Текст книги "Участники Январского восстания, сосланные в Западную Сибирь, в восприятии российской администрации и жителей Сибири"
Автор книги: Сборник
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
В первое время существования коммуны, когда Радзеевский и под его руководством Новаковский, Муравский и я пересматривали и штопали все наше белье, нам приходилось просиживать над этою работою с утра до вечера; но в дальнейшие дни времени на починку белья требовалось уже гораздо меньше: и самой работы не накоплялось так много, и навострились мы в ней, работали проворнее. Стирка белья занимала только один день в неделю; прокатка белья – неполный день.
Таким образом, в иные дни мы оставались по нескольку часов без работы; нередко случалось, что и весь день никакой работы не было. Новаковский предложил Радзеевскому и Политовскому свою помощь, если они желают употребить свободные дневные часы на пополнение своего образования. Политовский отказался; мне кажется, причиною отказа было чувство некоторой неловкости и, так сказать, стыда: вот, дескать, станут на меня пальцами указывать, взрослый человек в этаких-то годах вздумал учиться. Радзеевский был более рассудителен или менее застенчив и пожелал воспользоваться предложением Новаковского.
Насколько моху припомнить, Новаковский давал ему уроки арифметики и польской грамматики. Во время студенчества я и несколько товарищей были некоторое время преподавателями в одной из воскресных школ Выборгской Стороны. В числе учеников кроме детей были юноши от 15 до 20-летнего возраста и даже старше. И я не раз видел, с каким трудом дается иному парню механизм чтения или письма: на лбу появляются явственные морщины, иногда бедняга прямо-таки потеет, в том роде, как это бывает с нашею братией – интеллигентами при исполнении непривычной мускульной работы в роде, например, рубки дров. Теперь я время от времени видел Радзеевского в подобном состоянии напряженности и утомления; его занятия подвигались очень туго.
Русским языком он владел плохо. По выходе из тюрьмы ему, как и прочим полякам, предстояло прожить в Сибири некоторое – и, может быть, продолжительное – время; поэтому было бы полезно подучиться заранее русскому языку, попривыкнуть к нашей разговорной речи. Но я не решался приступить к систематическим упражнениям этого рода: считал полезным дождаться того времени, когда он окончит усвоение на родном языке тех знаний, которые приобретал при помощи Новаковского.
Столяр из Варшавы, о котором я упоминал в начале этой главы, по фамилии Стефанский, заходил довольно часто к Радзеевскому и Политовскому покалякать, о том, о сем. Обыкновенно разговаривали об оставшихся на родине семействах, о полученных оттуда письмах, о тамошних хозяйственных делах, о тамошних притеснениях со стороны властей; вспоминались общие знакомые; рассказывались эпизоды из жизни как этих общих знакомых, так и самих собеседников – эпизоды иногда печальные, иногда забавные. Общий тон разговоров был дружелюбный. Но изредка случалось, что разговор принимал оборот, так сказать, принципиальный: Радзеевский обрушивался на магнатов, сановников, богачей и грозил им тем коммунизмом «па wielką skalę»[231]231
Пер. с польск: «в больших масштабах».
[Закрыть], о котором с умилением мечтал Муравский в первый день нашей коммуны. При подобном обороте разговора Стефанский вставал, вынимал изо рта коротенький чубук с трубкой, сплевывал на сторону и, ударивши по столу кулаком, произносил свирепым голосом: «Коммунизм – глупость; рабство, хуже московского ярма». Затем, бросивши на Радзеевского и Политовского сокрушительный, уничтожительный взгляд, он удалялся медленными, величавыми шагами; они, со своей стороны, в одиночку ему выкрикивали: «Какой же ты дурак!». Чрез несколько дней, а иногда, на другой же день, собеседование происходило снова в прежнем дружелюбном тоне, как будто ничего особенного между собеседниками не случилось.
К осуждению коммунизма пришел ли Стефанский собственным умом, или он только повторял услышанные от кого-то слова – не знаю.
Волосевич, как только имел днем свободные время, шел к Стефанскому и исполнял по его указаниям какую-нибудь столярную работу даром, чтобы только подучиться этому ремеслу. По отзывам Стефанского и других, обучение пошло ему впрок – понаторел заметно.
10
В апреле 1866 года я окончил штудирование трактата Милля. Я по-прежнему помогал Вишневскому и Сускому в занятиях языками, и почти каждый вечер полчаса, час, изредка даже больше часа уходило на эту помощь.
Оставшееся свободное время я употреблял теперь на чтение сравнительной географии Даниеля[232]232
Герман Альберт Даниель (1812–1871) – немецкий географ и педагог, профессор Университета в Галле, автор ряда учебников по географии.
[Закрыть] и на заучивание греческих склонений и спряжений по грамматике Коссовича[233]233
Каэтан Андреевич Коссович (1814–1883) – лингвист и востоковед, соавтор греко-русского словаря.
[Закрыть]. География – предмет сам по себе занимательный, изложение Даниеля живое, толковое; и, значит, понятно, почему я занялся первою из названных книг. К занятиям языками у меня было явственное расположение с времен детства; а теперь, кроме того, между поляками шли большие разговоры о всемилостивейшем манифесте, ожидавшемся в 1866 году по случаю бракосочетания наследника престола: манифест мог сократить сроки наших приговоров; может быть, некоторые из нас будут отправлены на поселение тотчас же; в будущих местах нашего жительства может оказаться спрос на уроки – почему не подготовиться? Ожидания поляков чрез несколько месяцев оправдались в значительной степени; но ко мне и вообще к русским манифест не был применен.
Некоторые из заключенных имели сочинения Гейне[234]234
Христиан Иоганн Генрих Гейне (1797–1856) – немецкий поэт еврейского происхождения, представитель романтизма, один из выдающихся немецких лириков, прозаик и публицист. В 1826–1834 гг. вышло его четырехтомное произведение «Reisebilder» (Картины из путешествия), о котором упоминает Стахевич.
[Закрыть], отчасти в русском переводе; отчасти во французском; из русских томиков припоминаю «Путевые картины», из французских – парижские письма. Часто мы вечером собирались в кружок и читали русские томики вместе, вслух. Обыкновенно кружок состоял из тех же семи человек, которые, как я упоминал, участвовали в вечерних чтениях по политической экономии. Иногда товарищи, добывши французский томик на недолгое время и не надеясь одолеть его к назначенному сроку собственными силами, просили меня читать им этот томик вслух; и я читал в продолжение трех или четырех вечеров в том роде, как прежде того читал им немецкую книгу Пфейфера об ассоциациях. Изредка мы получали от кого-то из заводских обывателей разрозненные книжки «Современника» за прежние годы. Кажется, в эти месяцы (апрель-август 1866 года), а может быть несколько позже, проникла к нам та книжка этого журнала, в которой была помещена повесть Слепцова «Трудное время»[235]235
Василий Алексеевич Слепцов (1836–1878) – русский писатель, автор повести «Трудное время», изданной в 1865 г.
[Закрыть]. Эту повесть мы читали тоже вслух, и она произвела на нас сильное впечатление; содержание повести я помню довольно отчетливо даже теперь, почти полвека спустя.
Газеты мы могли бы получать легко, но у нас еще не было укоренившейся привычки читать их изо дня в день; время от времени мы брали нумер, прочитывали его обыкновенно вслух и по прочтении очень часто подводили нелестный для газетчиков итог: «А и много же пустяковины в каждом газетном нумере, чрезвычайно много, жаль потерянного времени».
Напечатанное в газетах известие о покушении Каракозова (4 апреля 1866 года)[236]236
Покушение на Александра II, совершенное Дмитрием Каракозовым, произошло в Петербурге 4/16 апреля 1866 г.
[Закрыть] произвело очень слабое впечатление на нашу тюрьму: мало кто интересовался этим происшествием, разговоров о нем почти не было. Совершенно иначе подействовало чрез несколько месяцев известие о смерти Муравьева[237]237
Михаил Николаевич Муравьев (1796–1866) – виленский генерал-губернатор во время подавления Январского восстания (1863–1865). Своими жестокими мерами снискал прозвище «вешателя». Умер в Петербурге 31 августа / 12 сентября 1866 г. См.: Шилов Д. Н. Государственные деятели Российской империи. Главы высших и центральных учреждений. 1802–1917. Биобиблиографический справочник. СПб., 2002. С. 489М93.
[Закрыть]: тюрьма сияла; общее настроение было, как в самый большой праздник. Многие подходили ко мне и к Муравскому (насколько моту припомнить, других русских в конторе не было) и произносили похвалы по адресу русских революционеров:
– В Вильне он по целым неделям питался исключительно яйцами, опасался отравы; так и остался жив, уехал благополучно. Но русские революционеры искуснее наших, добрались-таки до него; молодцы!
Мы возражали, что, судя по газетам, его смерть произошла от естественных причин; нет ни малейших указаний на отравку или на что-нибудь другое в этом роде. Панегиристы прищуривали глаза, лукаво подмигивали и заканчивали собеседование в том смысле, что «вы, разумеется, не какие-нибудь пустозвоны; знаете, что можно сказать, и о чем надо помолчать; мы это отлично понимаем; но только мы что знаем, то уже знаем… Молодцы!».
Я и Муравский встретили известие о смерти Муравьева с такою же радостью, как поляки, даже, пожалуй, с большею радостью, чем они. Для них виленский вешатель был ненавистен, для нас он был отвратителен; кроме того, мы знали и твердо помнили, что это был один из главарей из нашей крепостнической партии и в добавок ко всему – казнокрад, получивший от Герцена прозвище «трехпрогонного министра».
11
В августе 1866 года мы узнали, что всемилостивейший манифест не будет применен ни к кому из русских, содержащихся в политических тюрьмах, которыми заведует комендантское управление; а из поляков многие получили право отправиться на поселение тотчас же или в довольно скором времени; для остающихся в тюрьмах сроки, назначенные судебными приговорами, были уменьшены значительно. Управление предполагало упразднить какую-то из подведомственных ему тюрем, перевести тамошних арестантов в Александровский Завод, именно в контору; из конторских арестантов некоторые подлежали отправке на поселение, остальных решено было переместить в три другие тюрьмы: в казармы, в первый номер и в полицию.
В числе арестантов, назначенных к перемещению из конторы в казармы, находились Муравский, Волосевич, Ярошевский, Петров, Радзеевский и Политовский. Муравский застрял в казармах чуть не на полгода; почти пять месяцев я его не видел, а потом мы оба оказались снова в одной тюрьме – в полиции, о чем я буду говорить в свое время. Остальные пятеро, насколько могу припомнить из разговоров с другими поляками, были довольно скоро отправлены из казарм на поселение. Дошедшие до меня сведения об их дальнейшей судьбе довольно скудны. Волосевич лет через семь после описываемого времени находился б какой-то губернии Европейской России, если не ошибаюсь – в Рязанской; в материальном отношении устроился сначала очень недурно, но потом произошла какая-то большая неприятность – что-то упоминалось о каких-то амурных историях с драматическими развязками. – Ярошевский и Петров чрез некоторое время по освобождении из тюрьмы получили разрешение жить в Иркутске, занялись мелочною торговлею, которая у Ярошевского шла довольно хорошо, у Петрова плоховато, так что он решил поступить на частную службу и получил должность, если не ошибаюсь, заведующего винным складом у какого-то из тамошних крупных виноторговцев. – Радзеевский был отправлен в какую-то деревню Енисейской губернии, довольно скоро женился; оказалась ли эта женитьба неудачной, или подействовали другие причины, но в результате появилась та болезненная наклонность, которую мы, русские, склонны считать присущею только нашему, великорусскому, племени – он стал пить запоем. – О Политовском не слышал решительно ничего.
В числе арестантов, назначенных комендантским управлением к перемещению из конторы в первый номер, находились Новаковский, Небыловский, Вишневский, Суский и я. У Вишневского переплетной работы было много; у четырех остальных работы не было почти никакой. Некоторое равенство можно было бы установить, принимая не все заказы по переплету книг, а только часть их; но Вишневский не соглашался на это. Не желая обуздывать его трудолюбие, но не желая также и эксплуатировать его, мы сочли за лучшее ликвидировать коммуну, т[о] е[сть] разделиться; и чрез несколько дней разделились дружелюбно, без недоразумений и ссор. За недолго пред тем мы произвели выдел шести членов коммуны, назначенных к перемещению в казармы – произвели его тоже совершенно мирно, по-товарищески.
Новаковский, Небыловский, Вишневский и Суский были освобождены из тюрьмы и отправлены на поселение, если память меня не обманывает, летом или осенью 1867 года. Потому ли их освободили, что сроки, назначенные судебными приговорами и сокращенные всемилостивейшим манифестом, пришли к концу, или же после манифеста был применен к ним указ подобного же содержания – не помню. Что касается их дальнейшей судьбы, мои сведения таковы: первые трое чрез некоторое время по освобождению из тюрьмы получили разрешение жить в Иркутске и занялись там мелочною торговлею, которая у всех трех шла очень успешно. Потом Новаковский уехал на родину; Небыловский получил право жить в какой-то губернии Европейской России, кажется, в Рязанской или Тамбовской и поступил на железнодорожную службу в должности смотрителя какого-то склада. С Вишневским, оставшимся в Иркутске, произошло несчастие: он раскалывал сахарною голову на куски, при этом нечаянно поранил себе руку; то ли он сам считал ранку пустяком, не заслуживающим внимания, и потому не обратился к доктору своевременно; то ли доктор был приглашен вовремя, но не принял надлежащих мер – ничтожная ранка привела к заражению крови, которое окончилось смертью. Суский поступил на службу самой крупной из тогдашних золотопромышленных фирм, называвшейся «Компания промышленности в разных местах Восточной Сибирии» (компанионами в то время были Сибиряков, Базанов и Немчинов[238]238
Михаил Афанасьевич Сибиряков (младший) (1815–1874), Иван Иванович Базанов (ок. 1813–1883) и Яков Андреевич Немчинов (1812–1892) – сибирские купцы и промышленники, акционеры крупнейших золотодобывающих компаний Восточной Сибири.
[Закрыть]); находился на Витимских приисках этой компании и заведывал компанейским винным складом. Насколько могу судить по доходившим до меня разговорам, компанионы и высшая приисковая администрация были очень довольны Суским за добросовестное исполнение обязанностей, за его безукоризненную честность. Приисковые служащие и рабочие были также в высшей степени довольны им за то, что, являясь к нему с ордерами администрации об отпуске им вина, они получали немедленно все, что было назначено; приходил ли рабочий днем или, в экстренных случаях, ночью – никогда он не слышал от Суского ворчания за потревоженный покой; грубости, придирки, проволочки – ничего подобного от Суского рабочие не испытывали.
12
Коммуна просуществовала шесть месяцев с лишком; подведу некоторые итоги.
В общую кассу я внес около пятнадцати рублей; при ликвидации получил приблизительно столько же. За починку одежды, белья и обуви мы не платили никому ничего – делали это сами. За переплетную работу и за стирку белья получали от посторонних лиц кой-какую плату, которая оказалась достаточной для покрытия наших общих расходов на табак, чай и тому подобные мелочи. С материальной точки зрения считаю этот результат довольно хорошим, особенно если принять в соображение неудобства тюремной обстановки.
Что касается нравственной стороны дела, то в первые дни коммуны я чувствовал себя стесненным в распоряжении своим временем: прежде всего, надо исполнить нужную для всех работу, если она есть; и, пока работа не исполнена, свои личные планы надо оставить в покое – не до них. С этим неудобством я примирился довольно скоро.
Гораздо мудренее было выйти из другого затруднения: когда некоторые товарищи работали, а у меня работы не было, и я мог употребить это время по своему усмотрению – я чувствовал себя нехорошо, сознавая, что я обкрадываю работающих товарищей, хотя поневоле, против собственного желания, а все же обкрадываю. Другие, находясь в подобном положении, испытывали такое же тягостное чувство. Это была одна из важнейших причин, склонивших нас к ликвидации коммуны.
Но главною причиною была мысль, которая у меня (вероятно и у других) хотя появлялась еще до коммуны, но за время ее существования постепенно приобрела особенную ясность и резкость: при теперешнем (то есть при тогдашнем) положении вещей человек, который будет стараться об учреждении коммуны и вообще производительных ассоциаций в России и в Польше, не принесет этим способом пользы трудящемуся народу, ни русскому, ни польскому. Начать с того, что старания этого человека об учреждении не только коммуны, не только производительной ассоциации, но даже какого-нибудь общества для взаимного мелкого кредита или для закупа сырья, или для устройства лавки потребителей – все подобные старания не приведут ни к чему, кроме неприятностей, и, может быть, очень значительных, для этого человека и для немногих последователей, которых он найдет на первых порах; государственный строй России (тогдашний) неспособен переносить кооперативные учреждения. Но предположим даже, что он переносит их; производительность труда увеличилась, работник стал зажиточнее и потому образованнее. Государственный строй России (тогдашний) не стерпит такого работника: правители заберут у работника все, оставивши ему только минимум, необходимый для нищенского существования – нищенского и потому невежественного, и потому рабски покорного. Для правителей России (тогдашних) рабская покорность подданных – альфа и омега; все прочее для них – наплевать.
Значит в данный момент (тогдашний) забота о кооперативах должна быть отодвинута на задний план. По мере того, как эта мысль обрисовывалась в нашем сознании все с большею и большею ясностью и резкостью – идейное значение коммуны для нас самих уменьшалось и тускнело. Явление, потерявшее свой первоначальный смысл, должно было умереть – и миниатюрная коммуна умерла.
13
Тюрьма, носившая название «первый номер», несколько странное для непривычного человека, оставшееся, вероятно, от тех давних времен, когда Александровский Завод был действующим сереброплавильным заводом, и казенные постройки показывались в ведомостях и описях под определенными номерами – эта тюрьма состоялась из двух деревянных домов, одноэтажных, но на довольно высоком фундаменте, окрашенных желтовато-коричневою краскою, потускневшею от времени. Оба дома вместе составляли фигуру «глаголь», так как примыкали один к другому под прямым углом и притом вплотную, т[о] е[сть] промежутка между ними никакого не было.
Тюремный двор был гораздо обширнее, чем в конторе; в разных частях его были расположены кухня, баня и колодезь.
В двух домах, упомянутых выше и составлявших здание собственно тюрьмы, было до десятка камер, в которых помещалось в разное время от шестидесяти до восьмидесяти арестантов.
Как было в Акатуе, а потом в конторе, так было и в первом номере: около семи или восьми часов вечера конвоиры замыкали снаружи дверь, ведущую со двора в коридор, и она оставалась запертой до рассвета; двери из коридора в камеры не замыкались никогда.
Меблировка камер была такая же, как в Акатуе и потом в конторе; и казенный паек выдавался нам такой же, как там.
Старостою в первом номере был уроженец Литвы по фамилии, если память меня не обманывает, Сурин[239]239
Пётр Сурин – помещик Могилевской губернии, приговоренный к 12 годам каторги. См.: НИАБ. Ф. 319. Оп. 1. Д. 479. А. 29.
[Закрыть], имевший от роду лет около двадцати пяти, человек очень хозяйственный, заботливый и деятельный. У обитателей этой тюрьмы уже около полугода соблюдался такой порядок, что при получении денег с родины получающий вносил в общественную кассу известный процент, помнится – пять копеек с рубля. С ведома и с разрешения товарищей Сурин затрачивал общественные деньги на покупку табака и гильз; эти материалы отдавал нуждающимся в заработке товарищам для переделки на папиросы, которые имели хороший сбыт отчасти в пределах тюрьмы, но, главным образом, среди заводских обывателей.
Когда наступили осенние холода, он прикупил некоторое количество свечных форм в дополнение к привезенным из Акатуя, закупал скотское сало и отдавал нуждающимся в заработке товарищам для переделки на свечи, которые раскупались довольно быстро отчасти заурядными обывателями Завода; но, главным образом – торговцами.
В декабре, имея в виду приближающиеся рождественские святки, он купил свиную тушу (и кажется, не одну) и отдал товарищу по ремеслу – колбаснику, для изготовления разных изделий его цеха. Само собою разумеется, что он вместе с колбасником побывал в заводских лавках, и они запаслись всеми нужными инструментами и приправами. Колбасные изделия разошлись по Заводу тоже довольно быстро, доставивши колбаснику – мастеру очень хороший заработок, а двум его помощникам – сносный.
При всех этих оборотах главная цель была – доставить заработок нуждающимся товарищам; потому почти вся разность между выручками и затратами поступала в распоряжение работников. Небольшая часть этой разности поступала в общественную кассу и время от времени употреблялась старостою на улучшение обеда всех вообще обитателей тюрьмы; вследствие этого в первом номере наш обед был несколько сытнее, чем в конторе; можно сказать, он стал такой же, как в Акатуе.
Разговаривая о товарищах, которые вследствие манифеста были освобождены из тюрем, подведомственных комендантскому управлению, и увезены на поселение, некоторые пессимисты высказывали мнение, что для увезенных товарищей теперь-то и начнется и настоящая каторга. «Пока мы в тюрьме, квартира у нас казенная с отоплением и освещением; квартира не роскошная, а все-таки жить можно. И кругом люди свои. А там, на поселении, народ кругом чужой, и все надо добывать самому: и квартиру и пропитание». Большинство заключенных не соглашалось с пессимистами. Вскоре стали получаться известия от поляков с мест их поселения. Господствующий смысл известий был таков, что на первых порах трудненько приходится, но все-таки жизнь на поселении не так уже страшная, трудности понемногу преодолеваются, и возвращаться в тюрьму не было бы желательно. Эти известия подействовали одобряющим образом даже на пессимистов; остальные же поляки, не пессимисты, повеселели уже давно, тотчас после объявления им манифеста, так как сроки пребывания в тюрьме уменьшились вследствие манифеста значительно.
Соответственно такой перемене настроения песни в первом номере слышались чаще, чем в конторе. Больше других песен вспоминается мне марш Мерославского[240]240
«Марш Мерославского», известный также под названием «К оружию народы» (польск – «Do broni ludy») и «Революционный гимн», – песня Людовика Мерославского. Вероятно, она появилась до 1848 г., но связана в основном с Январским восстанием. См.: URL: http://liryka-liryka.blogspot.com/2014/09/do-broni-ludy-marszmierosawskiego.html (дата обращения: 27.03.2018).
[Закрыть]; многие распевали его и в одиночку, и хором. В большом ходу была песенка, носившая название польского танца «краковяк». Слова этой песенки были, по-видимому, чисто бытового характера, без какого-либо политического оттенка; у меня сохранилась в памяти только одна строфа: «Девушка обиделась, что враг обращается к ней с болтовнею; закрыла руками прекрасное лицо, ничего не отвечает».
14
Сапожник – без сапогов. Но нет правила без исключения: в одной из камер первого номера мне приходилось бывать довольно часто; в числе обитателей ее был сапожник Качоровский[241]241
Возможно, речь идет о Станиславе Качоровском, сапожнике из Вжесни, который включен в список бывших повстанцев, выданных прусским властям осенью 1867 г. См.: Wykaz Wielkopolan uczestników powstania 1863, oprać. W. Truszkowski-Fidler. Warszawa, 1938. S. 40.
[Закрыть], одетый и обутый прилично. Он был родом из какой-то прусской местности, расположенной в ближайшем соседстве с российскою границей; любил поговорить; если ему противоречили, волновался и горячился. Одною из любимых тем его разговора было восхваление прусских порядков сравнительно с российскими.
– У пруссаков на все закон, на все такса: обругал чиновника – в тюрьму на столько-то времени или штраф столько-то талеров; сказал о короле ругательные слова – опять-таки в тюрьму на такое-то время или вместо тюрьмы штраф такой-то; за короля дороже берут, чем за чиновника; и уже не отвертишься: из-под самой, кажется, земли они тебя выкопают – нет, брат, не спрячешься. И поблажки никому нет, ни самому важному барину: со всякого взыщут, все равно.
Это равенство пред законом восхищало его; слушатели или поддакивали сочувственно, или легонько вздыхали. Второю темою, к которой он обращался довольно часто, была расчетливость немецких помещиков, проявлявшаяся, между прочим, в такой области, где она, по мнению Качоровского, была неуместна, а именно в манере принимать гостей.
– Представьте себе, какие скареды: приезжает к нему сосед в гости, он его самого принимает, угощает, как следует; но до кучера и до лошади ему никакого дела нет – они отправляются в гостиницу; там кучер спрашивает, что ему требуется, и, разумеется, за все должен расплачиваться. У них каждый талер на счету; такие скопидомы, не приведи Бог.
Но эта тема не встречала такого всеобщего сочувствия, как первая – о равенстве пред законом. Кто-нибудь из слушателей замечал ему в таком роде:
– Талеры на улице не валяются; как же их не беречь? Ну а с кучером-то. По-нашему оно точно не идет как-то; в гостиницу его отсылать. Чудно. А и то надо сказать: у них так уже оно повелось, и выходит круговая – ведь и он поедет к соседу, тоже будет платить в гостинице за своего кучера и за лошадь; вот и поквитаются.
К третьей теме Качоровский обращался довольно редко, преимущественно в тех случаях, когда бывал в очень худом расположении духа. Тогда он с ожесточением ударял молотком по подошве или по каблуку, заколачивая в них гвоздики, и в промежутках между ударами бормотал про себя, не обращаясь ни к кому в отдельности:
– Проклятые еретики. Называются христиане. Не почитают Божией Матери. Скверные лютры (т[о] е[сть] лютеране). На это сердитое бормотание из сотоварищей Качоровского по камере не отзывался обыкновенно никто. Интересовавшиеся вопросом о почитании Богоматери знали, что Качоровский по этой части не сумеет сказать ничего связного; об этом предмете надо послушать ксендза Рогозинского[242]242
Речь идет о ксендзе Францишеке Рогозинском, настоятеле из Опиногуры в Плоцком воеводстве, или о ксендзе Теодоре Рогозинском, настоятеле в Тулишкуве в Калишском воеводстве. См.: Bender R. Teodor Rogoziński // Polski słownik biograficzny. T. 31. Wrocław, 1988–1989. S. 473; Kubicki P. Bojownicy kapłani za sprawę Kościoła i ojczyzny w latach 1861–1915: materiały z urzędowych świadectw władz rosyjskich, archiwów konsystorskich zakonnych i prywatnych. Cz. 1. Dawne Królestwo Polskie. T. 2. Diecezje: lubelska z podlaską i płocka. Sandomierz, 1933. S. 612–613; Kubicki P. Bojownicy kapłani za sprawę Kościoła i ojczyzny w latach 1861–1915: materiały z urzędowych świadectw władz rosyjskich, archiwów konsystorskich zakonnych i prywatnych. Gz. 3, uzupełniająca dwie pierwsze. T. 2. Sandomierz, 1939. S. 403M06; Grzybowski M. M., ks. Duchowieństwo katolickie diecezji płockiej w okresie powstania styczniowego // Rocznik Towarzystwa Naukowego Płockiego. 2013. Nr 5. S. 35.
[Закрыть], когда у него затеется спор с вольнодумцем Козырским; эти оба помещались в других камерах.
Козырскому было на вид лет около сорока. При взгляде на него первое впечатление было, что это человек крепкого телосложения: приземистый, довольно широкий в плечах, приближающийся к типу человека коренастого здоровяка. Но при дальнейшем рассмотрении желтоватый цвет лица, некоторая дряблость и морщиноватость кожи; брюшко, изобличающее легонькую наклонность к тучности; непропорционально короткие ноги; походка мелкими, семенящими шагами и при походке покачивания тела вправо и влево; голос слабоватый, при взволнованном состоянии визгливый – все это заставляло усомниться в правильности первого впечатления.
В течение многих лет он был эмигрантом, жил преимущественно в Париже. Рассказывал с некоторым ехидным юмором о своем участии в какой-то демонстрации, чуть ли не в той самой, которая происходила в мае или июне 1849 года (по поводу занятия Рима французскими войсками), которую Герцен считал глупой, бессмысленной, но в которой однако же принял участие после предварительного препирательства с приятелем, заканчивающегося словами Герцена: «Я говорю, что эта демонстрация – глупость; но не говорю, что не могу делать глупостей; идем!» – Козырского, арестованного за участие в демонстрации, привели в полицейский участок. О последовавшем допросе он рассказывал так:
– Полицейский чиновник говорит мне: вы размахивали флагом и выкрикивали «Да здравствует республика». Так, что же из этого? Говорю ему: – у нас же теперь во Франции республика; почему не выкрикивать приветствий республике? А он отвечает: так-то оно так, но следует держать себя в пределах; громко кричать нельзя, это нарушает общественную тишину; всякий француз, а тем более живущий во Франции иностранец – должны помнить, что правительства меняются, но полиция остается (les gouvernements passent, mais la police reste).
После такого отечески-дипломатического внушения Козырский был отпущен с миром.
По образу мыслей он примыкал к радикальному крылу демократической партии. Социализм он отвергал, но только потому, что считал его преждевременным: «Надо сначала ввести налог на наследство, прогрессивный подоходный налог и кое-что другое в этаком роде; тогда и для социализма наступит очередь». Но я не мог заметить, чтобы он оказал своим образом мыслей какое-либо влияние на кого-нибудь из товарищей: в наилучшем случае собеседник выслушивал его молча, очевидно – пуская его слова мимо ушей, изредка подавая из вежливости короткую, бесцветную реплику; в огромном большинстве случаев собеседники подшучивали над ним, подсмеивались, иногда прямо-таки издевались. Была ли его внешность и манера несколько забавна для собеседников, другие ли причины действовали – но он играл роль какого-то шута, которого послушать можно, иногда даже с большим удовольствием, а все же таки он – шут хороший, и больше ничего.
Ксендз Рогозинский имел от роду лет тридцать с чем-нибудь; красивый стройный брюнет с голосом приятного тембра, громким и выразительным. Он тоже был некоторое время в эмиграции, но вращался там, очевидно, не в тех общественных кругах, которые были знакомы Козырскому. О папе он упоминал не иначе, как с благоговением; что касается светской власти – если она получила от папы благословение, то должна быть почитаема неукоснительно.
Случалось иногда, что Козырский высказывал насмешку над простодушными соотечественниками, которые ожидают для Польши помощи свыше и утверждают, что Божия Матерь – покровительница Польши, что она будто бы и прежде оказывала много благодеяний польскому народу, и ныне оказывает. Как только насмешливые слова Козырского долетали до ушей ксендза, он вспыхивал и начинал громить вольнодумца.
– Сильное государство не может существовать без веры. Когда вера слабеет, государство тоже слабеет и, наконец, делается добычею иноземцев. Божия Матерь действительно была и остается покровительницею Польши. Она совершила для блага Польши много чудес, записанных историей.
И так далее. Козырский слушал, ядовито усмехался, изредка, во время минутной передышки Рогозинского, произносил коротенькую реплику в таком роде: «Для дураков – чудо, а для умных – фокус», и подобною репликою распалял оратора до наивысшей степени. Оратор осыпал Козырского эпитетами в роде оборванца, вольнодумца, безбожника, изменника и т[ому] подобного].
Однажды, присутствуя при подобном состязании, я опасался, как бы оно не окончилось для Козырского побоями. Но, во-первых, он занимал почти официально должность шута, а эта должность, как известно, дает право говорить все, что взбредет в голову; во-вторых, огромное большинство публики составляли интеллигенты, которых не так-то легко увлечь к фанатизму, особенно к фанатизму религиозному. И состязание кончилось мирно.
15
В числе обитателей первого номера находился Шульц[243]243
Возможно, речь идет об австрийском подданном Мартине Шульце де Шульцере, 22 лет, приговоренном в ноябре 1864 г. судом Киевского военного округа к 4 годам каторги. См.: РГВИА. Ф. 1759. Оп. 4. Д. 1636. А. 67.
[Закрыть], австрийский подданный, приблизительно двадцати пяти лет от роду, владевший немецким языком почти так же хорошо, как и польским. Осенью 1866 года он получил из Вены от родственников пачку тамошних немецких газет; кажется, это были преимущественно те нумера «Neue Freie Presse», в которых описывались подробности сражения при Кениггреце[244]244
Речь идет о битве между австрийскими и прусскими войсками, состоявшейся 3 июля 1866 года при Садове, также известной как сражение при Кениггреце.
[Закрыть], и высказывались мнения австрийских либералов по поводу разгрома Австрии Пруссией и ее союзницей Италией. Когда товарищи спрашивали Шульца: «Ну что же там в ваших газетах пишут? Говорят, ваших австрияков здорово отколотили?» – он отвечал приблизительно в таком смысле:
– Верно, пруссаки крепко поколотили австрийцев. И слава Богу. Вот в этих газетах высказывается мнение, очень распространенное в венском обществе, что побиты не солдаты и не офицеры – побит государственный строй Австрии. Высшие правители воображали, что настоящие умные люди Австрии могут существовать исключительно в тридцати или в сорока фамилиях высшей аристократии; у всех прочих подданных разум ограниченный, и потому от них одно – беспрекословно повиноваться начальству, не умствовать. В 1859 году французы потрепали австрийцев порядком, и Австрия лишилась Ломбардской провинции, но высшие продолжали задирать нос по-прежнему. Теперь пруссаки задали вторую трепку, а Австрия лишится Венецианской провинции. Великолепно: у высших правителей спеси поубавилось. И похоже на то, что чрез несколько месяцев, возвратившись на родину, в Галицию, я найду там, как вообще во всей Австрии, уже другой государственный строй – конституционный, и буду пользоваться правами избирателя. При конституции все у нас пойдет к лучшему, все наладится.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?