Текст книги "Школа жизни. Воспоминания детей блокадного Ленинграда"
Автор книги: Сборник
Жанр: История, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)
Переехали озеро, а там, как говорится, увидели чудо из чудес: штабелями лежала вяленая рыба. Конечно, многие ринулись туда. Нас останавливали, ведь нельзя, мы-то этого не понимали. Ну, конечно, по рыбке все же почти каждый утащил. С тех пор я обожаю такую рыбу.
Несмотря на голод, я была не такая страшная, изможденная, как многие другие дети, у которых были одни кости и кожа. Неплохо выглядела, может быть, оттого, что мало ела до войны, видимо, организм голодал, но не так уж сильно, чтобы умереть или ужасно исхудать. Ну конечно, бледненькая была.
Отсюда сформировали еще один эшелон и повезли нас в Куйбышевскую область. Наш детский дом приняли в селе Старая Бесовка, Малыклинского района. Приняли с удивлением, заботой, но не то чтобы с распростертыми объятиями. Там, в селе, были хорошие люди, жили дружно, татары, мордва, чуваши разных поколений, русских немножко было. Работали в основном в колхозе, сами жили не очень шикарно. И вдруг привозят к ним 250 детей, а кормить-то нас и некому, пришлось самим работать. И вот мы, дети, преодолевали трудности деревенской жизни.
Распределили нас в мордовскую школу по классам. Мы трое – Саня Соловьев, Аня Майорова и я – попали в один класс, пятый. Первым моим заданием было написать диктант после длительной тренировки. Ну, ошибок, конечно, было огромное количество, одиннадцать падежей в мордовском языке. Сам язык довольно грубый. Все же я старалась учиться хорошо, тем более что у меня был стимул – в шестом классе нам сказали, что если кто будет учиться на «отлично» и у кого есть прописка в Ленинграде, тот туда вернется, а остальные поедут в Ульяновск или еще в какие-то другие города учиться. Но я не хотела ехать в другие города, говорила: «Пусть я буду дворником, но я поеду в свой родной город». Но в основном я, конечно, хотела кем-то стать, вначале хотела торговать мороженым, чтобы его есть сколько угодно. А потом я хотела быть артисткой, разъезжать по городам, видеть все новое, интересное. Мне казалось, что это очень легкая специальность, выучил человек роль и пересказал, вот и все. А когда я увидела, как дети болеют, две девочки умерли у нас, захотела стать врачом.
В детском доме вместе с воспитательницей, конечно, Анной Яковлевной, она была литератором, я организовала кукольный театр. Мы шили кукол, ставили спектакли, ездили с концертами по району, зарабатывая себе на жизнь. Нас кормили, одевали, дарили подарки.
И в деревне мы, дети постарше, ходили по домам помогать: где полы помыть, где еще как-то помочь. Я прекрасно мыла полы, отскребала доски ножом, как циклей, и он становился как желток.
Мы в обуви не ходили, ходили босиком. А одеваться как-то надо, зима на подходе, холодно. Мы распределили обязанности, на кухне Анечка Майорова, Завьялов Иван на завод устроился. А остальные на заготовках в колхозе помогали.
Бурки мы шили, какой-то нам выдали материал. И шапки-ушанки себе шили, нам раскройщица помогала, а дальше все сами, даже те, кто совсем не умел шить, и то научились.
Детдом очень хороший был, дети все хорошие, но и трудно было, приходилось самим еду добывать. А в праздники выбирали, что лучше приготовить, – заваруху или пирожки. В пирожок входила мука и столовая ложка мясной начинки. Либо заваруха с мясным фаршем, либо пирожки маленькие. Все соглашались на заваруху. Хлеб нам давали просяной, а он не режется как следует, вся буханка на крупку рассыпалась, крошилась. Мы Сталину написали письмо, что дети-ленинградцы голодают после блокады. Зачем же нас тогда вывезли, если мы попали почти в такую же обстановку? После этого прислали нам шоколада и 2 мешка крупы, которые потом давали больным.
В детском доме я попала в больницу. Вот как это было. От недостатка еды многие, в том числе и в нашей деревне, собирали гнилые колоски и ели их, а потом заболевали септической ангиной. А это заражение крови, и все, человека не спасти было. Вымирали целые деревни. У нас 2/3 села умерло от этой ангины.
В больницу ехали на лошади, в санях я и тоже заболевшая, но другой болезнью, Анечка Федорова. Лошадка бежала как нашпаренная, потому что нас преследовали волки. Был слышен вой, а потом я в первый раз увидела, что волчьи глаза светятся в темноте, как фонарики.
Анечку лечили от сахарного диабета, а у нее оказалась открытая форма туберкулеза. Какоето время мы лежали на нарах рядом, но я не заразилась. Ели мы из одной миски, ведь у нас не было своей посуды. Она кушала мало, я за ней доедала. Здесь, в больнице, я вспомнила, что такое свекла, что такое морковь, масло. Многим умирающим приносили, а они не доедали, делились, помогая так выжить другим.
Обратно я ехала на Анечкином гробике, она умерла. И еще одна наша девочка умерла от брюшного тифа. Потом я болела тропической малярией и чесоткой. Но все перенесла, оказалась одной из самых живучих.
Дали нам лошаденку, Рябину, которая еле ходила. Возили на ней воду из реки Черемшан. Она потом умерла от старости. Дали другую лошадь – Орлика, раньше он возил начальство и воду нам поначалу возить не хотел, но потом привык.
Для нас это была настоящая школа жизни – такие слабые, городские дети, и вдруг попали в деревенскую обстановку. Конечно, помогали друг другу, и воспитатели, и дети. Встречались и плохие люди, но их было мало. Как-то пришла в детдом женщина одна, сказала: «Давайте ваши сберкнижки». Почти у всех детей были сберкнижки, родители на них оформляли вклады, как сейчас помню, три тысячи на ребенка. А у меня еще книжка брата была. Как она их взяла, так мы ни ее, ни книжек наших больше не видели.
Еще хочется вспомнить удивительной доброты медсестру Нину Ивановну, которая нам всем очень помогала. Было у меня два случая травмы, и оба из-за лошадок. Однажды шла я мимо лошади, она паслась на лугу, думала, что нужно обойти ее сзади, а то спереди она может укусить. Подошла сзади, она мне поддала так, что я научилась поистине цирковому мастерству. Сколько раз я перевернулась, не знаю, но отпечатки на теле были приличные. Я узнала, что лошадь нужно все же спереди обходить. Нина Ивановна меня лечила. Еще был один случай. Захотела прокатиться на другой лошади, Орлике, на водопой. А он поначалу не был приучен возить на себе кого-то, начальство возил в бричке. Я села на него, весом как муха, он не воспротивился. А когда прискакал к реке, там берег был крутой, – он встал на колено, ну и я с этого обрыва скатилась, выбила колено. Он ко мне подошел, нагнулся и стал смотреть, лизать даже. А я не обиделась, говорю: «Что ж ты наделал?» Ребята сбегали за медсестрой, она присыпала больное место стрептоцидом, больше никакого лекарства не было. Перевязала колено своим платком, оно зажило и больше никогда не болело. Чудесная медсестра была, она же и врач для нас, можно сказать. Такие люди, как Анна Яковлевна, Нина Ивановна, они, как говорится в стихотворении, «не брат и не сестра, а все ж родня», и родня хорошая.
Прожили мы в деревне три года. И нам сказали: «Не все поедут домой, а только те, у кого есть в Ленинграде родственники, напишите им». Я написала на фронт отцу: «Приезжай и забери меня». К нашему отъезду из детского дома он приехал и помог в организации возвращения детей в Ленинград. Мы с отцом доехали до Москвы, приехали в Калининград Московской области, где он служил в воинской части. Меня приняли как дочь полка. Одежды теплой у меня не было, я была только в тапочках, летней кофтенке и платьице. А где остальное-то купишь в такое время? А в воинской части мне сшили сапожки, пальто из отцовской шинели, пилоточку. Часть быстро перемещалась, отец был тогда авиамехаником. Меня определили жить вместе с медсестрой. А так как дармоедом я не была, то всячески помогала сестре что-то прибрать, выполняла подсобные работы. Если кто-то приходил из солдат, учила пришивать воротнички. Это была вторая половина 1944 года.
В мае 1945 года была на Красной площади, на Параде Победы вместе с отцом. Видела, как все улыбались, смеялись и плакали, обнимались, поздравляли друг друга, пели. Вечером был незабываемый салют, все бросали вверх шапки, кричали «ура!».
Я очень благодарна всем добрым людям, встретившимся мне на пути – Ольге Васильевне Сироте, Анне Яковлевне Харакка, Нине Ивановне и другим за то, что они ненавязчиво учили меня, как нужно жить, с людьми и совестью своей дружить, бояться равнодушных ко всему, надеялись, что это я пойму. Учили, где надо промолчать, смириться, а где надо выступить и добиваться своей цели, помогать людям, учили добру. Анна Яковлевна до сих пор помнит всех, мы перезваниваемся. Конечно, сейчас нам всем трудно собраться, потому что люди уже пожилые, но мы общаемся, на праздники поздравляем друг друга. Доброта, она действительно спасет мир, потому что без доброты жить невозможно.
Значимый кусок моей жизни
Ракова Галина Владимировна
Я родилась в Ленинграде. Когда началась вой на, мне было 11 лет, поэтому я практически все помню. Мама прожила до 90 лет, она родилась в 1902 году, папа – в 1904-м. Папа воевал, мама – блокадница, перенесла дистрофию. Папа в Питере с дореволюционных времен, он мальчишкой помнил, как моя бабушка в Питере служила у господ кухаркой, но он не мог жить с ней, поэтому обретался где-то один, мальчишкой в 12–13 лет. А мама переехала в Ленинград в конце 20-х годов. Она родилась под Вологдой, а потом ее семья жила в Петербургской губернии, не в самом Петербурге.
Отца звали Владимир Ананьевич, редкое отчество. Своего отца он не помнил, потому что тот умер, когда он был маленьким. А мама – Антонина Ивановна, окончила, а может, и не успела окончить в Пскове гимназию перед войной, она работала в магазине музыкальных инструментов на Невском.
Дедушку, Ивана Давыдовича, маминого отца, раскулачили в 30-е годы. Он латыш по происхождению, но уже обрусевший: как уехал из Латвии в 17 лет, так и жил в России. У него был хутор под Петербургом, в 1912 году он имел возможность взять заем в крестьянском банке, до этого служил управляющим у князя. У него были золотые руки, поэтому он построил себе дом, завел хозяйство. Мама рассказывала: когда начались 20-е годы, их семью не трогали, потому что у них на хуторе перед революцией какое-то время скрывался революционер. Никто из его пятерых детей с Латвией связан не был. Бабушка была русская, из Вологды. Трое сыновей разъехались на работы в Питер, а дедушка для колхоза был старым, всю землю и хозяйство у него забрали. Все его три сына, мои родные дяди: Иван, Владимир и Виктор погибли в Великую Отечественную войну под Ленинградом.
Дедушка умер до войны, я его только раз видела. Один из сыновей ездил хоронить, мама не могла поехать: она тогда была беременна моим братом.
Отец работал на фабрике парфюмерии «ТЭЖЭ». Не знаю, что он там делал, но в доме всегда пахло парфюмерной эссенцией. В 1941 году ему было 37 лет, он уже до этого воевал в Финской кампании в 1940 году, и я помню, как тогда затемняли окна. Отца мы с братом в начале июля 1941 года провожали до военкомата, он ушел воевать. Вначале он был на Ленинградском, а потом – на Северном фронте. На границе с Норвегией тоже были бои, так как Норвегия была в союзе с Германией.
В июне 1941 года я была на каникулах, родители снимали дачу. На Финском заливе есть такое местечко – Лисий Нос. Мы не так давно переехали, все-таки начало лета, июнь. Это было воскресенье, приехал отец, и мы пошли гулять на Финский залив. Был очень солнечный день, правда, ветреный, мы еще не купались. И когда пришли, там, на берегу, люди передавали друг другу: «Молотов что-то говорит». Мы вернулись. Около дома, где мы снимали комнату, стоял столб с радиорупором, народ собрался вокруг и слушал сообщение Молотова о войне. Отец тут же вернулся в город. А мы остались, так как еще не знали, что делать. Ну, думали, финскую войну пережили, и эту переживем. А отец должен был сразу идти в военкомат, так как возраст еще призывной. В соседнем доме жила моя крестная, тетка родная, сестра моего отца. Она сказала, что нужно собираться ехать в город, потому что идут переполненные электрички (она жила ближе к станции). Я помню, прохладно было, и я чужую кофту надела с длинными рукавами. Когда приехали на Варшавский вокзал, оттуда пешком шли. Было еще светло, продолжались белые ночи. Я увидела накрест заклеенные окна, а в небе – первые аэростаты. Для меня это было так странно. Это было первое впечатление того, что жизнь изменилась.
В школу я пошла в семь с половиной лет. До войны я окончила четыре класса. У меня даже есть фотографии довоенные, в школе снимались, смешные такие – первый класс и четвертый класс. Когда началась война, мы должны были идти в пятый класс, но уже не пошли, потому что в этот учебный 1941/42 год не учились.
Эвакуировались крупные предприятия, и с ними уезжали семьи. У моего мужа мама – врач, она на военном положении была, и его одного со школой в эвакуацию отправила, еще был июль, не замкнулось блокадное кольцо. И я помню, что моя подруга уезжала с Мариинским театром, у нее там мать играла в оркестре. А мы в растерянности: отец был далеко, мама ему звонила, спрашивала, что делать. А он говорил: «Ну, финскую же пережили!» И нам не к кому было ехать. Так мы остались в блокаде.
Кто был приписан к школе, мог эвакуироваться. Но пропустили бы только детей, а родителей оставляли в городе. А потом уже могли и всей семьей куда-то отправить, потому что положение ухудшалось. Понимали: если одних детей отправить, они не спасутся.
Бомбежки начались с сентября. Первая бомбежка была 8 сентября или накануне. Помню, была лунная ночь, рядом разбомбили шестиэтажный дом, а у нас в доме все стекла выпали. Слышались стоны людей, их откапывали, а наш дом оградили на следующий день. Занимались откапыванием девушки-сандружинницы из ПВО. Из разбомбленного дома торчали всякие деревянные перегородки, и люди ходили их пилить на отопление. И мой брат с пилочкой тоже туда ходил.
При бомбежках шли в подвал, который и был бомбоубежищем. Очистили подвал от дров (дом у нас отапливался дровами), и когда ночью по радио объявляли воздушную тревогу, мы в темноте по лестнице спускались с 6-го этажа в этот подвал и ждали объявления отбоя тревоги. Брали с собой сухари и документы. Помню, только один налет закончится, и снова налет, и опять налет – один за другим. Потом уже невозможно стало ходить, силы убывали. Мы понимали, что могут дом вместе с нами разбомбить, ну что ж делать…
Продукты пропали не сразу, была какая-то крупа, картошка. Понимали, что война, и делали какие-то запасы. Я помню, меня посылали в магазин, народ был непривычный к таким огромным очередям – стояли друг на друге. И вот я помню: баночки с крабами! Крабы – это теперь деликатес, а тогда народ ел селедочку, а крабы и не раскупали. Потом продукты стали поступать в магазины ограниченно, появились карточки, где учитывали возраст. Рабочим давали карточку рабочую, служащим – служащую, мама имела такую карточку, бабушка – иждивенческую, я и брат – детскую, а потом иждивенческую, и постепенно, к ноябрю где-то, дошли до того, что вместо 150 граммов хлеба стали давать еще на 25 граммов меньше. А потом началась зима, и к этому голоду прибавились еще и жуткие холода. А жили мы на шестом этаже без лифта.
Мама работала в небольшом цехе «на военном положении», дежурила там круглосуточно. Тогда была еще жива бабушка Павлина Сергеевна. Бабушка умерла от голода. Как она умирала, я помню. А когда она умерла в январе 1942 года, ее долго не хоронили, чтобы можно было воспользоваться ее карточкой. Тогда была очень холодная зима, до – 40 градусов, и везде было холодно: в комнатах, на кухне. От холода мы лежали с братом в пальто под одеялами. Лежали прямо в пальто, в зимних шапках, надо же было как-то согреваться. Окна были забиты фанерой, потому что все стекла вылетели, и в этом холоде ждали, когда придет мама.
А потом я уже сама стала ходить за хлебом, в очереди стояла. В очередях на ком плед, у кого одеяло, и чумазые все, потому что для освещения были только коптилки – металлические баночки с продернутым фитильком.
Ребенком тогда считали до двенадцати лет, давали детскую продовольственную карточку. Ни воды не было, ни электричества. Нечем было поднимать воду, внизу в подвале вода была, там были краны, и ходили вначале в подвал за водой, а потом ходили на другую улицу, так как была такая суровая зима, что вода в подвале замерзла. За водой выстраивалась очередь. Да и сколько можно было принести в кувшине? У нас, городских жителей, даже ведер не было. Мы с теткой (мы вместе жили) ездили за водой на Неву несколько раз. Кто-то помогал черпать, и потом мы на саночках везли. Поэтому расход воды был ограничен. У нас была буржуйка, печь такая с трубой, и нужно было чем-то ее топить… Когда мама еще ходила, она на толкучке меняла вещи, чтобы достать нам хоть чашку крупы, вязанку дров.
Мы не уехали Дорогой жизни, боялись, что замерзнем, так как машины открытые, потом уже думали, что весной, когда растает Ладога, на барже поплывем. У нас уже были прикрепительные талоны, мы приготовили сшитые из наволочек мешочки и должны были уже уехать, но на Ладоге штормило. Пять дней был шторм, и баржи не выпускали: они могли затонуть. А за это время мать свалилась совсем, у нее даже отек на голове был, и ее взяли в госпиталь. Тогда не больницы, а госпитали были на базе больниц. В Мариинском дворце был госпиталь, и мы, школьники, ходили читать стихи и выступать перед ранеными. В госпиталях лежали не только военные, но и люди, пострадавшие от блокады. Моя мама пролежала там полгода. Нас уже хотели отправить в детдом, но тетка взяла над нами опекунство, чтобы мы не потерялись в разных детдомах. А мама была совсем слаба. Один раз санитары хотели уже уносить ее… Ее стали лечить бактериофагами, иначе никакие таблетки не помогали, потому что уже была запущенная стадия – кровавый понос. После этого ей стало лучше, а была как скелет. Потом я смотрела в ее трудовой книжке: по длительности болезни маму списали уже, и она была не в рабочей категории.
Все нечистоты выбрасывали на улицу, кто из окна, у кого сил не хватало, кто выносил, на лестнице все загажено было. Снега было много и улицы не чистились. Бывало, я видела: прямо около нашего подъезда сидит человек, весь остекленелый, и поднять его уже невозможно.
Поскольку ничего не убиралось, по весне могла начаться эпидемия. Если в карточке было помечено, то нужно было всем, способным держать лопату, чистить снег. В нерабочее время нужно было отработать на очистке города. Был издан указ, и все чистили. Рабочий день в связи с этим, конечно же, не сокращался. В основном это были женщины. Ленинград выстоял на сорокалетних женщинах, потому что подростки не выдержали голода, стариков на фронт уже не брали, как могли, они что-то делали, но в основном трудились женщины. Двадцатилетние сандружинницы ПВО умерших вывозили, детей забирали, когда умирали их родители, их нужно было устраивать, обходили квартиры, проверяли, кто есть живой. Наш шестиэтажный дом стоял почти пустой.
В марте 1942 года пошел трамвай. Это было событие! Ведь транспорт стоял, только пешком ходили. Например, человек работал на Кировском заводе, а семья у него на другом конце города. Телефон не работал, он не знал, жива ли семья, и семья не знала, жив ли он.
В 1942 году весной нам дали талоны в баню. У нас была баня, но она не работала. И вот весной заработали бани. Но пускали туда не всех, а по талонам, сколько могли пропустить. У нас в районе были Усачевские бани, мы туда раньше ходили с мамой. И вот мы пришли, разделись: все желтые, костлявые. Мылись в одном банном помещении. Особо жары не было, но все-таки не холодно, две или три шаечки горячей воды можно было использовать. Разделение было на две стороны, в одной стороне мылись женщины, а в другой – мужчины. Тогда баня стоила примерно 10–20 копеек, теперь мылись просто по талонам.
Я уже сказала, что были трудности с водой. Вода наверх не поднималась, а на моем попечении был 8-летний брат. Когда было тепло, стирать и полоскать ходила на улицу. Из люка шла чистая вода, и я брала тазик и так стирала. Тогда на нашей улице был не асфальт, а булыжники, и трава зеленела. А потом одежду проглаживала, потому что были вши, потому что не мылись.
В мае 1942 года нас, детей, кто остался в этом районе, стали обходить, чтобы собрать в школу в новом учебном году. Нашим директором школы была Анна Ивановна Баландина, ставшая потом очень известным педагогом в Ленинграде, а завучем – Виктор Евгеньевич Костин, он русский язык и физику у нас вел. Светлая им память!
В сентябре мы пришли в здание бывшей гимназии. В классе у нас была большая печь. Зимой мы сидели в пальто, у нас замерзали чернила.
Подходили к печке погреть руки. И все были такие голодные. В школе давали суп из хряпы, это такие зеленые капустные листья, и еще сырники-шроты, а мы решили, что шпроты. А на самом деле это сырники соевые и зеленый настой из иголок елки.
И в школе, сколько могли, мы занимались, но мозги как-то не включались. Бумаги не было, не было одежды, а мы же росли… Мне дали через военкомат мальчиковые ботинки: привозили для семей военнослужащих и давали, что есть. Кто умел, перешивали. А брату тогда дали плитку шоколада и ботинки. Ботинки на вид были такие шикарные, а оказались из спрессованного картона, и, когда брат стал в них ходить, они размокли. И рубашка голубенькая, хорошая, ему подошла. Знаете, в чем мы в школе ходили? Нас учительница научила: из самодельных шнуров, из обрывков материи мы вязали себе тапочки. А что делать, если не в чем ходить?! Еще шили из ватника обувь. А у меня была такая: сверху с мехом, и я считала, что у меня очень красивые сапоги.
День прорыва блокады, 18 января 1943 года, был знаменателен лично для меня еще и тем, что это был мой день рождения, мне исполнилось тринадцать лет, а брату было десять. И мы сказали, что выживем, если прорвали блокаду. Но сняли блокаду только в сорок четвертом. Блокада была снята, а въезд еще не разрешали, нужен был вызов. Некоторые уехавшие дети, у которых родители погибли, так и не смогли потом вернуться в Ленинград: у них не было вызова. Может быть, уже взрослыми другими путями вернулись.
Мама вернулась из госпиталя еще в 42-м, она была очень слабая, ее на работу не брали. И мы с братом старались приносить ей из школы кусочек конфетки или еще что-нибудь, чтоб поддержать, потому что у нее была иждивенческая карточка. Потом она дома была, а так как она была грамотная, хорошо писала, ее взяли выписывать какие-то справки при ЖЭКе. Управдомы тогда были безграмотные. Вот она при доме работала, чтобы далеко никуда не ходить, ноги у нее были больные. А потом она бухгалтером работала на хладокомбинате. При хладокомбинате рабочим давали кусочек масла. И мама постепенно поднялась.
В 43-м я поехала на огороды (мама лежала больная). Поехать на огороды – для нас значило все-таки морковку какую-то или что-то еще в поле погрызть. Бригадир мерила шагомером, сколько мы напололи, и каждому записывала, выполнил план или не выполнил. Нас повезли вверх по Неве за Охтинский мост на катере и привезли на правый берег Невы, напротив Ижорского завода. В трех километрах были немцы.
Я была награждена медалью «За оборону Ленинграда» как активный участник сельскохозяйственных работ 1943 года. Длинные, нескончаемые грядки пололи и убирали урожай. А немцы обстреливали Ижорский завод, и там люди гибли. Через Неву вблизи нашего местонахождения ставили заградительные сети, потому что из Ладожского озера плыли мины, трупы, и все это здесь ловили. Как-то раз, когда мы пошли мыться – а мы мылись в Неве, – приплыл труп краснофлотца в тельняшке, и мы на то место больше не ходили. Немцы близко обстреливали, и мы кричали: «Мама, я хочу домой!» Думали, что они наступают. Обстрелы были в основном ночью. Это страшно даже представить: дети 13–14 лет и с ними только один воспитатель.
Мы жили в сельском клубе, в прошлом – кирхе, поскольку это была немецкая слобода. Внизу и на втором этаже, на хорах, были сбиты деревянные настилы, мы набивали наматрасники соломой или сеном и на этом спали. Были ночные обстрелы.
* * *
В Блокаду из Ленинграда выехали и Мариинский театр, и Александринский. Во время войны здание Александринки занимал Театр музыкальной комедии, который сейчас расположен на Итальянской улице. А здание Александринского театра – самое большое из театральных зданий в Петербурге. Туда ходили на оперетту бойцы с фронта, кого отпускали. А мы, девчонки, продавали около булочной выданные нам в школе две крокетины за десять рублей, покупали на эти деньги билет и сидели на самом верху. Там шла «Сильва», первый раз прошла оперетта «Раскинулось море широко». Девчонки наши собирали фотографии Колесниковой, Кедрова, Михайлова и в классе друг другу показывали. В оперетте бывает выход с танцами, и главная героиня – солистка Пельцер, она очень хорошо танцевала, я помню, что ей всегда хлопали. Арии из оперетт «Сильва», «Марица», «Раскинулось море широко» я потом слышала по радио. И кинотеатры у нас работали. В кинотеатре «Ударник» на Садовой мы смотрели довоенные фильмы. «Сердца четырех», «Тимур и его команда» я помню. Но если начиналась тревога, обстрел, нужно было всем кинотеатр освобождать, все выходили и укрывались кто куда. Если тревога заканчивалась довольно быстро, выжидали, может быть, продолжится кино.
Раза два я попадала под обстрел. Первый раз в трамвае. Я ехала фото делать на комсомольский билет, студия фотографии была на Невском. Мне в сорок третьем было тринадцать, и меня в комсомол приняли, хотя было положено в четырнадцать. Но всем моим одноклассникам было уже четырнадцать, а меня приплюсовали, поскольку я январская была. 13-й или 14-й номер трамвая шел по Садовой. Начался обстрел, и надо было освободить вагоны трамвая. Укрывались в парадном одного из ближних домов. При обстреле снаряд попал не в тот вагон трамвая, в котором я ехала, а в первый, и в подъезд оттуда принесли женщину на носилках, раненую, из ноги кровь текла.
А другой раз ехала через мост Лейтенанта Шмидта, и тоже начался обстрел. Кондуктор объявляет: «Освободить вагоны». А где там укрываться на мосту? Было лето, и мы ложились прямо на мостовую, лежишь, а над тобой только небо.
Страшно!.. Там корабли где-то далеко стояли, и снаряды падали в Неву, а вода вздымалась, как фонтаны в Петергофе. И думаешь, что сейчас в тебя попадут.
В мае 1945-го мы выбежали на Садовую улицу, радовались, что кончилась война. Победа! А в июне возвращались войска с Ленинградского фронта, по Дворцовой площади торжественно шли со знаменами. Отец вернулся в конце 45-го, когда был еще жив мой брат Борис. Он погиб в 46-м году мальчишкой: разряжали противотанковые мины после школы, играли, высыпали порох. В Лигово еще ничего не было убрано, почти в черте города лежали ящики со снарядами, минами, там огороды были. На пропускном пункте ребята сказали, что идут к мамам на огороды. С братом было еще пять человек, но погиб он один, а все мальчишки даже боялись сказать об этом. Потом сказали. Борис очень отчаянный был.
Нашей семье дали кусочек земли возле Митрофаньевского кладбища для посадки. Отец на Кировском заводе работал после войны, и ему, видимо, от завода был выделен этот участок. Кладбище было старое и запущенное, там не хоронили, и у нас там на двух грядках какая-то морковка росла. Но это было так далеко! Пока мелкая морковка была, мы ее не выдирали, а как подрастать стала, ее выдирали те, кто жил ближе. Где-то на обочине росла капуста, но до капусты дело так и не дошло. Из первых зеленых листьев, которые еще не собираются в кочан (это «хряпа» называлось), мы щи варили. Помню, что я собирала листья в мешки, а отец вез.
Я благополучно окончила 10-летнюю школу в 1948 году с пятерками и четверками. Окончила Ленинградский государственный университет, химфак, с красным дипломом, окончила аспирантуру. В 1958 году мы с мужем приехали в Москву, и я здесь проработала 50 лет в Институте химической физики старшим научным сотрудником. В школе нам нравилось, как химичка преподавала. Она как-то умело вела уроки и располагала к себе, ее слушать интересно было. Хотя по теперешним временам все было ограничено, потому что, может быть, химический кабинет лучше должен быть, а у нас совсем мало всего было. В те времена был больше настрой на технические науки: химию, физику, а не на филологию. Мы шли в университет: считалось, что это лучшее образование – высшее. Кто-то еще шел в медицину, но я как-то боялась идти: резать, операции делать. Меня медицина не увлекала.
Я получила медаль «За оборону Ленинграда» в 1943 году, но ее не учитывали, потому что нужно было подтверждение, что я где-то работала. Я писала, что знаю, в каком месте работала, а мне отвечали из архива, что не сохранились документы о том, что наша школа работала. Теперь, если подтверждено, что человек работал в блокаду, его считают как участника-ветерана, а это пенсия совсем другая. Вот моей подруге было четырнадцать лет, и, чтобы получать рабочую карточку, мама устроила ее на почтамт сортировать письма. И у нее сохранилась справка, что она работала на почтамте. А у меня архивная справка, что я работала и выполняла норму. В указе отмечено: если ты хотя бы один день проработал именно в блокаду: с 8 сентября 1941 года по 27 января 1944 года, и награжден медалью «За оборону Ленинграда», то считаешься участником-ветераном.
После войны кто-то из наших знакомых рассказывал, что приходил в райисполком, и ему удивленно говорили: «Вы блокадник? Все блокадники на Пискаревском кладбище». Вот такое неуважение к тем, кто выжил! В город приехали другие люди, которые не испытали всех трудностей блокады в Ленинграде, заняли места в райисполкоме. И те, кто приехал, быстрее получали квартиры, а блокадники не получали ничего.
Наш дом сохранился. Если бы тогда я приватизировать могла, я могла бы иметь квартиру, в которой родилась, но, к сожалению, тогда еще этого не было. Сейчас там живут какие-то другие люди…
Я заинтересовалась вопросом, сколько же нас, жителей, было в блокадном городе. Очень трудно посчитать, сколько жителей погибло. Когда началось наступление немцев, то весь народ из пригородов – Пушкина, Павловска побежал в Ленинград. Сколько прибежало? Сколько погибло? Подчас погибших людей скидывали в траншеи в простыне. И мою бабушку свезли в так называемые «штабеля», а потом грузили, как дрова, так как негде было хоронить. У нас в институте работал человек, который воевал под Ленинградом, он говорил, что землю на Пискаревке ничем нельзя было прорыть; ее взрывали и в траншею трупы сбрасывали. Как это страшно!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.