Электронная библиотека » С. Гедройц » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 16 сентября 2019, 18:46


Автор книги: С. Гедройц


Жанр: Критика, Искусство


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Это – она! Моя Луиза!

И отвернуться, скрывая набежавшую слезу.

VIII
Август

Александр Кушнер. Кустарник

Книга новых стихов. – СПб.: Пушкинский фонд, 2002.

К этому сюжету приступаю исключительно ex officio – просто как литературный регистратор, станционный смотритель. Было бы возмутительным разгильдяйством – не записать в журнал такого проезжающего. Это бы еще куда ни шло, если бы книжка оказалась (или показалась) ничтожной. Но стихи, по-моему, хорошие, даже очень. Так что выхода нет – изволь написать.

А между тем – писать про поэзию… Само словосочетание выдает абсурдность подобной затеи: с таким же успехом про поэзию можно сверлить или паять. В мире, скажем, двухмерном невозможно сделать что-либо разумное с объектом из мира, допустим, трех измерений. См. роман «Приглашение на казнь». Да и без метафор: поэзия – самая высокоорганизованная форма речи, не так ли? Стало быть, речь, организованная ниже, не в силах ее догнать. Молчи, квадрат, о кубе, растение – о животном; не помышляй, камень, о дожде.

С другой стороны – все-таки речь; то есть по определению человеческая; то есть нашему пониманию безусловно доступна. Трудность только в том, чтобы это понимание выразить.

Что ж, предположим, что поэт – это человек с интонированной внутренней речью. Под словом поэт разумею – поэт настоящий, под внутренней речью – тот текст, ту непрерывную строку, что бежит сквозь нас – сквозь ваш ум и сквозь мой – все время, пока мы бодрствуем (иногда и во сне). Когда слушаем или читаем, она ныряет под чужой голос, но не гаснет никогда; и это значит, что мы никогда не молчим; нам только кажется, будто мы думаем молча: на самом деле гортань артикулирует каждую мысль, но практически беззвучно; см. показания соответствующих приборов. И поэтому некоторые предполагают, что в гортани-то и находится так называемая душа. Но я отчасти сомневаюсь: именно потому, что, по крайней мере, моя собственная внутренняя речь не окрашена, как говорится, интонацией; то ли оттого, что у меня нет души (или я ее не слышу), то ли потому, что я не поэт. Не исключена и такая формулировка: поэт – человек, обладающий душой вполне. О душе как таковой – когда-нибудь потом; сейчас меня интересует один бесспорный факт и одна сомнительная догадка. Факт: душа умеет говорить. Догадка: изъясняется душа – интонацией. Интонациями. В некотором смысле представляет собой иерархию интонаций (в точности как поэзия, между прочим). Заметим, что в окружающей человека природе никаких интонаций нет. (Строго говоря – и мелодий; только ритмы.) Но бесконечно много немых явлений, сущность которых, как представляется поэту (а кто знает? – вдруг и на самом деле) странно и настоятельно похожа на интонацию в его гортани (если угодно – в уме). Поэт иногда воображает себя эхом: будто бы он смыслом голоса отражает смысл вещей. Порой приходит к уверенности, что этот смысл, этот прообраз всего (как его ни называй – вещью в себе или, например, тайным жаром) без остатка заключен в его интонации, только в ней одной, и только пока она теснит ему эту самую гортань.

Что же прикажете? Нарисовать интонацию? Нет уж. Каждый шарлатан выпутывается по-своему.

…«Кустарник» пылает. Стихи написаны огнем, поедающим очертания стен, снов, чувств. Читаются, как детективные новеллы: такие головокружительные – мгновенные – в них рассказаны приключения души. Редко когда вы по первой строфе угадаете хоть что-нибудь про финал.

Синтаксис напоминает траекторию стрижа. Прочую технику замечаешь только на обратном пути: перечитывая. Это тот случай, когда фехтовальщик вращает шпагу над головой так быстро, что на его любимую не падает ни капли дождя.

Про это и книга. Как, обступив, неумолимо приближаются враждебные вихри, темные силы, разные там Пошлость и Смерть. И как поэт отстраняет их, не подпускает, не дает тучам сомкнуться, оставаясь (на счастье свое, не один) в луче жаркого света. Внутри смысла всех вещей. Жалея всех людей. Держась за свою собственную истину (или мечту), как за свободу.

 
Большие сомненья по поводу правых дел
И левых, лишь те, что нацелены за предел
Земной, а таких очень мало, имеют смысл.
В бинокль разглядеть так случается дальний мыс,
Облизанный солнцем, укутанный в пену сплошь.
А все остальное – безумие или ложь,
И ты в полумраке, и я в темноте живу.
Лишь луч что-то значит, скользнувший по рукаву.
 

Вернер Схелтьенс. Библиография нидерландской литературы на русском языке

Werner Scheltjens. Bibliografie van de Nederlandse literatuur in Russische vertaling

СПб.: Алетейя, 2003.

Что такое – журнальная рубрика рецензий – вроде вот этой моей – вот которую в данный момент вы удостоили взглядом? Увы! Всего лишь – как сказано известно кем – языческий алтарь на пире плодородья. То есть, попросту, – костерок, чадный такой костерок за грядками с клубникой, поодаль от забора: подожгли охапку прошлогодней травы, тает в медленном черном пламени невесомый черный лист; в зыбкий кратер этого полувоздушного вулкана досужий, но прилежный земледелец мечет все, чего не жаль и что горит, всякий вздор прежней жизни: коробку из-под съеденного печенья, ручонку безвестной куклы, непонятно откуда взявшуюся костяшку (с вросшей в нее сталью) бухгалтерских (сведенных ли?) счетов; преодолевая отвращение, атмосферный кислород кое-как соединяется со всем этим претенциозным углеродом, и порывы белесого дыма, надеюсь, отгоняют некоторых комаров от пишущего эти строки.

Однако же в истории костра наступает рано или поздно роковой момент: он оседает на землю ровным кругом раскаленной золы, готовой поглотить, бесследно растворить в себе теперь уже все, что угодно: глянцевую обложку, мокрую щепку, старую подметку; от любой подачки взовьется, разноцветно ликуя, – только не медлите, – не то его постигнет, причем сейчас же, неизбежная судьба всех светил.

Где, короче говоря, брать книги, чтобы о них писать? Вопрос неожиданный, согласен. Тем более в нашу-то минуту – когда буквально каждый, кому не лень, норовит оседлать старика Гутенберга и дать ему хлыста, и прокатиться с шиком, с посвистом – но, не забудьте, ведь и со шляпой в руке: на скаку ловя бросаемые нами монеты.

Экономика, вы правы, приподнялась. И застыла в очень соблазнительной позе. Но это если смотреть из лесу, – а к нашему брату, грамотному человеку, избушка обращена фасадом неприветливым. Хотя, конечно, кому-кому, а журнальному-то рецензенту хныкать не пристало: такое выгодное ремесло! Такая суперприбыль – хоть переписывай заново «Капитал». Самая настоящая пирамида: разругав или расхвалив какую бы то ни было книжку – всего одну, – вы получаете полную финансовую возможность приобрести еще две таких же! А то и три! В этом смысле журнальный гонорар можно бы уподобить неразменному рублю или даже вечному двигателю.

И все обстояло бы в высшей степени удовлетворительно, когда бы не расточительные, притом неистребимые привычки: коптить небо, кормить комаров…

В XIX веке русская критика, столкнувшись с этой проблемой, ввела в обычай печатать на первой либо последней странице журнала объявление: «господа книгопродавцы (или, там, издатели) благоволят присылать в редакцию книги на отзыв». Правда, в силу подобной конвенции какой-нибудь Белинский вынужден был, наподобие дельфина или тральщика, бороздить, не смыкая глаз, моря чепухи, – но зато читатель знал: всё под контролем, если что серьезное – разбудят.

А теперь книга достается критику случайно. Как правило – средь шумного бала. Кто-нибудь забудет в редакционном коридоре – ну, и подберешь. Мало ли что: вдруг эта самая, сложив оранжевые крылья, меня-то здесь и дожидалась. Habent, в конце концов, sua fata libelli; что, если мы с нею созданы друг для друга?

Разумеется, почти всегда оказывается – нет; в частности, этой оранжевой нужен кто-то другой; тут пища для ума серьезней моего, с европейским, как говорится, взглядом на культуру вообще. Что ж – тем больше причин представить ее вам, дорогой читатель;

на то и существует наша служба знакомств. И пусть вас не волнует, что предмет черствоват: это трудности не ваши. Назвавшийся груздем (прощай, груздь!) обязан оттачивать технику, так и Чехов говорит: пересказать из бестселлера страсти-мордасти сумеет кто угодно, а ты вот попробуй описать чернильницу.

Сейчас попробую:

– Итак, свершилось! Мечта Петра Великого сбылась! Все до единого русские переводы из нидерландской литературы взяты наконец на учет! И если только другой русский тиран ничего не напутал, настаивая, будто учет и социализм – одно и то же (не понимаю, впрочем, хоть убейте, – с чего он это взял), – то мы с вами стали свидетелями новой – частичной, но окончательной – победы социализма сразу в двух противоположных концах Европы. Да здравствует библиография – царица полей! Руку, честный голландец, руку!

Не сердитесь. Нельзя, что ли, пошутить? В самой этой книге Вернера Схелтьенса мелькает иногда – вы не поверите – улыбка. Рассеянная такая, почти виноватая: мне ли, дескать, не понимать, что, по-вашему, я трачу молодость на пустяки? что этот мой труд ничего, совершенно ничего не переменит в судьбе толп, а это, по-вашему, все равно что не нужен никому? может быть, вы думаете – я так прост, что подсел на эту скуку? ничуть; но прикольно было вытерпеть ее.

В таком же тоне – скромного, степенного озорства – выдержано предисловие профессора Э. Вагеманса:

«В 1997 г. мой петербургский друг Михаил Файнштейн указал мне на ящики картотеки переводной литературы в Национальной библиотеке России (бывшая Публичная библиотека) и с улыбкой добавил: „Стоит только переписать все это, и дело с концом“. После долгих размышлений и поисков я обнаружил, что один из моих студентов, Вернер Схелтьенс (Католический университет, Лёвен), готов справиться с этой работой. Он упорно трудился над этим (если не сказать вкалывал) с 2000 по 2003 г.».

Ну вот, вы всё поняли. Всех и дел-то было – начать и кончить. В бывшей Публичке существует Картотека переводов мировой художественной литературы. Один энтузиаст довольно давно составил, другие пополняли потихоньку из года в год. Коллективный научный труд – практически на общественных началах – замечательный! – однако же, как нетрудно догадаться, – не без изъянов. Сравнение с колхозным неводом было бы в высшей степени неуместно;

все же Вернер Схелтьенс деликатно замечает: удалось обнаружить дополнительные данные. Для чего пришлось просмотреть столько-то каталогов (многие тысячи карточек); и столько-то справочных изданий (тысяч десять страниц убористого шрифта); выудить все нидерландские фамилии, кое-какие расшифровать. («Для некоторых… нельзя было найти никакого соответствия на нидерландском языке – кто такая Эльза Зантев, скажите на милость?» – все с тем же непреклонным юмором поясняет профессор Вагеманс.) Потом все, что нашлось, прибавить ко всему, что уже имелось, – и составить новый каталог. Вот этот самый.

Да, еще одна мелочь: всё это надо было проверить. То есть заказать полторы тысячи изданий, каждое как минимум перелистать. «Если, несмотря на все поиски, какой-либо перевод найти все же не удавалось, в Библиографии ставилась помета no visu». Только и всего. И дело с концом.

Несколько лет, как Маленький Мук, прожить в заколдованном доме, в облике грызуна. Портить глаза, дышать исключительно книжной пылью, питаться сосисками в буфете под лестницей, по возможности не замечая окружающих аспиранток. Не Бог весть какой нечеловеческий подвиг, – а все же титул доктора многим достается легче.

Вся затея – типично голландская: еще один, пусть крохотный, участок реальности отвоеван у Хаоса.

Есть, видите ли, вещи, которые должны существовать. Просто должны, и всё тут. Но для этого некоторые из них надо сделать. Примерно так, наверное, думают в странах, чей культурный бюджет сильней военного.

Двенадцать лет назад вышла в свет Библиография русской литературы в нидерландском переводе – вот добавилась нидерландская в русском – теперь готовится Русская библиография о Голландии и русско-голландских отношениях… В общем, люди пишут, не гуляют.

Симпатичная статья предваряет каталог г-на Схелтьенса: Ирины Михайловой – про то, как складывался в русском уме литературный образ Низких Земель. Смешные ошибки переводчиков. Недоразумение с де Костером и Метерлинком. И что мало кому не случилось хоть ненадолго влюбиться в Голландию по американской книжке «Серебряные коньки»… Осмелюсь заметить, если на то пошло: напрасно, по-моему, не упомянут Бенедикт Спиноза. Я не в курсе, кто он был по паспорту, но писал недурно, иной раз – и по-голландски.


Майлз на Гапалинь (Бриан О’Нуаллан). Поющие Лазаря, или На редкость бедные люди:

Скверный рассказ о дурных временах

Пер. с ирланд. А. Коростелевой. – СПб.: Симпозиум, 2003.

Голландии хорошо, про Голландию всякий младенец в России знает, что это чисто прибранная страна людей зажиточных и трудолюбивых. А, наоборот, Ирландия представляется нам в дымке загадки, под тенью тревоги. Даже и до сих пор там как будто не все в порядке, за исключением зеленых долин, крепких напитков и древних саг.

А при царизме вообще считалось (и таков был общий европейский глас), будто Ирландия и Россия – сестры по судьбам, близнецы в своей нищете. И наши прогрессисты, а также нигилисты включили Ирландию в свой эзопов язык и приплетали ее отсталую экономику и повальный алкоголизм всякий раз, как желали ущучить родное правительство намеком на низкий уровень жизни народа. С ученым видом знатоков писаревы-зайцевы-елисеевы-щедрины занимались страноведением такого рода: ирландец пьет оттого, что питается одним картофелем; таким удручающим способом он восполняет дефицит калорий; по причине упомянутого дефицита он невосприимчив к просвещению; жертва нещадной эксплуатации, игралище подлого климата (или наоборот, сейчас не помню), ирландский народ, вот увидите, однажды произнесет заветное: ужо тебе! И все такое.

Все стрелы попали в цель, все предсказания сбылись (хотя и в превратном смысле), каждый из мнимых двойников пошел своей дорогой, не оглядываясь. Ирландия и Россия с тех пор редко вспоминают друг о друге.

Так что эту вот новую книжку стоило бы превознести до небес только лишь за то, что она переведена с ирландского (говорят, и в самой Ирландии сочинение на ирландском – чуть ли не редкость), – будь это даже какой-нибудь боевичок (в смысле жанра).

Но дело обстоит еще лучше: во-первых, перевод хорош настолько, что воспринимается как событие стиля; Анна Коростылева умудрилась извлечь из русской речи несколько новых интонаций; во-вторых же – произведение первоклассное. Философская сатира на миф о национальном характере. Филологическая пародия комического штампа. Заполошно-метафизический трактат об ирландской судьбе. Трагический народный роман от первого лица. Полагаю, что после всего сказанного вы не особенно удивитесь, если я скажу, чье это лицо. Это лицо типичного ирландского рукосуя.

Ну есть же такой штамп, остался такой предрассудок: ирландец ленив, ирландец туго соображает; у него ничего нет, потому что он ничего не делает, а только знай пеняет на неблагосклонную судьбу – которой, впрочем, подчиняется беспрекословно. Есть, оказывается, и другой лубок: зато главная добродетель ирландца – долготерпенье; в бедствиях он до такой степени стоек, а бедствия его так нескончаемы, что это может означать лишь одно: ему предстоят великие дела. Турист, а тем более англичанин никогда не поймет, какая тайна просвечивает сквозь эту смиренную наготу. Уму вообще невдомек, что Ирландию благословил лично Господь Бог, посетив ее инкогнито. Да, он оставил ирландцев мучиться в ней, как в аду, – но лишь для того, чтобы впоследствии вознаградить сторицей. Об этом с несомненностью свидетельствуют язык и фольклор. Ведь и вообразить смешно, чтобы столь могучий, столь правдивый, столь свободный язык достался ни с того ни с сего такому же народу, как все остальные.

«…Испокон веков говорилось, что чистоту ирландского (так же как и святость души) люди могут сохранять только тогда, когда они лишены всех мирских благ…»

Но ждать осталось недолго; час национального возрождения грядет:

«И раз мы истинные ирландцы, нам следует постоянно обсуждать друг с другом проблему ирландского языка, равно как и проблему ирландскости. Не будет никакой пользы от нашего знания ирландского, если мы станем беседовать на этом языке о неирландских вещах. Тот, кто говорит по-ирландски, но не обсуждает вопрос языка, тот в глубине души не истинный ирландец; такой человек не приносит пользы ирландскому духу, и это все равно, как если бы он насмехался над ирландским языком и оскорблял ирландцев. Нет ни одной вещи на свете, столь же милой и столь же ирландской, как истинные истинно ирландские ирландцы, беседующие на истинно ирландском языке на тему самого что ни на есть ирландского ирландского языка. И сейчас я объявляю этот праздник ирландски-открытым!»

Роман написан «в годину бедствий» – вышел впервые в свет в 1941 году, время действия – вроде бы девятнадцатый век. Ирландия тут похожа на село Горюхино, на такие города, как Глупов и Чевенгур. Носители могучего языка под вечным проливным дождем месят босыми ногами непролазную грязь, томясь неизбывной мечтой о горячей картошке. Беспрестанно почесываясь, пререкаются черт знает из-за какой ерунды, неукоснительно используя при этом отменные обороты героического эпоса:

«– Мне сладостно каждое твое слово и почти каждый звук, что исходит от тебя, – отвечала матушка едко, – но будь я проклята, если понимаю, о чем ты сейчас говоришь».

Собственно, и никто никого не понимает, пребывая в сладковатой истоме недоедания.

«– Вот что, Микеланджело, – сказал Мартин О’Банаса, – сказать по правде, немало слов ты сказал, и если только ты прав в том, что сказал ты, то не ложь была сказана тобой, а чистая правда».

Ничем не владеют, кроме языка, – ими же владеет рок – тоже никому, кроме них, непонятный. Только о нем и помышляют; в сущности, с ним одним и беседуют начистоту. Вот и получается повесть о злосчастье, исповедь кельтского горемыки. Спесивый дикарь, но себе на уме, – а слог, смотрите, какой изысканный:

«Поистине, кто, как не я, терпел ирландскую недолю всю свою жизнь – лишения, бедствия, нужду, напасти, невзгоды и дурное обращение, голод и несчастья. Полагаю, что подобного мне не будет уже никогда».

Славная книжка, ей-Богу.

IX
Сентябрь

Дмитрий Быков. Орфография

Опера в трех действиях. – М.: Вагриус, 2003.

Без малого семьсот страниц довольно приличной беллетристики. Нормальный исторический роман – причем культурный, практически без пошлости. Это само по себе достаточно экстравагантно, – а устрашающее обозначение жанра должно, по-видимому, удостоверить покупателя, что перед ним – не какой-нибудь безвестный Дмитрий Быков, а тот самый! знаменитый! молодой! остроумный! блестящий! ни с кем никогда не согласный и поэтому не похожий ни на кого!

Сколько-то лет назад был в Капелле поэзоконцерт по случаю пушкинского юбилея: сводный, нестройный такой хор литературных светил, – а Дмитрий Быков запомнился, как беззаконная комета, – однако ж не стихами (как обычно, хорошими) блеснул, но гладкими ножками в коротких штанишках.

Он у нас оригинален, поскольку весел взаправду – от веры в себя.

И ему, в самом деле, все удается: и поэмы, и статьи.

Но роман, думается мне, требует от автора веры в кого-нибудь другого – или во что-нибудь. Там должен двигаться воображаемый человек, чья судьба читателю отчего-то не безразлична; не обязательно прекрасный или выдающийся, но, скажем, понятный, либо, наоборот, загадочный… В общем, надо, чтобы читатель на него поставил; чтобы от того, как ляжет в лузу этот шар, зависел чей-то выигрыш, проигрыш…

В «Орфографии» центральный, то есть вездесущий персонаж (именуемый Ять) – явная условность: просто агент автора, его глаза и уши в 1918 году; более или менее сносно загримирован под типичного дореволюционного интеллигента: ни молод, ни стар, не глуп, не зол, не труслив, опрятен; ни иллюзий, ни имущества; отчасти литератор; самое главное – всюду вхож, со всеми знаком; что, собственно, и позволяет нам, так сказать, погрузиться в атмосферу…

Действие происходит в Петрограде (а также и в Крыму) и сводится к разговорам так называемых мыслящих людей на фоне безобразий, творимых озверевшей чернью. Разговоры, само собой, о судьбах России, о путях культуры, и какое поведение благородней, когда империя в опасности.

Темы на вид животрепещущие; но не исключено, что автор хотел выявить тщету всей этой болтовни – тогдашней и нынешней – перед лицом исторического зла, клокочущего в человеческих массах.

Каждая из представленных точек зрения сформулирована убедительно – и не менее убедительно тут же опорочена поступками ее носителей.

А собственных заблуждений у автора (конечно, и у персонажа) нет, поэтому роман читается не без скуки, даром что написан хорошо.

И это была бы самая обыкновенная «Жизнь Клима Самгина» (пожиже, пожиже влей!) – но автор выплывает из трясины: на «Сумасшедшем корабле» Ольги Форш. Поскольку, видите ли, сочиняет историю общежития писателей и ученых, подобного легендарному «Дому искусств», и его войны (верней, идейной склоки) с другим таким же – где обосновалась коммуна футуристов. Историю гротескно-детективную, с финалом фантастическим и жутким (а взамен фактов – метафоры). И тут открывается соблазнительная возможность: как на спиритическом сеансе (при посредстве Ятя) вступить в контакт хоть с Горьким, хоть с Маяковским, вникнуть в роман Ходасевича с Берберовой, насмешливым, сострадательным взглядом окинуть Чуковского, Шкловского… Вот эти-то портреты, или, если угодно, шаржи, – все до единого обидные – пожалуй, примитивные, – но с несомненным сходством, – они представляют интерес. Не сюжетный, разумеется.

«Ять не любил Хламиду, хотя и признавал за ним талант, выражавшийся в подмечании за всеми (и, вероятно, за собою) самых постыдных и мерзких черт. Ежели бы когда-нибудь тот нашел в себе силы написать всю правду, а точней, то, что казалось правдой ему, – нет сомнения, получилась бы гнусная книга, приговор роду человеческому. Чтобы уравновесить это жестокое зрение, он постоянно впадал в экзальтацию и пафос; видя всю грязь и мерзость конкретного человека – без устали воспевал человека абстрактного, никем не виданного, небывалого. К тому же, как любой литератор, испорченный ранним успехом, он способен был делать только то, что нравилось публике, и от мнения ее зависел больше, чем от любых собственных настроений. Он желал нравиться даже не по-женски, а по-детски, готов был врать про себя что угодно, говорить взаимоисключающие вещи, – все искренние порывы давно заместились у него желанием соответствовать читательским чаяниям; надо было, понятно, выбирать между разными читателями, и в начале семнадцатого Хламида быстро понял, что главной-то его аудиторией с самого начала была интеллигенция. Тогда началась его трескучая и фальшивая антибольшевистская риторика – ничуть не превосходившая в эстетическом отношении риторику самих большевиков. Между тем мнение Хламиды давно уже было мнением не самой умной части интеллигенции, образованной посредственности, читающего и думающего большинства; диктат этого большинства был для Ятя всего невыносимее…»

Не Бог весть как остро, согласен. Слишком свысока, слишком издалека, слишком докторально. Воображение парализовано здравым смыслом. Что поделать? Такова уж эта беллетристика: прозой все-таки не назовешь. На оперу-то автор кивает не зря: его повествование бесплотно; похоже, осмелюсь предположить, на сон слепого: нескончаемое препирательство невыразительных голосов. Но фразы плавные, мысли честные, чувства главным образом добрые.

Впрочем, одно предложение показалось мне – скажу прямо – безумным. Словно в какой-то момент, а именно на с. 46, у Дмитрия Быкова поехала, извините, крыша. Или же – у горемычного меня. Вот рассудите. Речь про какого-то Буркина, фотографа-любителя:

«…вернувшись, показывал у себя целую выставку – обыватели со страшными застывшими рожами, еврейские семилетние вундеркинды с необъяснимой, еще до всякой судьбы, тоской в глазах, – ни одного человеческого лица, и Буркин словно радовался, демонстрируя все это: Ять впервые тогда усомнился в его доброте».

Тут усомнишься.


Борис Фрезинский. Судьбы Серапионов

Портреты и сюжеты. – СПб.: Академический проект, 2003.

Тоже, в сущности, роман, только в разобранном виде. Как, знаете, мебель из магазина доставляют: два-три увесистых пакета с деталями, а к ним – кулек шурупов, мешочек с фурнитурой, чертеж; поколдуй, счастливый владелец, отверткой, реши ребус, подними вещь. Так и тут: часть первая – пакет биографических очерков о людях, составивших 1 февраля 1921 года в Доме искусств, что помещался на углу Невского и Мойки, литературное общество (или группу; если угодно, орден) «Серапионовы братья»; часть третья – пакет вырезок из прессы разных лет: литературные анкеты действующих лиц, их мемуары друг о друге, их манифест (один-единственный – тот самый, что их прославил, впоследствии ославленный), статьи критиков – дружественных и враждебных; плюс фотографии разных лет; в промежутке – часть вторая: пачки писем и папка с хроникой катастрофы 1946 года… Фурнитура, в общем. Только шурупов и не хватает.

А заманчиво казалось построить такой роман – в виде коллективного портрета – наподобие живописной «Гильдии стрелков» по голландскому рецепту, в идеале – «Ночной дозор». Представить Петроград девятнадцатого года – зиму, голод и террор, – и как сквозь смертельную темноту, обходя сугробы и трупы, пробираются люди (молодые, в грубой одежде на немытых телах) в очень странное место – учиться самому ненадежному, самому ненужному ремеслу. И эту комнату (Михаила Слонимского) в конце коридора – узенькую, говорят, и наполовину занятую кроватью, – но по субботам набивалось человек по двадцать… Печка, коптилка, нечем дышать, кроме папиросного дыма и надежды, сверкают умы и улыбки – нищие красавицы внемлют безвестным гениям, – и каждый в кого-нибудь влюблен.

Казалось, говорю, заманчиво, – но эта книжка, не открывая Америк, не разрушая Карфагенов, приводит факты в такую полную и печальную ясность, что никаким художеством их не соединить. Лучше и вправду всмотреться в чертеж: вот пересеклись тринадцать линий (в большинстве – кривых) в одной этой точке, – а вот разошлись (и как же далеко!) навсегда. Случайная была компания. И распалась легко. И ничего общего не осталось (кроме воспоминаний, как сколько-то вечеров были все вместе счастливы) к тому моменту, когда гнусный инквизитор вздумал прибить их самодельный, игрушечный, всеми забытый герб – на позорную колесницу бывшего Брата без прозвища, Михаила Зощенко. Сорок шестой год, а не двадцать первый, отвел им общую комнату в истории литературы.

Советской литературы. Реальность которой была такова, что принимали в нее за талант – отдаваемый насовсем, безвозвратно, наподобие взноса при поступлении в монастырь, наподобие монеты Харону. (Потом-то ввели, наоборот, особую, райскую скидку для нищих духом, – но это когда все уже наладилось.) Расставаться с талантом – подозреваю, что нелегко: пока еще привыкнешь ценить себя за что-нибудь другое! – и многие пытались словчить, утаить хоть малую толику, оставить себе хоть копию, хоть призрак, хоть навык. Вот и кое-кому из Серапионов этот фокус как будто удался: Шкловскому, Вс. Иванову, Каверину, Полонской. Другим было почти нечего терять – они не противились процедуре, только скучали да унывали всю оставшуюся жизнь: Никитин, Слонимский, Груздев, Познер. Двое – Федин и Тихонов – ухнули в бездарность стремглав, плавали в ней с наслаждением, превратились, наконец, в чудовищ. Зощенко крепился до тех пор, пока его дарование не сделалось несовместимым с жизнью…

И был еще один Серапион – таинственный герой этой книги: Брат-Скоморох, Лев Лунц. Тот, кто написал «Почему мы Серапионовы братья», – кто придумал, попросту говоря, весь этот маленький миф. Ему не пришлось выбирать себе судьбу. Он и до сих пор – фигура неизвестных очертаний. Поразительная это глава в книге Бориса Фрезинского: как преуспевшие уцелевшие совсем уж было собрались – показалось, что можно – издать сочинения умершего Брата, – да призадумались; а тут опять оказалось – нельзя. Славное получилось предательство, аккуратное такое. И странно рифмуется с чуть ли не символической сценой из общего прошлого названых Братьев: Лунц объявил, что окончил университет, и все бросились его качать. И уронили на пол, сильно покалечив. А вскоре выяснилось, что он болен, и тяжело, а с каких пор – неизвестно…

Короче говоря, книга Бориса Фрезинского – толковая; для ученых – клад: сколько, например, писем опубликовано впервые! Ни одному перлюстратору не снилось… А читатель попроще замечает с грустью: тусклые тексты у этих Серапионов, почти у всех!

Вот вам и гильдия стрелков.


Лазарь Флейшман. Борис Пастернак в двадцатые годы

СПб.: Академический проект, 2003.

А зато здесь ход мыслей инкрустирован сплошь цитатами ослепительными. Так что будь все остальное, собственно-авторское, написано, допустим, по-немецки (а первое издание вышло в ФРГ четверть века тому назад) – даже и в этом случае разумный (пусть необразованный) человек, заполучив эту книжку, не расстался бы с нею ни за какие благополучия.

Одна фраза (Пастернака – Мандельштаму) приведена, впрочем, по-английски: «I need nonfreedom» – «Мне нужна несвобода»! Но это и есть мучительная (в разных смыслах) тема всего сочинения.

Оно по преимуществу посвящено детальнейшему анализу «Спекторского» и «Охранной грамоты» и пылающей за этими текстами духовной драмы, единственной в своем роде. Точней – трагикомедии: про ухищрения ума, пытающегося примирить совесть с кровожадной пошлостью, – о нет, не просто чтобы спасти организм, а чтобы возмужал благодаря унижению творческий гений. Чтобы, как Маяковский, броситься в кипяток, а выпрыгнуть из котла все-таки Пастернаком, самим собой, и даже лучше прежнего.

Весь этот сюжет исследован Лазарем Флейшманом до тончайших мелочей и документирован так, словно Пастернак обо всем проговорился. В сущности, так и было. Невольно дивишься его бесстрашной – и такой коварной! – искренности, всегда замешенной на безответственной (от презрения) лести: настоящий Гулливер!

И вдруг становится очевидно, что Пастернак только играл князя Мышкина, от которого якобы не далее как вчера Настасья Филипповна укатила на рогожинской тройке. Непогрешимый был стратег, тонкий тактик, позицию чувствовал как никто другой…

Но прелесть книги Лазаря Флейшмана – совсем не в том, что над нею думаешь о таких вещах, возомнив, будто их понимаешь. Прелесть и соблазн – в колдовстве: изучаемые тексты наполняются воздухом; тем самым пресловутым воздухом времени, который когда-то позволил им взлететь; той субстанцией смысла – между строк, за словами, – за которую любят (если любят) поэта современники, но которую потомкам ни за что не уловить.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации