, и пусть кто-нибудь рубанет его этой самой секирой, а потом точно так же, не сопротивляясь, подставится под ответный удар, – но только не сразу, а ровно через год и один день.

Все в замешательстве: подвох не разгадать; остается предположить, что Зеленый, спятив, ищет смерти – как, допустим, выбрасываются на берег киты. Поза палача, вообще-то, рыцарю не подобает, но, с другой стороны, как угомонить наглеца? Он ведь насмехается: слабо, дескать, вам, чудо-богатыри, принять вызов одинокого незнакомца?

Тут, конечно, король бросается к нему с такими словами:

 
Сэр, ваша просьба – дурацкая,
Но раз уж вы просите – выполнение просьбы.
Наш хозяйский долг, – скажу вам я сразу:
Тут никто не испугался ваших угроз.
Давай, ради Бога, твою секиру
И получи то, чего хотел ты!
 

Зал замирает, – но встает из-за стола благоразумный Гавейн. В интересах, говорит, безопасности государства препоручите-ка, милорд король, это дельце мне, вашему недостойному племяннику; столь нелепое приключение вам не к лицу, и рисковать собой не имеете права.

Дружина, опомнившись, единогласно поддерживает инициативу Гавейна, – и Артур, подумав, отдает ему секиру, присовокупляя тактическое наставление:

 
Учти, кузен, твой удар – единственный.
Надо его нанести как должно,
И в этом случае, я не сомневаюсь,
Ответный удар умелого не убьет.
 

Намек прозрачен: в сущности, у Зеленого нет ни единого шанса на матч-реванш – уж настолько-то мы, даром что в Средневековье живем, анатомию знаем…

Сэр Гавейн, доблестный рыцарь, пользуется добрым советом без малейшего, заметим, зазрения совести – действует прямо как живая гильотина:

 
Наклонил голову Зеленый Рыцарь,
Красивые кудри на лицо откинул,
Подставил с готовностью голую шею,
Гавейн же, выставив левую ногу,
Поднял повыше топор тяжелый
И тут же, проворно его обрушив,
Перерубил противнику полностью шею
Его же собственной сверкающей сталью
Так, что аж в землю вонзилась секира!
 

Следует маленькая сценка из истории спорта:

 
Повалилась на пол прекрасная голова,
И когда подкатывалась она к кому-то,
Тот от себя ее отталкивал ногами…
 

Все выглядит в высшей степени натурально: красная кровь на зеленом плаще, – теперь внимание! Исполняется главный трюк:

 
Но рыцарь не упал и не покачнулся —
Прянул на крепких ногах, подпрыгнул,
Средь сапог гостей вслепую пошарил,
Отыскал, схватил свою прекрасную голову
И, подняв, повернулся к пляшущему коню,
Взялся за уздечку, вступил в стремя,
В тот же миг в седло взгромоздился,
Левой рукой за влажные волосы
Голову он так держал, как будто
С ним совсем ничего не случилось!
 

Отрубленная голова, обращаясь к Гавейну, уточняет место встречи через год – у какой-то Зеленой Часовни, – всадник во весь опор удаляется – всеобщее веселье: праздник, несомненно, удался, – приступаем наконец-то к угощению, – но это была всего лишь завязка, собственно говоря – присказка.

Сказка вся впереди, а при ней мораль (типа: рыцарь тоже человек), а за ней преобстоятельная статья о художественных особенностях… Приятная, одним словом, книжная новинка. Свидетельствует о культурном расцвете, и все такое.


Анна Политковская. Вторая Чеченская

М.: Захаров, 2003.

Насчет художественных особенностей – не скажу. Тут я – пас! Практически не вижу. Не исключено, что их и вовсе нет. То-то все и помалкивают об этой книге. На франкфуртской ярмарке специально запретили о ней разговор. Не вписывается, должно быть, в дискурс женской прозы или еще в какой-нибудь дискурс.

И вообще: читаешь, читаешь – ни малейшего удовольствия. Сплошь убийства да пытки.

Нет, я понимаю, сама по себе жестокость в любой литературный дискурс вписывается, и даже очень, – хлебом нас не корми, а дай почитать про убийство; на изнасилованиях и то многие ловят катарсис. Но, как говорится, все дело в хронотопе. Когда пытают и насилуют сочиненного персонажа в художественном пространстве-времени под звуки выразительно-образной авторской речи, причем эпизод явно способствует повышению сюжетного интереса, – это одно. Это называется – искусство слова. За него полагаются премии, поскольку оно скрашивает нам жизнь и в принципе могло бы даже повысить производительность нашего труда, хотя кому он нужен…

Но Анне Политковской ничего хорошего не полагается. Ее книга глубоко разочаровывает. О производительности труда над этой книгой противно думать. Потому что она рассказывает о каких-то совершенно никому не интересных настоящих убийствах, изнасилованиях и пытках. Абсолютно не художественных. Реальных, как погода.

Черт знает какая бестактность! Только, кажется, все согласились, что ничегошеньки знать не знаем, ведать не ведаем… Ну нет информации, вот и не возникаем, а не потому что подлые… Жизнь и так трудна. Сузим радиус тревоги. Даешь отделение совести от государства!

Но вот появляется эта Анна Политковская – и в каком же мы положении по ее милости? Случись, к примеру, завтра или хоть через двадцать лет Нюрнбергский или Гаагский какой-нибудь трибунал, вызовут вас или меня свидетелем, спросят: как же вы, такой просвещенный, в художественных особенностях разбираетесь, а ни словечка не проронили, когда этих самых чеченцев, не разбирая пола-возраста, ваше государство истребляло, как клопов? Разве протестовать – хотя бы тайным голосованием – было так уж опасно? Или вы тоже не считали их за людей? Или вы сами не люди? А как же ваша знаменитая культура, ваша единственно верная религия, правдивый, могучий язык, полцарства небесного за слезинку ребенка, фуё-моё? Отвечайте, короче, отчего вам было наплевать и вы жили-поживали, как будто все в порядке?

А мы уже не сможем, по примеру послевоенных немцев, блекотать: мол, какие концлагеря? какие массовые казни? первый раз слышу… В нашем славном городке Дахау ничего такого не было; встаешь утром – птички поют, из трубы на горизонте идет дымок, – откуда я знал, кого там жгут? от нас все скрывали… Цензура, блин.

Точно: припозднились мы с цензурой. Как предъявят на процессе вот эту самую книжку (экземпляр-другой ведь сохранится все равно, что ни сделай) – так и нечем крыть. Всё мы знали, конечно, и без Политковской: прекрасно представляем себе, что бывает с безоружными людьми, когда вооруженным все дозволено. Бывает – наведение порядка.

«Ритуал a la „37-й год“ – бесследные ночные исчезновения „человеческого материала“.

По утрам – раскромсанные, изуродованные тела на окраинах, подброшенные в комендантский час.

И в сотый, тысячный проклятый раз – слышу, как дети привычно обсуждают на сельских улицах, кого из односельчан в каком виде нашли… Сегодня… Вчера… С отрезанными ушами, со снятым скальпом, с отрубленными пальцами…

– На руках нет пальцев? – буднично переспрашивает один подросток.

– Нет, у Алаудина – на ногах, – апатично отвечает другой».

«Иса живет в Сельментаузене. В начале февраля он… попал в концлагерь на окраине Хоттуни. Об его тело тушили сигареты, ему рвали ногти, его били по почкам наполненными водой бутылками из-под пепси. Потом скинули в яму, именуемую „ванной“. Она была заполнена водой (зима, между прочим), и вслед сбрасываемым туда чеченцам швыряли дымовые шашки.

Их было шестеро в яме. Не всем удалось выжить.

Офицеры в младших чинах, проводившие коллективные допросы, говорили чеченцам, что у них красивые попки, и насиловали их. При этом добавляли, что это потому, что „ваши бабы с нами не хотят“».

«Мечеть, конечно, самое лучшее здание в селе. Отремонтированные стены, красивая свежевыкрашенная ограда. Солдаты пошли в мечеть, а может, это были и офицеры. И там, в мечети, взяли да нагадили. Стащили в кучу ковры, утварь, книги, Коран, конечно, – и свои „кучи“ сверху наложили».

«29 января (2002-го. – С. Г.) Лиза Юшаева, беременная на последнем месяце, стала рожать – это часто случается неожиданно и уж совсем не зависит от сроков „зачистки“, установленных генералом Владимиром Молтенским. Родственники Лизы побежали просить военных, стоящих в оцеплении, пропустить роженицу в больницу – но те долго не разрешали. Женщины их громко стыдили, мол, у вас есть матери, жены, сестры. А они отвечали… что приехали сюда убивать живых, а не помогать рождающимся.

Так и получилось: когда военные смилостивились, Юшаева не смогла пройти пешком необходимые 300 метров до больницы. Родственники стали договариваться заново – теперь уже о машине. Наконец Лизу подвезли к больнице. Но там стояло уже совсем другое оцепление и другие бойцы. Не вникая в детали, они привычно поставили и водителя, и Лизу к стене – в позу пойманного боевика, руки вверх, ноги в стороны. Какое-то время Юшаева еще выдерживала эту „стенку“, а потом стала оседать – вскоре ребенок явился на свет, но мертвым».

«Люди вышли на митинг протеста. В руках у них лозунги: „Верните мою маму!“ Это от детей, чья мама, будучи арестована при „зачистке“, исчезла… И еще: „Верните трупы наших детей!“ Это уже от матерей, чьи дети при „зачистках“ пропали с концами. Мимо митинга пыхтит по дороге парочка БТРов. На броне – федералы. Среднего возраста мужики, контрактники, наверное, не солдаты, веселые, пассионарные, крепкозубые. В масках, косынках, с автоматами и гранатометами, направленными на толпу. Хохочут до судорог… Тычут пальцами в обрезанных перчатках – все больше на „Верните мою маму!“… неприличными жестами демонстрируют, как же они собираются возвращать и чужих мам, и трупы чужих сыновей».

Довольно, не правда ли? Сколько можно! Даты, фамилии, справки, фотографии, списки убитых, подробности издевательств. Риторические вопросы, типа кто конкретно виноват.

Художественных особенностей – просто ноль. Можно и не читать. А прочитав – спокойно жить дальше.

XIV
Март

Джеймс Босуэлл. Жизнь Сэмюэля Джонсона

Отрывки из книги. С приложением избранных произведений Сэмюэля Джонсона.

Составление, предисловие, перевод и примечания Александра Ливерганта. М.: Текст, 2003.

Вы, конечно, сразу всё поняли. Потому что ваш покорный нижеподписавшийся (далее – ПН) добросовестно воспроизвел титульный лист. А в объявлении по радио не сказали – «отрывки». Не сказано и на обложке, но это уже несущественно: руку не обманешь. Брошюра толщиной в мизинец. А ваш ПН-то размечтался. Думал за недорого залатать дыру в подкладке своего образования. Наслышаны ведь: краеугольный камень английского ума. Ради одной лишь аксиомы про патриотизм и негодяйство давно следовало выучить язык и одолеть эту глыбу. Г-н Ливергант альпенштоком отбил множество осколков, выложил из них узенькую такую дорожку – и отступил в сторону с насмешливым поклоном:

«…Составитель искренне надеется, что полный перевод на русский язык этого оригинального и в высшей степени примечательного труда не заставит себя ждать – во всяком случае, очень долго».

Искренность составителя в данном случае как раз под вопросом. Потому как автор предисловия (т. е. опять же г-н Ливергант) сообщает: книга проникнута «совершенно сознательным и безоглядным „культом личности“ Джонсона» и «от неустанного, хотя порой и трогательного босуэлловского славословия… конечно же, проигрывает». Автор примечаний (он же) с ним не спорит. Мы вправе предположить, что и переводчик (он же) выбрасывал первым делом славословие. Значит, все семеро (включаю в это число автора книги, а также ее героя и читателя) – в выигрыше. Чего же еще желать? Чего ждать?

Лично я на полный текст уже не раскошелюсь. Хотя и подозреваю, что пережитым разочарованием отчасти обязан г-ну Ливерганту. Возможно, это слишком радикальный прием – из образа, написанного с восторженной любовью, отцедить любовь и восторг.

Но как бы там ни было, таинственный доктор Джонсон съежился в мыслях ПН до вполне правдоподобных размеров. Старикан (на первой странице ему 54 года, на последней – 75), что и говорить, колоритный. Внушительная внешность, чудаковатые манеры. Очень хороша походка: «Когда он шел по улице, постоянно покачивая склоненной набок головой и одновременно размахивая руками, то создавалось впечатление, будто передвигается он не посредством ног, а руками и головой». Обжора был – не хуже Крылова и Гоголя – тоже, надо думать, страдал меланхолией, от всех скрывая: «…и он никогда (исключение составляли лишь трапезы в кругу наиболее почтенных особ) не произносил ни слова и даже не обращал внимание на сказанное за столом, покуда полностью не удовлетворял свой аппетит, каковой был столь велик и необуздан, что во время еды вены у него на висках раздувались, а на лбу выступал обильный пот».

Ну а после обеда, за портвейном, начиналась, наподобие собачьего боя, беседа, из которой ему полагалось выйти победителем – опрокинуть чужие мнения, да так, чтобы те, кто рискнул их высказать, сделались смешны.

Не приходится сомневаться, что присутствовавшие – сплошь просвещенные джентльмены, интеллектуальная элита королевства – хохотали, как в цирке. Они говорили друг другу: «Рабле и прочие остроумцы – ничто в сравнении с ним. Они могут вас потешить – Джонсон же заключит вас в свои могучие объятия и выдавит из вас смех, хотите вы того или нет».

Я улыбнулся только раз – и как раз в тот момент, когда доктор явно не шутил, а, наоборот, резонерствовал, оседлав любимого конька – женщинам легче дается благонравие – ведь, в отличие от нас, у них нет страстей – поэтому в них распущенность совершенно нестерпима: «Если бы женщина сидела в обществе, закинув ногу за ногу, как это делаем мы с вами, мы вряд ли избежали бы искушения ударить ее по ноге!»

Допускаю, что комизм речей великого человека заключался в интонационном строе, который страшно трудно записать и уж совсем невозможно перевести.

Допускаю, и даже еще охотней, что ПН нечувствителен к юмору. Посмотрим, позабавят ли вас шутки доктора Джонсона. Я выбрал те, что касаются нашего с ним ремесла.

«Когда-то я писал в журналы и подсчитал, что если писать всего одну страницу в день, то за десять лет можно опубликовать девять томов… Однако, чтобы писать, надобно читать, – поэтому больше всего времени сочинитель тратит на чтение…»

«Мне очень не хочется (сказал он) читать рукописи авторов и высказывать им свою точку зрения. Если у сочинителей, которые ко мне обращаются, есть деньги, я советую им печататься под чужим именем; если же они пишут исключительно ради денег, я рекомендую им отправиться к книготорговцу и с ним торговаться, добиваясь самой высокой цены».

«Рецензенты часто пишут о книгах, не читая их до конца; они ухватывают основной смысл, а дальше пишут, что вздумается. Критики же фантазии лишены и предпочитают читать книги от корки до корки».

«Похвально, когда человек хочет жить своим трудом, однако писать ему следует так, чтобы жить, а не бояться, как бы ему в один прекрасный день не раскроили за его труды череп».

Представляете – что же творилось в головах у англичан XVIII века, если каждую из этих благоразумных сентенций они встречали взрывом хохота, точно фривольный парадокс!

А что, если в этом все и дело? Что, если мистер Джонсон был первым литературным представителем Здравого Смысла? Казавшегося поначалу таким потешным…

Недаром же Лев Толстой на старости лет так ценил эту книгу. Не эту, впрочем, а ту: в которой Босуэлл развел культ личности.

Кстати, вот и происхождение хрестоматийной толстовской фразы – из одного февральского разговора в 1766 году: «Я припомнил замечание Юма о том, что все счастливые люди счастливы одинаково… Джонсон: „Неверно, что все счастливые люди счастливы одинаково…“».


Н. Е. Струйский. Еротоиды. Анакреонтические оды

Подготовка текста, составление, вступительная статья, послесловие и комментарии А.Г.Морозова. – М.: Редакция альманаха «Российский архив», 2003.

Бывают графоманы способные, изредка даже не без гениальности. Этот был бездарный догола. Некий собрат-пиита (сам-то букашка) выдал ему такой некрологический аттестат:

«Как о сочинителе стихов, я об нем не сожалел нимало, ибо он их писать совсем не умел и щеголять имел право более их тиснением, нежели складом. Ежели бы век его продолжился, он бы отяготил вселенную своими сочинениями. Хорошо, хорошо сделала судьба, что прекратила несносные его досуги».

Не знаю, не знаю. При тогдашних тиражах (типография у Струйского этого была своя, в захолустном имении – ни спроса, ни сбыта) от бездарной лирики какой же вред? Что этот Струйский владел доброй тысячей душ – вот что худо. Поскольку он был злодей, самый настоящий. Любил обидеться на человека и запытать его до смерти. Существовал он, между прочим, в одно время (1749–1796) с Джемсом Босуэллом – и жаль, что не в той же стране: англичане держали таких в Бедламе.

Вы только взгляните на его портрет работы Рокотова: капризный ротик и глаза на мокром месте. В наше время он переменил бы пол – и никого не убил бы. Не сделал бы своей Александре Петровне полторы дюжины детей (из которых семерым не посчастливилось: выжили; стали добычей рока), не пылал бы к ней страстью, не сочинял бы глупостей…

Зачем издали? Тут некоторый фокус. На самом деле это не книга дрянных виршей Струйского, а превосходная историческая монография Александра Морозова. Таких теперь уже не пишут: обстоятельная, полностью документированная. Все про всех Струйских, включая незаконных отпрысков (как Полежаев). Криминальных происшествий в их семейном альбоме столько – Эсхил и Шекспир молча отдыхают.

И Николай Еремеевич во всей красе: как в кунсткамере под стеклом.

А стишки – всего лишь приложение. Всего лишь наживка. Нарисованная клубничка:

 
…Скажи, драгая нимфа,
Скажи, со мной слагаясь,
Что сим безмерным жаром,
Которым я питаю
Тобой мне грудь пронзенну…
 

Алексей Л. Ковалев. Сизиф

Роман. – СПб.: ООО «Издательство „Лимбус Пресс“», 2003.

Действительно – роман. Действительно – про Сизифа. Про того самого. Ставшего нарицательным. Олицетворением тщеты усилий.

Но не пересказ мифа.

Тем более что пересказывать и нечего, мифа о Сизифе не существует, сохранился лишь эпилог – показательная казнь, а равную по смыслу вину античные не придумали.

Но и не беллетристика про древнегреческую жизнь.

То есть отчасти все-таки она. Перелистываешь, уже прочитав, и замечаешь: вот мелькнул хитон, вот факел, вот посох… Поразительно мало таких слов; соответственно почти нет деталей, реалий, – отчего же остается чувство жары и простора, прозрачной и вязкой среды (то ли это воздух, то ли время), наизусть знакомого быта, неизменного, как обряд? И география – подобная памяти: словно паришь над этой самой Элладой на такой высоте, что видишь ее всю.

Ни малейшей аффектации, крайне мало резких движений, размеренные голоса – всё, как сквозь сон, – лица, как облака, отблески мыслей, отзвуки характеров. И действуют словно бы не люди, а воли. Огромные прозрачные фигуры проходят одна за другой по линии горизонта.

Вот, например, встреча Сизифа с Плеядами – одна из них станет его женой:

«Сначала Сизиф их не увидел, как не увидел и самого Ориона. Это было только дыхание бури. Теперь же он во все глаза рассматривал сбившихся в кучку, пылающих румянцем, улыбчивых, перешептывающихся дев в воздушных голубых хитонах. Их было семь. Одна из них не улыбалась и выглядела бледнее остальных. Хотелось, протянув руку, увести ее, уберечь от дальнейшей погони. Но хоть и похожи они были на людей в своих поступках, Сизиф знал, что дела этих избранных вершились как-то иначе. Великан, громоздившийся за его спиной сейчас при дневном свете, был ведь еще и средоточием звезд в ночном небе, отрадным для глаз и полезным в земных трудах, предписывая их разумное чередование. Юноша замешкался, не в силах решить, видит ли он перед собой разбой и насилие, или эта длящаяся игра предвечных сил не предполагала разрешения и ничем не грозила девам и той единственной, от которой он не мог отвести взгляда».

В высшей степени странное чтение.

Чуть-чуть похоже на «Иосифа и его братьев»: тональностью и темпом. Но совсем другой эксперимент. Что-то вроде путешествия вглубь мозга, к тем его пластам или слоям, в которых погребен опыт первого контакта людей с богами. Или богов с людьми. След от удара молнии, пронзившей (если угодно – создавшей) материю, которая в ответ вскрикнула – человеческой мыслью.

Реальность возникла как осознание самой себя. То есть бытие впало в бред раздвоения. В диалог с самим собой. То есть в миф. То есть в текст, превышающий человеческую речь.

Цивилизация воспользовалась словесностью. А мифологическую реальность оставила шизофреникам да наркоманам.

Так вот, нельзя ли – например, с целью написать роман и в процессе работы отвлечься от невыносимой душевной боли – войти в это особенное состояние, которое закодировано в поэтике мифа или, что то же самое, в его безумной логике? В состояние, так сказать, мифологического транса. И разузнать из первых рук – чего хотят от нас бессмертные, зачем терзают.

А герой романа как раз и пишет роман – чтобы расшифровать эту (назовем ее Сизифовой) логику. Чтобы проникнуться Сизифовой правотой. Чтобы свою судьбу и непоправимую утрату разглядеть при посредстве бесчеловечной, но мощной Сизифовой оптики.

Само собой, такой роман то и дело сбивается на трактат. О Боге, человеке и его счастье. С точки зрения вечности. В терминах суперсовременных.

«Боги и демоны не бьют друг другу морды, не отсекают головы и детородные органы и не льют крови, прежде всего потому, что ничем вышеперечисленным не располагают. Их противостояния носят не криминальный, но бытийственный характер, который при определенном ракурсе выглядит, может быть, еще ужаснее, чем смертельные людские разборки… Миф, вероятно, пытается в приемлемой, максимально смягченной форме передать обморочный ужас выпадения из Вечности, душераздирающие роды самого Отчаяния, осознающего, что нет более возврата, что жизнь, неразрывно связанная отныне со временем, только теперь в полной мере приняла обличье смерти…»

В общем, перед нами – философское сочинение с попыткой мистического прорыва к истинам христианства через истины язычества. Это не совсем литература: нечто меньшее, нечто большее.

Как пишет Елена Рабинович в послесловии: до сих пор не было мифа о Сизифе – а теперь, считайте, есть.

Вот только – скажу от себя – очень уж он расплывчатый. Прямо как настоящий. Потому что – кто же не Сизиф? Боюсь, что и в бизнес-плане самого Создателя… Молчу, молчу.


Тэффи. Контрреволюционная буква

Рассказы, фельетоны. Составление, подготовка текстов, предисловие и комментарии Сергея Князева. – СПб.: Азбука-классика, 2004.

Как трезвая в толпе пьяных. Все еще можно читать без чувства неловкости. Блоки-брюсовы-белые ревели наподобие Хлестакова: удалимся под сень струй! в пещеры! в миры иные! в фиолетовые бездны революционной музыки!

А Тэффи слушала, что говорят на улице:

«– Нет, братец ты мой, на извозчике также надо понимать ездить! Овес-то нынче что? То-то и оно!»

Или, к примеру, митинг. И оратор горячится: министров к черту, потому как поднимает голову гидра реакции.

«А рядом стояла старуха, утирала слезы и умиленно приговаривала:

– Дай ей Бог, сердешной, пошли ей Господи! Уж намучавши, намучавши…»

Тэффи чуть ли не первая записала на правильной скорости светскую речь среднего класса:

«– Представьте себе, иду я себе сегодня вечером, – заметьте, вечером, темно, глухо, – а у костра трое солдат и два матроса. Ну, думаю, пропала моя головушка. А они, такие милые, даже не выругали меня! Честное слово…»

Один голос она записывает как свой собственный. Насмешливый, сострадательный. Мол, ужасно жаль, что жизнь – такая бездарная пьеса, и такие роли у нас некрасивые, и так скверно мы играем, – а ничего не поделаешь.

В этой книжке самая пронзительная, прямо незабываемая страница – про петроградскую весну 1918 года. Об этой странице можно – и надо бы – написать много других. О прозе как ясновидении. О ее власти над человеческим временем.

Тут ни словом не удостоена миновавшая зима. Холод, голод, унижения, убийства – предположим, это был страшный сон. И вот мы проснулись. Но в мире, и точно, ином.

«Нет, не по календарю.

А если вы в один прекрасный день, выйдя на улицу, увидите, что ваше пальто, которое вы считали образцом порядочности, покрыто множеством пятен самых разных оттенков, что калоши у вас не черные, а бурые, и перчатки не того цвета, к какому вы уже привыкли, – это значит, что на небо вылезла круглая красная рожа весеннего солнца и все нам показала.

Вот вы встречаете очаровательную женщину, которая так же хорошо, как и вы, знает, что она очаровательна.

Она улыбается, как всегда, и ничего не знает – не знает, почему вы на нее смотрите с тоской и страданием: у нее рыжие кудрявые усы!

Она не знает о них и ведет себя так, как будто их нет. Она лукаво смеется, грозит вам пальчиком, зовет вас к себе. Вы бормочете что-то, опустив глаза, чтобы не видеть, чтобы она не догадалась о том, что вы увидели. Она уходит и, обернувшись еще раз, кивает вам. Мука какая!

– Иди в монастырь, Офелия, или побрейся. Что-нибудь из двух!»

Вот вам и музыка революции.

А первых тактов Тэффи не слышала. Уж какая умная была женщина – однако, вообразите, совершенно без исторического инстинкта. Как все люди, кроме блоков-белых-брюсовых, – не предчувствовала подземного взрыва. В последний день 1916 года писала с грустью, что в новом году все будет по-прежнему, только малость похуже.

Не угадала. Но фразу повернула так – хоть и Кассандре впору:

«Я с девятьсот семнадцатым никого не поздравляю».

А потом пошли арьергардные бои. Большая-то литература сразу потеряла сознание. Газетный фельетон сражался до конца. Отмахивался руками от пуль. Как вам, дескать, не стыдно убивать живых людей, молоть вздор, беспрестанно лгать! Да знаешь ли ты, щука, что такое – ирония?

«Если бы у нас был писаный закон, я бы справилась. А то как быть? Как хочется писаного закона, самого свирепого, самого жестокого, даже просто дурацкого, но определенно дурацкого!

Пусть, например, установят, что по понедельникам можно безнаказанно бить всех брюнетов или что до двенадцати часов утра никто не имеет права смотреть на курицу. Вот все и спокойно. Брюнет, не желающий страдать, сидит по понедельникам дома. А по утрам натуры преступные не соблазнятся поднять (или опустить) глаза на курицу.

Не выдержал – сам виноват. На себя и пеняй. И иди на каторгу хоть на семнадцать лет. Никто и не пожалеет.

А так, живя по закону неписаному, очень себя тревожно чувствуешь».

Не правда ли, отсюда до Зощенко – всего полшага? Всего на полградуса поворот – и кончится русская проза, начнется советская.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации