Электронная библиотека » Сборник » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 20 января 2023, 08:58


Автор книги: Сборник


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Были в библиотеке «Очерки» Маколея[108]108
  Томас Бабингтон Маколей (1800–1859) – британский политик, историк и писатель. В 1860–1866 гг. петербургский издатель Николай Львович Тиблен опубликовал полное издание его сочинений: Маколей Т. Б. Полное собрание сочинений. Т. 1–16, СПб, 1860–1866. Стахевич, вероятно, говорит о первых томах этого издания.


[Закрыть]
в прекрасном издании Тиблена; некоторые из этих очерков (Бэкон, Гампден, Клейв, Байрон) произвели на меня довольно сильное впечатление, так что я вот и теперь, в старости, еще сохраняю о них воспоминание, не совсем смутное.

15

13-го января 1864 года, по выслушании в Сенате приговора, изложенного в начале моего рассказа, я был привезен обратно в крепость и отведен в ту же камеру Невской куртины. Через три или четыре дня меня привели в квартиру коменданта (генерала Сорокина[109]109
  Алексей Фёдорович Сорокин (1795–1869) – русский военный, генерал. Участвовал в подавлении Ноябрьского восстания, в 1849 г. – в интервенции в Венгрию. Во время Крымской войны и позднее, до 1859 г., был комендантом крепости в Свеаборге, а с 1861 г. – Петропавловской крепости в Санкт-Петербурге. Умер в 1869 г. в Петербурге, похоронен на территории Петропавловской крепости.


[Закрыть]
), и в одной из комнат этой квартиры я имел получасовое свидание с тремя товарищами-студентами. Они поговорили со мною о разных разностях, главным образом, о снаряжении меня в дальнюю дорогу: что из моих вещей оставить при мне, что продать, какую купить теплую одежду и т[ому] п[одобное]. От казны мне был дан полушубок довольно хорошего качества; теплая овчинная шуба у меня была; нужно было купить шапку, рукавицы, пояс, шерстяные чулки, теплые сапоги. От продажи моих вещей и от сделанной товарищами в мою пользу складчины образовалась сумма рублей, помнится, до двухсот; часть этой суммы решено было употребить на покупку шапки и прочих теплых вещей, остальное передать коменданту, а он передаст жандармам, которые повезут меня в Сибирь.

Прошло после этого еще три или четыре дня, и я имел второе свидание с теми же тремя товарищами-студентами. Они сказали мне, что еще четвертый человек хотел повидаться со мною, но его хлопоты о свидании запоздали: оказалось, что генерал-губернатор (князь Суворов)[110]110
  Александр Аркадьевич Суворов (1804–1882) – петербургский генерал-губернатор в 1861–1866 гг., внук фельдмаршала Александра Васильевича Суворова, покорителя Варшавы в 1794 г.


[Закрыть]
уехал с государем на охоту, а без генерал-губернатора никто не соглашается дозволить просимое свидание. Товарищи перечислили все покупки, сделанные для меня, и присоединили к ним брошюру, в которой содержались три популярные лекции Шлейдена[111]111
  Маттиас Якоб Шлейден (1804–1881) – профессор ботаники в Йенском университете в 1839–1862 гг., позже преподавал вДерптском университете.


[Закрыть]
: о происхождении растительных и животных видов, о происхождении человека и о древности человеческого рода.

22-е января 1864 года было последним днем моего пребывания в крепости. После обеда, часу в третьем, в камеру вошел плац-адъютант Соболев.

– Оденьтесь; захватите все ваши вещи с собою; больше сюда не придем.

«Все ваши вещи» это означало – четыре книги и гребенку. Когда мы подошли к выходу из коридора, Соболев обернулся назад и громким, резким голосом выговорил: «Исключить из списков!» Вышло что-то вроде команды; относилась ли она к солдату, который шел следом за нами, или к какому-нибудь писарю, который находился, может быть, где-то в глубине коридора, вне пределов моего зрения – не знаю. Соболев отвел меня на гауптвахту, расположенную где-то тут же, недалеко от Невской куртины. Мы вошли в какие-то сени: дверь налево отворилась, и я вошел в камеру такого же вида, как в Невской куртине, но только гораздо меньших размеров, приблизительно шагов шесть в квадрате. На постели я увидал теплую одежду: шубу, полушубок и проч [ее], а также брошюру Шлейдена, о которой я упомянул выше.

Не успел я еще осмотреться хорошенько, как в камеру вошел полувоенный человечек: «Приказано, сударь, остричь и побрить». Он остриг меня коротко, как я, впрочем, стригся и на свободе; обрил, бороду совсем еще маленькую, усы – тоже не внушительного вида, бакенбарды – едва заметные. Только что он удалился, вошел тот самый человек, похожий на военного писаря, который был, так сказать, прикомандирован к арестованным для исполнения их поручений по части покупок и книг. Он держал обоими руками довольно большой поднос, на котором были расставлены: кофейник, стакан с блюдцем, сливочник, сахарница и корзина с сухарями; на локтевом изгибе левой руки болталась какая-то вещь ярко-красного цвета (у поляков этот оттенок называется «амарантовый», а по-русски не умею подобрать названия вполне подходящего). Он поставил поднос на столик.

– Господин комендант просят вас выкушать кофей на доброе здоровье, а вот это посылают вам для дороги, для теплоты то есть. Это уж у них такое положение: каждому отъезжающему в Сибирь вот этакая куртка-с[112]112
  Так в рукописи.


[Закрыть]
.

Он развернул ярко-красную вещь во всю ее ширину, это была просторная фланелевая куртка. Я попросил его поблагодарить коменданта за любезность и заботливость.

Кофе я пил с удовольствием, не торопясь и, так сказать, смакуя. В сенях послышалось звяканье, мгновенно напомнившее мне кандалы, которыми позвякивали арестанты, виденных мною в разное время уголовных партий. Вместе с позвякиванием слышался разговор двух голосов, старавшихся, по-видимому, говорить негромко. Один голос выговаривал несколько шутливо:

– Ну, брат, приготовили для дружка хороший наряд, нечего сказать; фунтов тридцать будет, ей-Богу.

Сердитый голос ответил ему:

– Дураки вы, вот что вам скажу; нынче это отказано; не полагается.

– Ну? – недоверчиво протянул шутник.

– Вот те и ну; сам увидишь.

Сердитый голос оказался осведомленным лучше шутника: кандалов на меня не надели.

В седьмом часу вошли двое жандармов: «Надевайте все теплое, поедем». Я с особенным удовольствием надел теплые сапоги из оленьей кожи шерстью наружу и внутрь, длинные, доходившие вверх дальше коленного сустава вершка на четыре. Поверх сюртука надел куртку – подарок коменданта, полушубок и шубу; подпоясался, рукавицы и носовой платок сунул за пазуху, надел шапку, взял в руки свой маленький сверток (белье, книги и сапоги). У подъезда стояла просторная кибитка, запряженная тройкой. Под навесом кибитки уселись я и один из жандармов; другой жандарм – против меня спиной к ямщику. Поверх моей шубы они накинули халат из серого арестантского сукна: «Это – пока через город проедем; а там – положим его под ноги, вроде подстилки будет».

Мы поехали сначала довольно тихо, почти шагом, и через несколько минут выехали из ворот крепости.

Было свежо; мороз, впрочем, не сильный, насколько я мог судить по ощущению, градусов семь-восемь. В последние четыре месяца я бывал на открытом воздухе очень редко и не подолгу; теперешняя вечерняя свежесть опьяняла меня. Я стал дремать, скоро и совсем заснул. Когда очнулся, Петербург был уже где-то там, далеко за нами.

Глава 2
Тобольская тюрьма
1

Дорога от Петербурга до Тобольска продолжалась шестнадцать дней. По дороге мы почти не видели обозов, ни попутных нам, ни встречных, на станциях проезжающей публики почти не было. Из городов, расположенных по этому тракту, я помню только три: Кострому, Вятку и Пермь. На почтовых станциях этих трех городов и еще на какой-то станции, которой название не могу припомнить, мы останавливались на ночлег; спали каждый раз часов по шести или семи. В остальные ночи останавливались только для перепряжек, для каждой перепряжки на десять или на пятнадцать минут; ехали дальше и спали в кибитке.

7 февраля 1864 года приехали в Тобольск, остановились около приказа о ссыльных; здесь мы пробыли очень недолго, жандармам было приказано отвезти меня в тюремный замок.

2

В тюремной конторе наше появление не произвело особенного впечатления на находившихся там смотрителя тюрьмы, его помощника, писцов и двух-трех надзирателей. В течение последнего года к ним привезли такое множество поляков, что появление жандармов с новым арестантом было для них чем-то обыденным. Когда жандарм передал смотрителю деньги, составляющие мою личную собственность, около полутораста рублей, смотритель, маленький, худенький человечек добродушного вида, глянул на меня с некоторым как будто уважением. Пять рублей он тотчас же передал мне – на мелкие расходы; остальные деньги отдал чрез три или четыре дня.

Из конторы помощник смотрителя отвел меня в ту часть тюрьмы, которая была назначена для политических арестантов, т[о] е[сть] в данное время почти исключительно для польских повстанцев и вообще для лиц, имевших какую-либо прикосновенность к польскому восстанию. Из конторы мы пошли чрез главный тюремный двор, довольно большой, ко второму двору, поменьше; во втором дворе подошли к крыльцу; шагах в десяти от этого крыльца поднималась каменная стена, отделявшая этот конец двора от внешнего мира. Дверь, ведущая с крыльца в сени, запиралась на замок снаружи, со двора, каждый вечер, после того как смотритель (или его помощник) и караульный унтер-офицер обошли камеры и пересчитали арестантов; рано утром

дверь отпиралась и оставалась не замкнутой до вечера. Часть сеней налево от входа была отделена перегородкой: это был сортир, устроенный сносно и содержавшийся довольно опрятно. В сенях направо находилась дверь, никогда не запиравшаяся на замок; она вела в арестантские камеры. Первая камера имела в длину шагов двадцать с чем-нибудь, в ширину не меньше шагов двенадцати, в вышину не меньше двух сажень.

Пять или шесть окон, довольно больших, были обращены на тюремный двор; снаружи окон железные решетки. Камера была довольно светлая, несмотря на решетки; при ясной погоде можно было в самом далеком уголке камеры читать книгу свободно, без утомительного напряжения глаз. Почти вся камера была занята нарами, имеющими вид помоста, вокруг которого оставался свободный проход, шириною около трех шагов.

Перегородка отделяла первую камеру от второй, имевшей, насколько могу припомнить, такие же размеры, как и первая, такие же нары и столько же окон. В обеих камерах пространство под нарами было довольно темное.

В первой камере человек пятнадцать могли расположиться свободно на той половине нар, которая обращена к окнам, и человек пятнадцать – на противоположной половине, обращенной к глухой стене; во второй камере – еще тридцать человек. Обыкновенно бывало у нас просторно; но бывали изредка дни, когда нас набиралось до двухсот человек – располагались везде, где только была возможность. Собственно, дни-то проходили легко: ведь мы могли ходить свободно по всем тюремным дворам; а вот ночью теснота чувствовалась. Я упомянул, что дверь из сеней в первую камеру никогда не запиралась на замок; и таким образом мы были избавлены от тюремной язвы – параши.

Неподалеку от двух больших, описанных мною камер находился так называемый «дворянский коридор». Там было пять или шесть небольших комнат; в них помещались по одиночке те из поляков, которые тяготились пребыванием в описанных двух камерах и имели достаточные средства, чтобы умаслить смотрителя и получить от него особую, так сказать, квартиру.

3

Когда я и помощник смотрителя вошли в камеры, в первой из них было поляков человек двадцать с чем-нибудь, во второй человек десять. Во второй камере та половина нар, которая обращена к глухой стене, была почти не занята; я там и расположился со своими вещами. Моя шуба стала для меня постелью, полушубок – изголовьем; халат, который во время переезда в Тобольск мы клали на дно кибитки как подстилку для ног, теперь получил более почетное назначение: днем он заменял мне пальто, ночью – одеяло. В числе студентов Медико-хирургической академии было много поляков, и мне случалось очень часто слышать их разговоры между собою в промежутках между лекциями, во время практических занятий анатомией, во время обедов в кухмистерских; никогда до поступления в академию не слышавши польского разговора, не видевши польской книги, я однако же оказался понимающим наполовину и даже, пожалуй, больше, чем наполовину, те разговоры поляков студентов между собою, которые услышал в академии. Здесь, в тобольской тюрьме, товарищи по камере задали мне на польском языке вопросы: как ваша фамилия? откуда вы родом? где арестованы? какой приговор вам объявлен? и т[ому] п[одобное]. Вопросы я понимал без затруднения, но отвечать на них мог только по-русски. Как только собеседники поняли, что я – русский, не поляк, они выделили из своей среды двух или трех человек, владевших русским языком очень сносно; толмачи задавали мне вопросы по-русски и кое-что из моих ответов, не совсем понятное для прочих поляков, разъясняли им по-польски. Тон нашего разговора был дружелюбный, товарищеский. Когда они услышали, что я приговорен к ссылке в каторжную работу в крепостях, они сказали мне, что у тобольских властей возникло недоумение такого рода: в приговорах о ссылках в каторжную работу всегда означается, к какому именно роду работ приговорен ссылаемый человек – к каторжной работе в заводах, или в крепостях, или в рудниках; казенные заводы в Сибири есть, казенные рудники – тоже, но крепостей нет; куда же посылать приговоренных к каторжным работам в крепостях? Об этом недоумении местные власти написали в Петербург; впредь до получения ответа из Петербурга, приговоренные к работе в крепостях приостанавливаются в тобольской тюрьме. «Вот этого приостановили и еще этого, и еще вот третьего; должно быть, и вас остановят». Так и вышло: мое пребывание в тобольской тюрьме продолжалось пять с половиною месяцев, до двадцатых чисел июля 1864 года.

Расспрашивая собственников о здешних хозяйственных распорядках, я в тот же день узнал следующее. Раз в неделю или в две недели казна выдает нам кормовые деньги (помнится – по семи копеек в сутки); припасы здесь дешевы, особенно рыба; но все-таки прожить исключительно на кормовые деньги очень трудно, необходимо добавлять из собственного кармана. Каждую неделю двое или трое из числа поляков получают разрешение пойти в город в сопровождении конвоира; им мы даем деньги и записки, чего надо купить; сколько именно, для кого именно. Питаемся, главным образом, холодными закусками: колбаса, ветчина, сыр, яйца; ну, разумеется, чай и сахар. По соседству с нами находится помещение в роде кухни; там можем получать кипяток безвозмездно с утра до ночи. [Если человек ошибся в соображениях и заказал идущим в город товарищам купить чего-нибудь]. Около тюремных ворот обыкновенно сидят несколько торговок с лотками и корзинами; у них можно купить чрез надзирателей разную снедь, попроще магазинной и подешевле: молоко, масло, пироги с разнобразною начинкой, кусок жареного мяса, копченую рыбу, яйца свежие и печеные.

При наших двух камерах находился назначенный тюремным начальством служитель из уголовных арестантов, старик лет за шестьдесят. Рано утром, когда мы еще спали, он приходил с уголовного двора; из большой бочки, стоявшей у нашего крыльца, натаскивал воду ведрами в ушат, помещавшийся в сенях; выливал помои из деревянной лохани, которая стояла около ушата и заменяла нам умывальный таз; подметал обе камеры. По мере того, как мы вставали и умывались, лохань наполнялась водою; старик раз за разом уносил ее куда-то к помойной яме, опоражнивал там, приносил обратно.

4

Около половины февраля население наших двух камер заметно увеличилось: привезли из Варшавы человек двадцать; их доставили на почтовых, с жандармами, т[о] е[сть] они совершили свой переезд приблизительно в таких же условиях, как и я. Одежда на всех собственная, вполне приличная; у каждого или твердый чемодан из черной кожи, или мягкий, щеголеватый дорожный мешок.

В последствии не один раз я видел партии поляков, привезенных из Варшавы в тобольскую тюрьму; и все эти партии производили на меня такое же впечатление зажиточности, благообразия и культурности. Совершенно другой вид имели поляки, прибывавшие в ту же тюрьму из Вильна и вообще из литовских губерний, т[о] е[сть] из так называемого официально «Северо-Западного края». Эти подходили к воротам тюрьмы в составе пеших арестантских партий, в арестантских халатах, в безобразных арестантских шапках, в сильно заношенном, грязном белье из грубого холста; на ногах грязные онучи и арестантские коты. Перед отправкою из Литвы у них отбирали все, что они имели из дому; давали арестантскую одежду и в таком виде препровождали по этапам в Тобольск. Случалось, что этапное помещение тесновато, а поляков в партии много; их заталкивали в камеру, втискивали туда же парашку и запирали дверь на замок. «Не только лечь негде, но и присесть нет возможности; стоим всю ночь на ногах; воздух портится до такой степени, что свеча не горит; мы разбивали оконные стекла, чтобы не задохнуться. На утро за разбитые стекла делался вычет из наших кормовых денег; но надо правду сказать: за самоуправное битье стекол к какой-либо дальнейшей ответственности, вроде, например, карцера – нас не привлекали». Мне приходилось слышать от нескольких поляков, прошедших этапами из Литвы в Тобольск, приблизительно следующее: «Если бы мне дали власть подвергнуть царя наказанию по моему усмотрению, хотя бы даже смертной казни – я приказал бы препроводить его из Вильна в Тобольск в составе пешей арестантской партии, отнюдь не делая ему каких-нибудь особых притеснений, а только трактуя его одинаково с прочими партионными арестантами. И в Тобольске я велел бы его освободить: иди, дружок, на все четыре стороны. И если бы мне сказали: а не послать ли его таким же порядком обратно из Тобольска в Вильно? – я сказал бы, ни-ни; повторение подобной дороги было бы жестокостью уже свыше всякой меры».

По прибытии в Тобольск литовские оборванцы довольно скоро приобретали более приличную внешность: одежда, белье, обувь – все это подчищалось, починивалось, перешивалось, отчасти заменялось новым. Среди поляков, привезенных из Варшавы, некоторые оказывались хорошими знакомыми, иные – родственниками единоплеменников, пригнанных из Вильна; понятно, пришельцы получали некоторую помощь от друзей и родственников. Мы говорили, что в числе тобольских жителей есть несколько польских семейств, постоянно поддерживающих дружеские отношения с поляками, находящимися в тюрьме. Эти городские семейства помогали нуждающимся соотечественникам, находящимся в тюрьме, и вещами, и деньгами. Расспрашивать поляков об этих городских семействах я считал совершенно неуместным, но все же из происходивших вокруг меня разговоров было ясно, что средства для помощи поступали отчасти от доброхотных дателей, живших в Тобольске, отчасти от соотечественников из Царства Польского и из Литвы. Все в один голос говорили, что помощь получается не особенно значительная, но ведь край разорен контрибуциями и всяческими поборами разных наименований, легальными и нелегальными; большое спасибо и за то немногое, что получается оттуда.

5

Почти каждую неделю в наших двух камерах появлялись новые жильцы, то приехавшие из Варшавы, то пришедшие этапами из Вильна. Через неделю или через две вновь прибывшие отправлялись дальше; задерживались только приговоренные к каторжным работам в крепостях, о чем я сказал выше. [Бывали случаи такого рода, что человеку, назначенному к дальнейшей отправке, хотелось остаться на некоторые время в Тобольске; иной поджидал из дому денег, другой поджидал].

Упомяну об общественном положении ссыльных поляков, которых сотни прошли пред моими глазами за пять с половиною месяцев моего пребывания в тобольской тюрьме. Разумеется, я помнил тогда и помню теперь, что судьба предоставила мне возможность видеть лишь некоторую часть ссыльных поляков.

Найболее видные деятели восстания были отчасти убиты в военных стычках, отчасти казнены по приговорам военносудных комиссий, отчасти успели эмигрировать; вот этих людей, занимавших найвысшие ступени повстанческой иерархии, я не видел, за исключением одного или двух, о которых скажу в последствии. С другой стороны, мне говорили, что многие тысячи поляков, состоявших у русского правительства более или менее на худом счету, были высланы административным порядком из Царства Польского (из Литвы мало) в разные города Европейской России, где они и находились более или менее продолжительное время, иные – несколько месяцев, иные – несколько лет; этих тысяч людей, скомпрометированных, а только не понравившихся за что-то местным властям – я тоже не видел. Значит в Тобольске я видел средний слой повстанцев.

Крестьян было очень немного; таких, которые принадлежали к польскому племени, т[о] е[сть] говорили на польском языке, я почти не могу припомнить; один, два – и обчелся. Была группа крестьян жмудинов, человек десять или пятнадцать, но эти, родом из Августовской или из Ковенской губернии, говорили своим особым языком, которого я совершенно не понимал, и из поляков понимали очень немногие. Это были люди на вид уже не первой молодости, лет сорока или около того; [волосы у некоторых светлого цвета, почти льняные, у других темные, но с заметною сединой; все как будто косматые, глаза смотрят несколько исподлобья]; руки мозолистые, движения угловатые. Держались они вместе, кучкой. Сидят починают одежду или обувь, что-то между собою говорят, но негромко, вполголоса; кончили работу – вынимают молитвенники, формата маленького, но довольно толстые; каждый читает молитвы сам по себе, и почти таким же пониженным голосом, каким они перед тем разговаривали; чтение молитв продолжалось полчаса, иногда час и даже больше; утром и вечером молились непременно, среди дня – случалось мне заметить не один раз. И не один раз я вспомнил – Лаврецкого[113]113
  Фёдор Иванович Лаврецкий – главный герой повести Ивана Сергеевича Тургенева «Дворянское гнездо», опубликованной впервые в журнале «Современник» в 1859 г.


[Закрыть]
(«Дворянское гнездо» Тургенева), который увидел в церкви молящегося крестьянина, осведомился о постигшем его ударе судьбы («Сына забрили») и задал себе вопрос: что может заменить религию для этого человека?

Ремесленников всякого рода было довольно много: плотники, столяры, фортепьянщики; печники, каменщики, штукатуры, маляры; портные, сапожники, шорники. Чрез много лет мне привелось увидеть некоторых из них в Иркутске: они пользовались хорошей репутацией и имели много заказчиков. А в то время, в Тобольске, в газетах, проникавших в тюрьму довольно свободно, мы читали между прочим корреспонденции из Америки о войне северных штатов с южными из-за невольничества; в одной из корреспонденций описывалось как один из северных полков подъезжает в вагонах к такому месту железнодорожной насыпи, которое попорчено отступающими южанами; полковник командует своим северянам: землекопы, вперед! слесаря, вперед! кузнецы, вперед! Работа закипает, и в скором времени северные опять садятся в вагоны и продолжают свой путь. Ну, подумал я, читая эту корреспонденцию – если нам пришлось бы находиться в таком положении, мы тоже, кажется, не ударили бы лицом в грязь; нашлись бы между нами искусные люди по всякой части.

Преобладающий возраст ремесленников был от двадцати лет до тридцати; подростков было очень мало, стариков еще меньше. Иные с иголками в руках, починяя белье, пришивая пуговицы к чамаркам, другие без работы, придерживая рукою трубку с коротеньким чубуком и время от времени усердно насасывая чубук – они усаживались небольшими группами и любили покалякать: вспоминали об оставшихся дома родственниках, о делах хозяйственных и ремесленных, об обучении во время пребывания в отряде военному строю, ружейным приемам, правилам караульной службы, о стычках с русскими войсками, о взятии в плен, о военносудных комиссиях. Если членам этих комиссий казалось, что допрашиваемый упорно запирается, не сознается в таких преступлениях, которые он, по мнению комиссии, несомненно, совершил – они ругали его, били по лицу собственноручно; пощечины, синяки, разбитый до крови нос, выбитые зубы – все это бывало довольно часто. Изредка, когда у членов являлось подозрение, что допрашиваемый знает, но не хочет назвать других преступников, гораздо более важных, чем он сам (например, влиятельных членов организации) – они приказывали солдатам дать ему тридцать или сорок ударов розгами и допрашивали после этого снова; иногда подобный прием повторялся и на другой же день или через два, через три дня. Фамилия какого-то Тухолки [114]114
  Фёдор Львович Тухолка (Тухолко) (1807–1873) – участвовал в подавлении Ноябрьского восстания. В 1862 г. получил звание полковника и стал членом полевого аудиториата войск Варшавского военного округа. В 1863 г. назначен председателем Временной военно-следственной комиссии по политическим вопросам при наместнике Царства Польского. Курировал и часто лично вел расследования в Варшавской цитадели.


[Закрыть]
(капитана или майора, если память меня не обманывает) упоминалась особенно часто в рассказах о зуботычинах и сечениях. [Рассказов об утонченных истязаниях или о свирепых побоях с переломами ребер и т[ому] подобных] от лиц, осужденных военно-судными комиссиями в Царстве Польском и в Литве, я не слышал].

Собеседования ремесленников отнюдь не были запечатлены унынием, плаксивостью; разговор был пересыпан шутками, остротами, смехом; особенно отличались бойкостью и веселостью варшавяне. Над набожными жмудинами, о которых я упомянул выше, ремесленники не насмехались, и вообще, вольнодумства по отношению к религии я в них не заметил. Утром и вечером они большею частью молились, но при молитве не предавались многоглаголанию: человек становится около нар, наклоняет голову, складывает руки на груди, шевелит тубами; чрез минуту или через две принимает обычный вид и утром начинает свои обыденные хлопоты – вечером укладывается на постель.

Не проходило дня, чтобы в одной или в другой камере не собрались люди в кружок, человек от пяти до пятнадцати, чтобы поразвлечься родными песнями. У ремесленников одна из любимых песен была на тему, которая в первой же строфе выражалась приблизительно такими словами: «Завтра будет день рабочий, после завтра – еще более мозольный, так веселее пусть будет для нас день нынешний»[115]115
  Польск. – «Jutro znowu dzień roboczy I a pojutrze mozolniejszy / Więc wesoły, więc ochoczy / niech nam będzie dzień dzisiejszy» – фрагмент песни, происходящей от виленской версии оперы Станислава Монюшко «Галька» (1848), II акт, 1 сцена, либретто Влодзимежа Вольского. См.: URL: http://trubadur.pl/ biblioteka-tru-badura/halka-wilenska (дата обращения: 20.03.2018).


[Закрыть]
. Эта песня, насколько могу припомнить, не имела политического или национального оттенка; если бы она была переведена стихами на русский язык, она была бы вполне подходящая и для русского рабочего. Но вот в другой песне, которую ремесленники распевали тоже довольно часто, политический и национальный смысл был ясно выражен в припеве: «Под наше цеховое знамя понесем жизнь, понесем голову». Еще резче был повстанческий характер песни, которой содержание я почти забыл, потому что и слышал ее не так часто, как две, названные только что; в ней упоминалось о Келиньском, который «был сапожник, взбунтовал Варшаву»[116]116
  Речь идет о фрагменте популярной песни «Бартош, Бартош, ой, не теряй надежды» (польск. – Bartoszu, Bartoszu, oj nie traćwa nadziei), известной также как «Краковяк Костюшки», одна из строф которой гласит: «Килинский был сапожником, / Ой, взбунтовал Варшаву, / устроил москалям / свадебку кровавую» (польск. – Kiliński był szewcem, / Oj, podburzył Warszawę, / wyprawił Moskalom/weselisko krwawe). Cm.: URL: https://bibliotekapio-senki.pl/strona/pliki/ files/teksty_i_nuty/035_krakowiak_kosciuszki_t.pdf (дата обращения: 21.03.2018).


[Закрыть]
.

6

Из числа поляков, виденных мною в тобольской тюрьме, значительная часть принадлежала к классу ремесленников, но мне все-таки кажется, что в Тобольске не ремесленники составляли большинство ссыльных: людей интеллигентного труда было как будто больше, чем ремесленников. Доктора, учителя, архитекторы, землемеры, техники, приказчики, конторщики, писцы, бывшие чиновники правительственных учреждений (немного), бывшие служащие варшавского магистрата (т[о] е[сть] варшавского городского управления, этих было немало), ксендзы, бывшие студенты различных российских университетов – все это мелькало перед моими глазами. Мне казалось, что особенно многочисленную группу составляют так называемые у поляков «официалисты», т[о] е[сть] лица, служившие в помещичьих экономиях, управляющими, приказчиками и писцами. Помещиков почти не было; припоминаю только четверых; фамилии их помню по разным причинам, отчасти, может быть, и потому, что их было так мало; вот эти фамилии: Чапский[117]117
  Эдвард Гуттен-Чапский (1819–1888) – граф, владелец обширных владений в Литве. В июне 1863 г. арестован в Вильно. Должен был быть приговорен к смерти, но благодаря протекции влиятельных лиц (в том числе, по слухам, прусской королевы) смертную казнь ему заменили на 8 лет каторги с лишением прав состояния, а значит и конфискацией имущества. В 1871 г. освобожден из Сибири, жил сначала в Самаре, а затем в Либаве. В 1875 г. вернулся в Литву. Умер в Вильно. См.: НИАБ. Ф. 319. Оп. 1.Д. 479. Л. 33.


[Закрыть]
(граф, по имени, кажется, Эдуард), Соколовский[118]118
  Ян Соколовский (ок. 1833–1864) – дворянин Плоцкой губернии, владелец имения Мыслаково в Липновском уезде. Сотрудничал с Сигизмундом Падлевским. Осужденный в Варшавской цитадели, лишен прав состояния и сослан в Сибирь на 10 лет каторги в крепостях. Умер в Тобольске. См.: Trynkowski J. Z Zabajkala, przez Chiny, do Szwajcarii. List Szymona Tokarzewskiego do Agatona Gillera z 13 czerwca 1866 r. // Zesłańcy postyczniowi w Imperium Rosyjskim. Studia dedykowane Profesor Wiktorii Śliwowskiej, red. E. Niebelski. Lublin, 2008. S. 175.


[Закрыть]
(Ян), Яащ[119]119
  Скорее всего речь идет о Людовике Чаще (1826–1917), владельце имения Станишевице в Груецком уезде, комиссаре национального правительства Варшавской губернии. В 1863 г. он был приговорен к смертной казни, замененной на пожизненную каторгу в Сибири. См.: Czas. 27 marca 1917. Nr 144. S. 3. URL: http://www.powiat-piaseczynski.info/files/Powstanie-stycz-niowe-w-okolicy-gminy-Konstacin-Jeziorna.pdf (дата обращения: 12.02.2018).


[Закрыть]
(имени не помню), Грабовский[120]120
  Евстахий Грабовский – помещик, с 27 марта по 6 июня 1863 г. гражданский начальник Плоцкого воеводства. См.: Kieffer-Kostanecka М. Następcy wojewodów płockich w okresie zaborów (1793–1918) // Notatki Płockie. 1976. Nr 2. S. 26; Kamiński M. K. Skład personalny terenowych placówek organizacji cywilnej w powstaniu styczniowym // Przegląd Historyczny. 1971. T. 62. Nr 4. S. 665.


[Закрыть]
(имени тоже не помню).

Людей пожилых и стариков между интеллигентами было заметно больше, чем между ремесленниками; подростков было очень мало; большинство составляли, как и у ремесленников, люди в возрасте, по-видимому, от двадцати лет до тридцати. О военно-судных комиссиях интеллигенты рассказывали в том же роде, как и ремесленники. Слово «самодержавие» как будто подразумевает, что все чиновники, гражданские и военные, высшие и низшие, благоговеют пред царем, принимают его указы, как некоторую святыню, стараются исполнить их «не токмо за страх, но и за совесть» со всевозможною точностью. Я уже и тогда понимал, что на деле и было, и есть совсем не так, что исполнители царских указов – не особенно церемонятся с ними. Однако же я немножко усомнился, когда в первый раз услышал рассказ какого-то поляка из Литвы: «Вышел от царя манифест: кто положит оружие до 1-го мая (1863 года) и явится из повстанческого отряда к русским властям, того привести к очистительной присяге и больше уже не тревожить его за участие в восстании. Вот я поверил, явился, присягнул. Чрез две или три недели меня арестовали, привели в комиссию, допрашивают: был ли ты в такой-то банде, под начальством такого-то мятежника? Был, говорю, но ведь я покорился до 1-го мая, и все это закрылось царским манифестом. А председатель мне и говорит: дурак ты, дурак: манифест писан для Европы, а не для вас, мятежников; ты, дурак безмозглый, и этого не понимаешь. Ну и присудили к каторжной работе». Услышавши в первый раз, я, говорю, не совсем поверил рассказу о таком нахальном игнорировании манифеста; но в разное время, и в разных местах, разные люди рассказали мне то же самое, и я перестал сомневаться.

7

Граф Чапский пробыл в тобольской тюрьме несколько недель, занимая камеру в дворянском коридоре. По своему общественному положению это был очень крупный землевладелец, магнат в полном смысле слова; по словам поляков, он состоял даже в каком-то родстве с прусскою королевскою фамилией. На вид ему было лет сорок с чем-нибудь. Держал он себя с некоторою важностью, я, однако, не решился бы назвать эту важность высокомерием; товарищи по заключению относились к нему, можно сказать, безразлично: я не замечал с их стороны ни вражды к нему, ни особой благосклонности; подобострастия – не было и следов.

Прогуливаясь по двору, Чапский иногда подходил ко мне и заводил разговор на русском языке, которым владел очень недурно. Однажды он полюбопытствовал: какое составилось у меня мнение о поляках, о теперешних поляках, которых десятки и сотни проходят пред моими глазами? В ответ на это я прежде всего напомнил нашу поговорку: человека узнаешь, когда пуд соли с ним съешь. «Людей я вижу множество, но большею частью на очень короткое время, притом самая наша обстановка необычна; поэтому мое мнение надо считать построенным на фундаменте довольно шатком. Тем не менее, если вы любопытствуете, я скажу вам, что мое впечатление в общем благоприятно для поляков, очень благоприятно. Я думаю, что, как ни тяжелы времена, переживаемые ныне Польшей, но такой народ никогда не погибнет, не может погибнуть». Он вынул из кармана листок почтовой бумаги и указал мне несколько строк в конце письмеца, обращенного, не знаю, к кому; смысл указанных строк (на французском языке) был таков: «О своих соотечественниках, которых вижу здесь значительное число, не решаюсь сказать ничего определенного; это еще (или уже) хаос». Последние слова показались мне выражающими такое мрачное настроение и в такой сжатой форме, что они врезались у меня в памяти в том самом виде, как были написаны: «c'est encore (ou deja) le chaos». Я сказал Чапскому: «Ваши слова, написанные в скобках, (или уже) заставляют думать, что у вас с языка готово сорваться пресловутое восклицание, произнесенное будто бы Косцюшкою: finis Poloniae! Но ведь Косцюшко много раз заявлял, что на него лгут, что он никогда не произносил подобного восклицания. На вашем месте, я уничтожил бы эти слова или уже». Чапский ничего не возразил мне, но и согласия не высказал.

8

Проходя из камеры через сени на тюремный двор, я заметил несколько раз, что какой-то человек сидит на подоконнике. Окно было расположено на значительной вышине, можно сказать, под самым потолком; оконный просвет был не высок и не широк, так что мне прежде казалось, что человек не мог бы поместиться в оконной впадине. И вот я видел; что человек забрался-таки туда; сгорбился, скорчился, не отводит глаз от оконных стекол и смотрит куда-то вдаль. Случалось, что я по двору хожу довольно долго, возвращаюсь в камеру – скрючившийся человек все так же и смотрит все туда же, за пределы тюремной решетки. Соседи по камере объяснили мне:


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации