Текст книги "Парижские мальчики в сталинской Москве"
Автор книги: Сергей Беляков
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 46 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
Квартирный вопрос
Марина Цветаева выросла в центре Москвы, в Трехпрудном переулке, где стоял домик ее отца, Ивана Владимировича. Дом снесут в годы Гражданской войны, точнее, разберут на дрова. Выйдя замуж, Марина Ивановна сменит много домов, квартир, комнат. До революции жила в просторных богатых квартирах – на Сивцевом Вражке, в Борисоглебском переулке и даже в собственном доме на Полянке. Жизнь в эмиграции будет совсем иной. Мур родился в домике, который Цветаева с мужем снимали в чешской деревне Вшеноры. Собственно, даже не домик, а комнату. Правда, бедность скрашивали живописные окрестности Вшенор, Горних Мокропсов и Дольних Мокропсов: маленькие дома под крышами из розовой черепицы, невысокие горы и лес, где Цветаева любила гулять.
В ноябре 1925-го переехали в Париж, где поселились сначала на рабочей окраине у крестной матери Мура – Ольги Елисеевны Колбасиной-Черновой. Хозяева предоставили Цветаевой одну из трех своих комнат, где у нее был свой письменный стол, за которым Марина Ивановна дописывала начатую в Чехии поэму “Крысолов”. Но Цветаевой там не нравилось: “Квартал, где мы живем, ужасен, – точно из бульварного романа «Лондонские трущобы». Гнилой канал, неба не видать из-за труб, сплошная копоть и сплошной грохот (грузовые автомобили). Гулять негде (курсив Цветаевой. – С.Б.) – ни кустика. Есть парк, но 40 мин<ут> ходьбы, в холод нельзя. Так и гуляем – вдоль гниющего канала. <…> Мне живется очень плохо. Нас в одной комнате набито четыре человека, и я совсем не могу писать”205, – жаловалась Цветаева переводчице Анне Тесковой.
Париж – дорогой город. Небогатые люди жили там довольно стесненно. К тому же и различные районы и округа очень отличались друг от друга. Париж будто распадался “на сотни городков, каждый со своей главной улицей, со своим кино, со своими героями и сплетнями”.206 На левом берегу Сены во многих квартирах не было кухонь, что способствовало расцвету многочисленных кафе на Монпарнасе. Далеко не в каждой квартире был туалет.
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ НИНЫ БЕРБЕРОВОЙ: В те годы уборные часто бывали общие, на лестнице, и там было холодно, и крючок соскакивал с петли, и весь день было слышно, как вода с грохотом срывается из-под потолка, а когда кто-то срывал цепочку, ее заменяли веревкой.207
Берберова с Ходасевичем поселились на Монпарнасе, в комнате с крошечной кухней на бульваре Распай, что неподалеку от знаменитого богемного кафе “Ротонда”. Правда, “Ротонда” уже не была тем “паршивым вонючим кафе”, где до Первой мировой войны собирались нищие художники и поэты. Это был “памятник старины, отремонтированный, расширенный, заново выкрашенный. Иностранцы приходили и слушали объяснения гидов: «За этим столиком обычно сидели Гийом Аполлинер и Пикассо… Вот в том углу Модильяни рисовал присутствовавших и отдавал за рюмку коньяку рисунок…»”208 Да и квартирка Берберовой и Ходасевича была относительно комфортабельной. Им еще недавно приходилось ночевать в комнате для прислуги, которую почти полностью занимала огромная трехспальная кровать: “В окно была видна Эйфелева башня и сумрачное парижское небо, серо-черное. Внизу шли угрюмые дымные поезда”.209
Совсем иначе жили люди обеспеченные или те, кто еще до революции обзавелся жильем во Франции. Дмитрий Мережковский и Зинаида Гиппиус просто открыли ключом свою парижскую квартиру в аристократическом Пасси, на улице Колонель Боннэ, и стали там жить. Их соседями на респектабельном правом берегу Сены были адвокаты, нотариусы, рантье, буржуа. Успешный адвокат, издатель, политик Максим Винавер был достаточно богат, чтобы содержать в центре Парижа огромную квартиру в старом петербургском стиле – “с коврами, канделябрами, роялем в гостиной и книгами в кабинете”. Гостиная Винаверов была в первой половине двадцатых “одним из «салонов» русского литературного Парижа. <…> На доклады приглашалось человек тридцать”.210 Среди гостей этого салона – Бунин, Мережковский, Милюков, бывший лидер партии кадетов, к которой принадлежал и Винавер. В Париже Милюков и Винавер начали издавать газету “Последние новости” – самое успешное русское эмигрантское издание, платившее хорошие гонорары. Цветаевой там иногда удавалось печататься.
Большая часть денег Цветаевой и Эфрона уходила на оплату жилья. Они не могли себе позволить квартиру в центре, а потому снимали комнаты в предместьях: в Бельвю, Медоне, Кламаре, Ванве.
ИЗ РАССКАЗА ГАЙТО ГАЗДАНОВА “БИСТРО”: …по мере удаления от центра Париж начинает меняться, вырождаться, тускнеть и, в сущности, перестает быть Парижем: уменьшаются и вытягиваются дома, мутнеют окна, на железных, заржавленных балюстрадах балконов повисает белье, становится больше стен и меньше стекол, темнеют и трескаются двери домов, – и вот, наконец, начинают тянуться глухие закопченные стены, окружающие фабрики. Меняется всё: люди, их одежда, выражение их глаз, меняется то, как они живут, и то, о чем они думают.211
Дмитрий Сеземан упоминал о “крохотной парижской, а вернее – пригородной”212 квартире, где прошло его детство. Квартиры Эфронов были вряд ли просторнее. Быт самый скромный: “Две кровати у стены, изголовье к изголовью. На бесцветных стенах ни одной картины, ни одной фотографии. Неряшливый деревянный стол, неубранная посуда. Табачный дым. И в нем тусклая электрическая лампочка”213, – описывал квартиру Цветаевой и Эфрона искусствовед Николай Еленев.
“Марина Ивановна жила в очень шумном и грязном доме. Я с трудом нашел ее комнату. Весь пол был уставлен посудой и завален книгами. Я споткнулся о кофейную мельницу”214, – вспоминал одну из последних (1938 год) квартир Цветаевой филолог Юрий Иваск.
Саломея Андроникова-Гальперн писала, будто в доме Эфронов “грязь была ужасная, вонь и повсюду окурки. Среди комнаты стоял громадный мусорный ящик”.215 Мария Булгакова, дочь о. Сергия Булгакова и жена Константина Родзевича, также пишет об огромном помойном ведре (poubelle) в центре комнаты Цветаевой.216 Даже в середине тридцатых, когда материальное положение семьи должно было заметно улучшиться, Цветаева, Эфрон, Аля и Мур жили, по словам Вадима Андреева, “в большом доме с полуобвалившимися лестницами, выбитыми окнами, таинственными закоулками, в доме, который мог бы символизировать нищету рабочего пригорода”. Вера Андреева, дочь писателя Леонида Андреева, вспоминала: “Квартирка у Марины Ивановны была, без преувеличения, нищенской. Деревянная мрачная лестница, какие-то две темные комнатушки, темная кухня со скошенным потолком в чаду арахисового масла, на котором всегда что-то жарилось”.217
Не станем, однако, слепо доверять источнику. Вера Леонидовна писала свои воспоминания в Советском Союзе. Советский читатель привык к тому, что жизнь русских эмигрантов непременно тяжела, а эмиграция – вообще большая ошибка, которую лучше всего исправить. Редко кто из читателей Веры Леонидовны мог своими глазами увидеть Париж, а тем более его нетуристские пригороды, посмотреть на каминные трубы каменных трехэтажных домов, на их высокие, “от потолка до потолка” французские окна с чугунными решетками внизу, на “провисающие провода между крышами”218, которые сохранились и до наших дней. Там, в Кламаре, жил философ Николай Бердяев, друг семьи Клепининых. Ходил за покупками “со старой обтрепанной сумкой, где мирно погромыхивали бутылки с молоком и вином”.219
Так ли дурна двухкомнатная квартира с кухней, пусть даже темной и маленькой? Если это нищета, то что же тогда комнатка в подмосковном Голицыно? И не комната даже, а часть избы, отгороженная ширмой.
Кто не знает, кто не цитирует классическую фразу булгаковского героя о москвичах: “Квартирный вопрос только испортил их”. А кого бы он не испортил? За двадцать послереволюционных лет население Москвы увеличилось в четыре раза – от миллиона с небольшим в 1920-м до четырех миллионов с лишним в 1939-м. Причем в основном за счет приезжих. Так называемая сталинская модернизация буквально выталкивала людей в большие города. Только за четыре года, с 1931-го по 1935-й, население Москвы выросло на целый миллион. Крестьяне бежали от коллективизации в большой город, и город их принимал, ведь новым заводам нужны были рабочие руки. Сначала новоиспеченных горожан просто заселяли в старые дома, уплотняя и уплотняя прежних квартиросъемщиков и бывших хозяев, что привыкли к дореволюционному комфорту. Но вскоре начали роптать даже нетребовательные рабочие. Инфраструктура не была приспособлена к такому количеству жильцов. Не хватало школ, детских садов, даже мест в трамваях давно не хватало. Городской водопровод не справлялся с колоссальными нагрузками: “Дошло до того, что на третьи и четвертые этажи домов вода не поступала”220, – вспоминал Лазарь Каганович.
Московские газеты почти каждый день рассказывали о строительстве всё новых и новых домов для трудящихся. Вот 80-квартирный дом на Ленинградском шоссе. Массивный, с угловой башней. Вот новые дома на Большой Калужской улице, благоустроенные и нарядные. На противоположной стороне улицы воздвигли дом для сотрудников Академии наук, спроектированный самим Алексеем Щусевым. Теперь это Ленинский проспект, здания до сих пор стоят, и квартиры там стоят очень дорого.
Строительством новых домов занимались не только Моссовет и московский горком. Строилось много ведомственного жилья. Заводы, тресты и главки возводили дома для своих сотрудников. На рубеже двадцатых и тридцатых построили дом общества “Динамо” – массивное Г-образное здание с высокой башней на пересечении Большой Лубянки с Фуркасовским переулком. Дом предназначался не столько для спортсменов, сколько для сотрудников ОГПУ. Там же разместили универмаг и клуб ОГПУ. Эта громадина и сегодня производит впечатление на туриста, что заблудился между Кузнецким Мостом и Большой Лубянкой. Дом для работников автомобильного завода имени Сталина на Велозаводской улице – не такой впечатляющий, но вполне добротный.
Так что нельзя сказать, что строили в Москве медленно. Тем более не скажем, будто строили плохо. Но сдавали дома, случалось, с недоделками. Шли навстречу жильцам, которые переезжали в сталинки из подвалов, из бараков, из перенаселенных коммуналок. Один корпус достроен и заселен, другой еще только возводят. Лилианна Лунгина вспоминала, что в их новом семиэтажном доме на Каляевской, 5 первое время не было ни лифта, ни лестниц. Жильцы поднимались по специальным настилам, “по доскам, висящим над пропастью”, как пишет Лунгина. Тем более не успели подключить газ и воду. Жильцы спускались во двор, брали воду из колонки и несли ее в ведрах по тем же настилам на пятый, шестой, седьмой этажи. Только через два с половиной года дом достроят. На выступах верхнего этажа поставят статуи рабочих и колхозниц, на стенах сделают барельефы, изображающие спортсменок, шахтеров, красноармейцев.
Лунгины жили хорошо, по московским меркам – роскошно: трехкомнатная квартира на троих, у маленькой девочки есть собственная комната! Но обстановка казалась парижанке Лилианне немыслимо убогой: “…мебели почти никакой, самое необходимое – диван, письменный маленький столик у меня, у папы – большой письменный стол и тоже диван, а у мамы еще обеденный стол, четыре стула и какой-то шкаф”.221
Дом на Каляевской, 5 был даже не ведомственным, а кооперативным, построенным на средства жильцов, в те времена – большая редкость. Родители Лилианны Лунгиной много лет работали за границей: “За валюту, которую папа заработал в Берлине, он получил квартиру”, – писала она.
Однако строительство явно не поспевало за стремительным ростом населения. Найти комнату в Москве было трудно, хотя за Цветаеву будут и хлопотать, и помогать ей.
Сначала Муля Гуревич найдет ту самую злосчастную комнату в Сокольниках, куда Мур очень не хотел переезжать. И судьба услышала его: в конце мая Гуревич222 сказал Цветаевой, что есть возможность провести лето в большой комфортабельной квартире покойного академика Алексея Николаевича Северцова. Там жили семьи детей академика – профессора МГУ Сергея Северцова и художницы Натальи Северцовой, в замужестве Габричевской. Искусствовед Александр Габричевский в юности слушал лекции профессора Цветаева. Теперь он пригласил к себе дочь и внука Ивана Владимировича Цветаева. На лето всё население их большой квартиры разъезжалось: Габричевские – отдыхать в Крым, а профессор Северцов – в научную экспедицию.
Утром 11 июня Цветаева и Мур уже собирали вещи в Голицыне. Переезд был и желанным, и тягостным для них. Мур ворчал на непрактичность матери, ее неприспособленность к жизни: “…хотя у нее много доброй воли, всё делает – в этом смысле – шиворот-навыворот, каждоминутно что-нибудь теряет, и потом приходится «это» искать <…>. При ее хозяйничанье у нас никогда не будет порядка, хотя она и работает очень много, чтобы всё привести в порядок, но при ее отсутствии системы и лихорадочности, разбросанности выходит только беспорядок”.223
Между тем Цветаевой и Муру с переездом повезло. В Голицыно на лето собрался Виктор Григорьевич Финк с семьей. Финк, выпускник Сорбонны и ветеран французского Иностранного легиона, был довольно известным писателем и журналистом. Еще недавно он работал советским корреспондентом во Франции. Не знаю, сама ли Цветаева договорилась с Финком, или, вероятнее, ей помог Муля Гуревич, но условились так: вещи Финка в Голицыно привезет грузовик, и этот же грузовик вывезет в Москву вещи Цветаевой. Грузовик Финк вполне мог получить в Литфонде, а мог и сам заказать грузовой таксомотор, Мосгортранс предоставлял такую услугу. В мае – июне в газетах появлялись объявления: “Прием заказов на грузовые таксомоторы для перевозок вещей в дачные местности”. Стоянки этих грузовых такси были на Курском, Белорусском, Ржевском вокзалах, на Комсомольской площади, на Пушкинской, на Добрынинской, на Самотечной. Это был тот случай, когда московские власти действовали по-рыночному. Спрос рождал предложение, ведь сколько-нибудь обеспеченные люди стремились летом хотя бы на месяц уехать за город, в Подмосковье. Финк, скорее всего, заказывал грузовик на Белорусском вокзале. Грузовой таксомотор стоил 1 рубль 20 копеек за километр, от Белорусского вокзала до Голицыно – 49 километров. Но перевозка вещей могла обойтись писателю не в 58 рублей 80 копеек, а все 117 рублей 60 копеек, потому что заказчик оплачивал таксисту и обратную дорогу в Москву. Виктор Финк зарабатывал прилично и мог себе позволить полностью оплатить машину. Цветаева, вероятно, могла что-то доплатить водителю, но ни она, ни Мур об этом не написали. На грузчиков им не пришлось тратиться: на грузовике с вещами Финка приехал Муля Гуревич, который и помог с переездом.
Грузовик привез Мура, Цветаеву и Мулю к дому, что стоит в самом начале Большой Никитской. Сейчас это дом № 2, а в 1940-м Большая Никитская называлась улицей Герцена, отличалась и нумерация домов. Адрес был двойной: Герцена, 6 или Моховая, 11. Дом был четырехэтажный, кирпичный, с аркой, выходившей на улицу Герцена. Во двор можно было попасть или через арку, или зайти со стороны Моховой – дворами.
Это самый центр Москвы. Перед зданием Аудиторного корпуса Московского университета на Моховой еще стоял бронзовый бюст Ломоносова. Через дорогу – Манеж. За ним – Александровский сад под самыми кремлевскими стенами. Если Мур хотел пройти через арку и выйти на Моховую, то мог повернуть направо и дойти до Музея изящных искусств и стройплощадки Дворца Советов, что через несколько лет должен был стать центром для всего прогрессивного человечества. Мур мог повернуть налево и за пять минут дойти до гостиницы “Националь”, где располагался один из лучших ресторанов Москвы. Словом, и квартира, и дом, и окрестности были так хороши, что о лучшем трудно было и мечтать.
Мария Белкина называет дом на Герцена университетским, хотя статус его в 1940-м не совсем ясен. В здании были и университетские аудитории, и квартиры профессоров, и Московский зоологический музей. Но этот музей подчинялся не университету, а непосредственно Главнауке при Наркомате просвещения. Квартира № 20, где на лето 1940-го поселились Цветаева с Муром, располагалась на первом этаже, в дальнем от арки подъезде. Окна выходили на университетский двор: “…колоннада во входе – покой, то благообразие, которого нет и наверное не будет в моей… оставшейся жизни”224, – записала Цветаева. Мур блаженствовал, наслаждаясь комфортом, которого в его жизни было так немного: “Вот сейчас я сижу в большой комнате Габричевского, в глубоком зеленом кресле. По стене – большая bibliothèque vitrèe, en face225 – рояль. Возле рояля – диван. Высокий потолок с люстрой. Много книг и картин. Уютно”.226 В распоряжении Мура оказалась целая библиотека.
В квартире еще жила старенькая няня Северцовых, ей было 84 года. Цветаева с нею подружилась, а Мур вовсе не замечал. Хозяева поручили Цветаевой и Муру заботы о своем коте. Кот – воплощение тепла и уюта; даже Мур, вообще-то равнодушный к животным, невольно засмотрелся на него – так гармонировал кот с обстановкой уютного профессорского дома, с удобным креслом Габричевского.
ИЗ ДНЕВНИКА ГЕОРГИЯ ЭФРОНА, 2 АВГУСТА 1940 ГОДА: Сейчас 9 часов вечера. Мать заснула, читая «Cousin Pons»; кот спит, свернувшись калачиком. Из окна доносится отдаленный гул города…
Faire l’amour
“С весной стал больше думать о женщинах. Интересно, в каком все-таки возрасте у меня будет первая «liaison durable»[29]29
Продолжительная связь. (фр.)
[Закрыть]?” – спрашивает себя Мур 20 апреля. Жизнь Мура в 1940-м – это мечты и желания, размышления и фантазии. Пятнадцатилетний мальчик, даже такой необычный, как Мур, очень часто мечтает о женщинах, о девушках. Он любуется ими на московских улицах. Он ходит к ним в гости. Он думает о них и днем, и вечером. Желание любить и быть любимым? Не будем наивными. Не станем впадать и в ханжество. Мур не влюблен. Он ищет не романтической, а чисто сексуальной связи. Организм взрослеющего мальчика вырабатывает всё больше тестостерона и провоцирует желание обладать женщиной, девушкой, спать с ней – faire l’amour. Вот, едва оправившись от болезни, Мур записывает в дневнике: “У меня огромная тяга к красивым женщинам и хороший неиспользованный запас чувственности. Кретины, конечно, возопят о «разврате», «морали» и т. п., а дело только в простом человеческом чувстве”.
За столом в Голицыне Мур долго и почти с вожделением наблюдал за красивой брюнеткой из Болгарии. Он не узнал даже ее имени. Называл ее просто “эта болгарка”. Дама замужняя, но Мур и не пытается за ней ухаживать, он только смотрит: “Страшно подбадривает, как-то выносит к оптимизму вид красивой женщины. А она действительно красива. У нее черные волосы, большие черные глаза, замечательный чувственный алый рот, главное губы – чорт возьми! <…> Действительно, меня эта женщина, со своим чувственным обликом, здорово накачала энергией и надеждой на какое-то время, где я буду полноправным в своем счастии буду, ха! ухаживать за красивыми женщинами, время моего блеска (конечно, в моей жизни будет такой период, это безусловно). А как она полузакрывает глаза”.227228
Мур не сомневается, что его ждет долгая и счастливая жизнь. Более того, жизнь красивая, где он будет непременно “блистать”. А пока он лишь мечтает о будущем, и в этом будущем одной из главных его целей будет секс с женщиной: “Меня интересует, в каком возрасте я буду обладать моей первой женщиной? Один французский товарищ сказал мне в Париже, что он перестал быть девственником в пятнадцать с половиной лет; мне все-таки не думается, чтобы смог достичь этого рекорда. Другой мой товарищ, уже в Союзе, потерял «флёр д’оранжэ» в 17 с половиной лет; интересно – побью ли я этот рекорд или нет?”229
Мур умен и много знает, много читает, выглядит гораздо старше своих сверстников: “…мне в познании жизни еще пока закрыта одна лишь дверь”, – замечает он. Эта дверь – обладание женщиной, точнее даже “наслаждение путем женщины”230. В дневниках Мура, особенно ранних, встречаются такие неуклюжие обороты: видимо, он мысленно переводил с французского.
Русского глагола “миловаться” Мур не знал, да и русские горожане в тридцатые годы XX века вряд ли его использовали. О плотской любви он будет писать по-французски: “Как бы мне хотелось хорошенькую девочку…”231 Далее следует глагол “baiser”. В зависимости от контекста это может означать “поцеловать”, но Вероника Лосская выбрала другое значение и перевела “baiser” словом “трахнуть” – в том значении, которое это слово приобрело в русском языке рубежа XX–XXI веков. Мур также писал “faire l’amour” – “заниматься любовью”. В 1940-м Мур старается вести дневник по-русски, ведь он так стремится стать своим, русским и советским человеком. Но чем откровеннее его фантазии, тем чаще он переходит на французский. Самые сокровенные, интимные мысли и чувства Мур высказывает по-французски.
ИЗ ДНЕВНИКА МУРА, 3 °CЕНТЯБРЯ 1940 ГОДА: Черт подери, до чего мне хочется переспать с женщиной, ее приласкать… и дальнейшее. Всё же безобразие подавлять свои желания, но ничего другого не остается. В каком же возрасте, черт возьми, я пересплю с женщиной. Ведь мне дьявольски хочется держать в своих объятьях женщину, здоровую и способную любить. Это не желание. Это необходимость. Мне ужасно надоело ждать. Чем раньше я с женщиной пересплю, тем лучше.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?