Электронная библиотека » Сергей Лифарь » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Дягилев. С Дягилевым"


  • Текст добавлен: 11 сентября 2024, 09:20


Автор книги: Сергей Лифарь


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Детские и отроческие годы Дягилева
Рождение С. П. Дягилева и смерть его матери. – Переезд к Корибут-Кубитовичам. – Няня Дуня

Дягилев родился в Селищенских казармах (в Новгородской губернии) 19 марта 1872 года.

Казармы эти были расположены в знаменитом историческом имении Грузино графа Аракчеева, на реке Волхов. Отец Дягилева был командирован туда своим полком на год и поехал с молодой женой. К ожидавшимся родам приехала его любимая сестра М. П. Корибут-Кубитович (она была старше его лет на семь), за два месяца до того похоронившая мужа и оставшаяся с тремя детьми. Роды были очень мучительные и трудные из-за большой головы младенца, – через несколько дней Евгения Николаевна скончалась на руках Марии Павловны.

«Помню, – пишет младшая тетка Дягилева, Ю. П. Паренсова, – как я только что вышла из института и как вдруг случилось горе! Пришло известие, что в родах скончалась Женя! Помню, какое на меня произвело впечатление горе мамаши, хлопоты о трауре и спешный наш отъезд в Селищенские казармы. Приехали: Женя на столе, а в другой комнате плачет маленький Сережа и „Полюшка“ в отчаянии (ему было двадцать пять лет). Помню сочувствие всего юного населения казармы, как мы и масса офицеров шли за ее гробом к реке Волхову, откуда на пароходе поехали хоронить ее в Кузьмино. А маленький Сережа беспечно спал на руках у няни Дуни, и еще на подмогу ей осталась молодая, красивая Александра Максимовна, которая тогда была горничной у Жени».

На семейном совете было решено, чтобы две осиротевшие семьи соединились в одну. Как раз вскоре Павел Павлович получил эскадрон и большую казенную квартиру в казармах Кавалергардского полка на Шпалерной улице в Петербурге.

«Помню, – вспоминает П. Г. Корибут-Кубитович через шестьдесят шесть лет (он был старше Сергея Павловича на шесть с половиной лет), – как весною привезли к нам белоголового, черноглазого Сережу. Я его разглядывал на руках пышной рыжей кормилицы, – и тут же рядом няня Дуня, плотная, в типичном белом плоеном чепце, какой носили все няни в благопристойных семьях; наша няня, Авдотья Адриановна, в таком же чепце, обласкала вновь прибывших. Все у нас особенно любили и ласкали Сережу, осиротевшего с первых дней жизни.

Няня Дуня была из дворовых крепостных Евреиновых, вынянчила мать Сережи и перешла как бы в приданое к своей воспитаннице. Верная, любящая и любимая, она всю жизнь до глубокой старости провела в двух семьях – Евреиновых и Дягилевых, вынянчила и двух братьев Сергея, Валентина и Юрия, от мачехи, Елены Валерьяновны Панаевой-Дягилевой (своих братьев, особенно младшего, Юрия, Сергей Павлович очень любил). Няня Дуня представляла уже исчезнувший тип няни, для которой весь смысл и весь интерес жизни был сосредоточен в одной семье – тип пушкинской Арины Родионовны. Вся жизнь и самого Сережи до 1912 года была связана с няней Дуней. После поступления его в университет няня Дуня приезжает из Перми и поселяется в квартире Сережи на Галерной улице, в которую он переехал от Философовых. Когда подготовлялся „Мир искусства“, Дягилев переехал в большую квартиру на Литейном проспекте (№ 45), в которой две комнаты были отведены под редакцию, – туда же переезжает и няня Дуня. Она была очень известна всем друзьям и сотрудникам Сережи, и Бакст поместил ее на втором плане, сидящею в углу кабинета, в своем известном портрете Дягилева. Когда сходились члены редакции, а также на знаменитых понедельниках „Мира искусства“ в зимние сезоны, в большой столовой за самоваром няня Дуня восседала в черной наколке и разливала чай (работа нелегкая, так как обычно собиралось до тридцати – сорока человек)…»

Вторичный брак П. П. Дягилева и жизнь в Петербурге. – Музыкальность Дягилева

Сережа недолго оставался в семье Корибут-Кубитовичей: скоро отчаяние «Полюшки» Дягилева, отца Сережи, прошло, и через два года после смерти своей первой жены, в 1874 году он женился вторично – на Леле Панаевой. Семья Дягилевых любила первую жену «кавалергардского Юлия Цезаря» – E. Н. Евреинову и искренно оплакивала ее смерть, и еще больше полюбила его вторую жену – Е. В. Панаеву, которая как-то особенно подошла к дягилевской семье, привязалась к ней всем своим прекрасным сердцем и слилась с нею: умная, чуткая, сердечная Елена Валерьяновна скоро стала общей любимицей Дягилевых, – Сергей Павлович говорил, что лучшей женщины он не встречал на земле; об ее отношениях к новой семье говорить не приходится: об этом достаточно свидетельствуют ее записки, которыми мы уже пользовались и из которых нам и в этой главе придется приводить обширные выписки, так как они являются самым надежным, бесспорным, самым живым, интересным и умным документом для характеристики той обстановки, в которой рос Дягилев. Маленький Сережа очень скоро привязался к своей мачехе, и привязался так, что можно без всякого преувеличения сказать, что решительно ни один человек так не влиял на его духовный и душевный рост в детстве, как его мягкая и любвеобильная мачеха, – это влияние, особенно в музыкальной сфере, было тем больше, что в Елене Валерьяновне не было никакого доктринерства и не было никакого деспотического желания «влиять» и создавать пасынка по своему образу и подобию.

Е. В. Дягилева всюду была дома, и у нее все чувствовали себя как дома: у нее было какое-то особенное умение создавать дом – в Петербурге, в Бикбарде, в Перми, где прошли детские и отроческие годы Дягилева.

Петербургскую жизнь Дягилева воскрешает Д. В. Философов:

«У Елены Валерьяновны не было, да и не могло быть, „светского салона“, со всеми присущими этому понятию условностями. И не потому, что она была „нелюдима“. Наоборот, двери ее дома всегда были широко открыты. Но у нее был совсем другой, совсем „несалонный“ подход к людям. Никогда она не подбирала людей с точки зрения их полезности или известности. Она совершенно не искала людей, а потому у нее были только „свои“. Но, Боже, сколько было этих „своих“! Кавалергардская семья, дягилевская семья, панаевская семья были той обширной средой, из которой подбирался этот обширный круг „своих“. И подобрался вовсе не искусственно, а как-то сам собою. Людям светским, в узком смысле этого слова, всем специально петербургским типам, словом, людям, смотревшим на светские отношения с точки зрения полезности для продвижения по службе или для приобретения нужных знакомств, дом Елены Валерьяновны был совершенно не нужен и даже скучен. С другой стороны, и сами хозяева не приручали этот внешний, не подходящий им элемент. Они не умели и не хотели возиться с гостями, занимать их. Постоянным посетителем дома Дягилевых становился тот, кто чувствовал себя у Дягилевых „как дома“…

На ее четвергах, домашними средствами, исполнялись чуть ли не целые оперы. Гораздо позднее, когда уже прошли „прекрасные дни Аранхуэса“[6]6
  Из трагедии Ф. Шиллера «Дон Карлос». Аранхуэс – город к югу от Мадрида, место королевской резиденции. – Ред.


[Закрыть]
, в конце 90-х годов, мне самому случалось слышать квартет из „Риголетто“ или из „Жизни за царя“, исполненные „семейными силами“. Дягилевы были все музыкальны, а в семье Панаевых имелся подлинный музыкальный самородок, не дилетантского типа, как у Дягилевых».

О музыкальности Дягилевых мы имеем множество свидетельств с разных сторон; знаем, что «Полюшка», отец Сергея Павловича, знал наизусть всю оперу Глинки «Руслан и Людмила», да и не одну эту оперу…

Об исключительной дягилевской музыкальности, о том, как все Дягилевы дышали музыкой, вспоминает и мачеха Сергея Павловича, описывая жизнь в Бикбарде: «Но, вот, из залы раздались звуки фортепиано. Говор, крики, смех, движение… замирает… всякий спешит к какому-нибудь месту… даже дети приближаются на цыпочках и осторожно садятся… воцаряется тишина, казавшаяся за минуту еще недостижимой. Все превращается в слух… Семья-музыкантша, в которой маленькие мальчики, гуляя, насвистывают квинтет Шумана или симфонию Бетховена, приступила к священнодействию».

Среди этих мальчиков исключительно музыкальным был Сережа, жадно впитывавший в себя всякую музыку и глубоко переживавший ее. Настоящий, восторженный культ у Дягилева был к Чайковскому. Причин для такого культа Чайковского было множество, между прочим, исполнение романсов Чайковского сестрой мачехи Дягилева, А. В. Панаевой-Карцевой. «С совершенно исключительной художественностью, – свидетельствует Д. В. Философов, – исполняла она произведения Чайковского. Петр Ильич особенно ценил исполнение его романсов. Как это ни странно, во второй половине восьмидесятых годов Чайковский еще далеко не пользовался общим признанием, и А. В. во многом посодействовала успеху композитора. Кажется даже, что знаменитый романс „День ли царит“ Чайковский написал специально для Ал. Валерьяновны…» Дягилев всю жизнь помнил, как он был ребенком в Клину у «дяди Пети» – он гордился своим родством с Чайковским и любил называть его «дядей Петей». Быть может, и «родство» с Чайковским повлияло на его культ, но главная причина увлечения, какого-то исключительного увлечения Чайковским, заключалась в самом качестве покоряющей и глубоко эмоциональной музыки Чайковского. Видел в детстве Дягилев и Мусоргского – в то время мало еще известный композитор аккомпанировал его тете.

Сережа Дягилев, как и все Дягилевы, и в этой непосредственности заключается характернейшая и значительнейшая семейная черта, не рассуждал о том, хороша ли музыка или плоха, следует или не следует ее любить и что именно следует и чего не следует, свидетельствует ли любовь к тому-то или тому-то о хорошем, изысканном, образованном вкусе или об отсталости… Дягилев, как и все Дягилевы, воспринимал музыку, да и все искусство, «нутром», эмоционально и даже сентиментально, – впоследствии у Дягилева часто бывали конфликты между восприятием художественного произведения и его художественным кредо, но еще чаще его художественное нутро вело его по верному художественному пути и в теории. В частности, Чайковский так глубоко эмоционально вошел в душу Дягилева, что вся последующая жизнь, когда он старался отойти от Чайковского, не могла уничтожить в нем его первой музыкальной любви и связанного с нею чисто эмоционального восприятия музыки.

Впоследствии – и даже в своей последней лондонской статье 1929 года – Дягилев боролся с культом Гуно, Чайковского и Доницетти, «навязавших нам мелодию и простоту и доведших „бедную музыку“ до плоской банальности»; но меньше чем за три недели до смерти он слушает Шестую симфонию Чайковского и, умирая, в самые последние дни, когда в нем отпадает все кажущееся, все временное и с новой силой горит настоящее, вечное, – в эти предвечные, смертные дни он со слезами вспоминает мелодии Чайковского – длинные, тягучие русские мелодии – и с явным волнением, эмоционально напевает [темы] Патетической симфонии и говорит, что в музыке нет ничего лучше Шестой симфонии Чайковского, «Мейстерзингеров» и «Тристана и Изольды» Вагнера, второго юношеского бога Дягилева, которого он так же горячо полюбил, но которого в годы апостольского служения новому и новейшему искусству считал злым гением музыки XIX века.

Я остановился подробно на эмоциональном восприятии, восприятии «нутром» музыки в детстве Дягилева, ибо с таким восприятием в Дягилеве слишком многое связано. То же самое можно повторить и о живописи и о литературе: в той обстановке, в которой рос Дягилев, хорошо знали и любили живопись и литературу и «слова Тургенева, Толстого, Гоголя в особенности, витали как старые, любимые друзья»; эта обстановка была художественно-дилетантски просвещенная и, вместе с громадным, исключительным, врожденным художественным чутьем, давала мальчику Сереже большой культурный багаж; но, потому ли что в семье Дягилевых не было профессионалов-художников и художественных деятелей, эта культура не была отвлеченно-мозговой, «интеллигентской»: Дягилевы (и Дягилев) любили искусство и занимались искусством, а не вопросами искусства.

Просвещенный дилетантизм этого рода оказал влияние и на будущего Дягилева – если не на Дягилева Русского балета, то на Дягилева «Мира искусства», в котором он писал в 1900 году: «Не думаю, чтобы в настоящее время нашлось много людей, которые стали бы говорить о преимуществе классической формы в искусстве перед натурализмом или наоборот. Современные художественные деятели не ослеплены проведением, coute que coute[7]7
  Во что бы то ни стало (фр.).


[Закрыть]
, какой-нибудь „единственно-справедливой“ идеи, как это было какие-нибудь двадцать – двадцать пять лет тому назад. Все направления имеют одинаковое право на существование, так как ценность произведения искусства вовсе не зависит от того, к какому направлению оно принадлежит. Из-за того, что Рембрандт хорош, Фра Беато не стал ни лучше, ни хуже».

Переезд Дягилевых в Пермь. – Жизнь в Перми и в Бикбарде. – Любовь Дягилева к русской природе

В 1882 году, когда Сергею Павловичу исполнилось десять лет, Дягилевы переехали в Пермь. Об условиях переезда семьи Дягилевых рассказывает в своих воспоминаниях, написанных по моей просьбе, П. Г. Корибут-Кубитович:

«Павел Павлович Дягилев дослужился в Кавалергардском полку до чина полковника и уже довольно скоро получил бы, вероятно, кавалерийский полк, но как раз в это время его начали одолевать кредиторы – его долги достигали значительной по тем временам суммы (около двухсот тысяч рублей). Должен был П. П. главным образом ростовщикам, которые брали с него громадные проценты и при переписывании векселей чуть ли не удваивали основную цифру долга. Когда об этом узнал его отец, то, пораженный суммой долга, согласился уплатить его, но при непременном условии, чтобы Павел Павлович оставил блестящий Кавалергардский полк и переселился в Пермь, где семья найдет громадный дом, налаженное хозяйство и дешевую жизнь. Дед, Павел Дмитриевич, несмотря на то, что у него была многочисленная семья, оставался в Перми один с холостым сыном: дочери все были замужем и жили в Петербурге, старший сын жил в Бикбарде, где был мировым судьей, и только два внука воспитывались в пермской гимназии; жена жила в Петербурге около дочерей и только летом приезжала в Бикбарду, куда съезжались и некоторые другие члены семьи с чадами, гувернантками и нянями. С наступлением осени все разъезжались, и дед оставался опять один в громадном доме. Приезд сына с женой, которую Павел Дмитриевич очень ценил, любил и уважал, и с тремя сыновьями – Сергеем, Валентином и Юрием – коренным образом изменял его жизнь и вносил в нее оживление.

В Перми стоял запасной пехотный батальон; как раз в это время командир его был переведен, и Павлу Павловичу, благодаря связям, удалось получить назначение командиром этого батальона. Для него это было большое счастье: хотя из блестящего полковника Кавалергардского полка он переходил в пехоту, все же он продолжал привычную службу, а не был обречен на совершенное безделье, тем более тягостное и томительное, что он ничего не понимал в хозяйстве и совершенно не интересовался им.

Итак, Дягилевы отправились из Петербурга в далекий путь. Железной дороги в то время не было ни до Перми, ни до Казани, надо было ехать до Нижнего Новгорода, брать там пароход Любимова, ехать четверо суток по Волге и после Казани сворачивать на Каму. Путешествие было, особенно для детей, необыкновенно занимательным и интересным. Память об этом путешествии сохранилась у Сережи на всю жизнь: на всю жизнь запомнились красивые берега, то лесистые, то гористые, бесконечные дали, заливные луга, старинные города, Нижний Новгород, Казань, маленькие уездные городишки…

Дед был в восторге, что громадный дом наполнился, ожил, и столовая, в которой бывали обеды и ужины на пятьдесят-шестьдесят человек, не пугала больше деда своей пустынностью. Жизнь потекла иная – веселая и оживленная, с музыкой, пением, чтением, интересными беседами. Из дома Дягилевых были изгнаны карты; никто из Дягилевых никогда не играл ни в винт, ни в преферанс, зато искусство и литература встречали радушный прием в доме, который стал через год центром всей культурной жизни в Перми: попасть в него считалось особенной честью, которой добивались все пермяки. В доме Дягилевых образовался музыкальный кружок; отец и мачеха Сережи прекрасно пели, дядя Ваня, с детства занимавшийся с лучшими петербургскими профессорами, играл на рояле и виолончели, домашний кружок стал пополняться местными пермскими силами и два-три раза в год давал в зале Благородного собрания благотворительные концерты. Вскоре образовался и небольшой любительский оркестр, которым управлял тот же дядя Ваня. В тех случаях, когда спевки или репетиции происходили в доме Дягилевых, Сергею разрешалось ложиться спать в десять часов и присутствовать на репетициях в большом зале. Разрешалось ему поздно ложиться и тогда, когда дядя Ваня с Данемарком в четыре руки на чудесном Бехштейне играли Бетховена, Моцарта, Гайдна и т. д. Этот Данемарк, учитель немецкого языка в пермской классической гимназии, был серьезным музыкантом и скоро стал заниматься музыкой с Сергеем: он был строгим и требовательным учителем и до окончания Сергеем гимназии руководил его занятиями музыкой. Тетя Леля (мачеха Сергея) прекрасно читала и раз-два в неделю устраивала литературные вечера.

На стенах столовой и громадного кабинета деда висели большие старинные гравюры Рембрандта, Рафаэля, Рубенса и проч. и проч. В шкафу у деда хранились великолепные издания музеев Мюнхена, Флоренции, Парижа; дед позволял рассматривать их в своем присутствии, и Сергей уже с детства знал имена и произведения многих великих художников.

Сергей был очень занят: уроки музыки, французского языка, немецкого, которого он так и не одолел…» [Корибут-Кубитович П. Воспоминания].

Зиму Дягилевы проводили в Перми, на лето они уезжали в Бикбарду. Мне снова приходится обращаться к воспоминаниям Е. В. Панаевой-Дягилевой, описавшей пермскую природу и семейный быт Бикбарды. Что больше повлияло на духовное сложение Дягилева – сказать очень трудно; одно можно утверждать категорически, это то, что если Дягилев по самому существу своей непосредственной природы был мало склонен к уединенным детским размышлениям и «философствованиям», то еще менее к этому располагал обиход жизни в Бикбарде.

«Никогда и нигде, кроме своего воображения, – рассказывает Е. В. Панаева-Дягилева, – я не видела такого балкона, как бикбардинский. Настоящие террасы, сооруженные из земли и камня, на которых разбиваются цветники, устраиваются фонтаны – те, конечно, больше, шире и, может быть, и лучше… Наш же балкон был обыкновенный, российский, деревянный с колоннами, под крышей, тянулся вдоль всего южного фасада одноэтажного, деревянного дома и даже дальше фасада, так как кончался большой ротондой, целиком выступавшей за угол дома и за решетку сада, на дорогу, идущую вдоль оврага. За оврагом завод, деревня и безбрежная, как море, лесная даль. На ротонде пили обыкновенно вечерний чай, смотрели на закат солнца… часть балкона, с противоположного от ротонды конца, служила летом столовой, и в ней свободно садились за стол до пятидесяти человек. В другой части, смежной с ротондой, стояли диваны, кресла и табуреты, обитые старинным, глянцевитым ситцем. Стена утопала в зелени растений, которыми она была сплошь, сверху донизу, заставлена. По перилам, между колоннами, тянулась пестрая нитка душистых, летних цветов. Большие деревья сада примыкали вплоть к балкону…

Прямое потомство хозяев Бикбарды состояло из четырех сыновей и четырех дочерей; вместе с их женами, мужьями и детьми это составляло до пятидесяти человек. Вообразим себе один из тех случаев, когда они, если не все целиком, то хоть почти все в сборе, что случалось, и нередко. Действие происходит на милом бикбардинском балконе, действующие лица – Дягилевы и какой-нибудь совершенно посторонний человек, приехавший в Бикбарду, предположим, в первый раз, по делу, неожиданно попавший в семью помещика. Его приглашают остаться… он соглашается… идут на балкон. Издали уже доносится до него гул голосов и взрывы хохота… все громче, громче, и вот ошеломленный гость останавливается среди шумной, пестрой толпы, которая, по-видимому, безгранично веселится. Нарядные дамы, дети, статские, военные, студенты, гимназисты, беготня, возня, поцелуи направо, поцелуи налево…

Он старается догадаться, чему тут радуются: свадьбе ли, именинам, крестинам, или чьему-нибудь возвращению из далекого путешествия. Одним словом, он перебирает в уме все классические счастливые события, какие может придумать, и извиняется за свой неподходящий костюм, объясняя, что не ожидал попасть на праздник, в такое многолюдное общество.

Ему отвечают, со смехом, что сегодня будни, и что единственный здесь гость – он сам, все остальные только свои…

Озадаченный, он пятится назад, чтобы не попасть под ноги скачущему верхом на стуле, молодому офицеру, или под руку высокому статскому, неистово дирижирующему воображаемым оркестром, который сам же он изображает, распевая какую-то увертюру, с непогрешимой верностью. В сторону, в сторону… скорее… а то несется мимо ватага детей, стремглав, как лавина с гор, спускается в сад и там рассыпается в разные стороны, преобразившись в курьерские поезда, в тройки с гикающими на татарский лад ямщиками (ай ты-тама-а!). Гость растерянно озирается во все стороны, старается разобрать, что говорят кругом, но ничего не может уловить, хотя все говорят по-русски. Он изнемогает от усилий понять смысл того, что видит и слышит, но тщетно. „Сумбур, ерунда, сумасшедшие“, – мысленно твердит он, глядя на хозяев дома.

Почти все, кто потом становился друзьями и даже восторженными поклонниками семьи, проходили через нечто подобное при первом знакомстве с Дягилевыми in corpore[8]8
  В полном составе (лат.).


[Закрыть]
».

Громадное значение во всех отношениях имело то обстоятельство, что Дягилев рос не в Петербурге и не в Москве, а в Бикбарде – в частности, это имело значение и для его подхода к искусству, к переживанию искусства. Дягилев жил в русской природе, полюбил простую русскую природу, полюбил пермские и волжские пейзажи (память о совершенном в отроческие годы путешествии по Волге на Кавказ сохранялась на всю жизнь в Дягилеве как одно из самых больших впечатлений), полюбил русское, и эта большая, подлинная, взволнованная любовь в большой степени определила не художественные взгляды, а художественные пристрастия взрослого Дягилева, основателя и редактора «Мира искусства». Дягилева считали и продолжают считать снобом и космополитическим эстетом. Да, он был и снобом, и эстетом, и мировое искусство не было для него закрыто и приводило его в восторг и в восхищение, но в основе его любви к искусству была любовь к русской природе.

Русское, национальное и националистическое направленчество в искусстве ему было чуждо и враждебно, как все нарочитое, как всякое направленчество, и он объявлял жестокую войну «ложным Берендеям» и «Стенькам Разиным»; он считал, что ничто не может быть губительнее для творца, как желание стать национальным, но при этом писал: «Единственный возможный национализм, это бессознательный национализм крови. И это сокровище редкое и ценнейшее. Сама натура должна быть народной, должна невольно, даже, может быть, против воли [как это и было в самом Дягилеве], вечно рефлектировать блеском коренной национальности. Надо выносить в себе народность, быть, так сказать, ее родовитым потомком, с древней, чистой кровью нации. Тогда это имеет цену, и цену неизмеримую». Дягилев-эстет мог восхищаться Обри Бердслеем, но любить, по-настоящему любить, он будет Левитана, Малютина, Машеньку Якунчикову… И как только он начинает говорить о своих любимых художниках, так у него появляются иные, интимные, лирические слова, говорящие о том, что «эстетство» было во всяком случае не первой природой Дягилева. Как он говорит о Левитане, который «успел научить нас тому, что мы не умели ценить и не видели русской природы русскими глазами, что никто до него во всей русской живописи не знал, как выразить на полотне всю бесконечную прелесть тех разнообразных ощущений, которые всякий из нас с таким блаженством испытал прохладным утром или при лучах теплого вечера в убогой северной русской деревне… Сколько чисто пушкинского понимания русской природы во всем его творчестве, в его голубой лунной ночи и аллее заснувших столетних берез, тихо ведущих в старую знакомую усадьбу мечтательной Татьяны… Сенсационных картин он не оставил; его незатейливые уголки природы промелькнули перед нами, многие из них забылись, как бы слились с самой природой. Но одно осталось несомненно, что не забудется никогда. Стоит нам на минуту выбраться из удушливого чада пыльных городов и хоть немного ближе подойти к природе, чтобы вспомнить с благодарностью великие уроки художника русской земли. В колокольном ли звоне деревенской церкви, в корявом ли плетне, или в посиневшем озере – всюду мы видим природу через него, сквозь него, как он сам ее видел и как другим ее раскрыл…» С такою же любовью пишет Дягилев и о работах Малютина – постройке терема в Талашкине, «хорошем русском поместье» княгини Тенишевой: «Какое милое и художественное впечатление производят все эти затейливые и вместе с тем простые теремки… Не знаешь, где начинается прелесть творческой фантазии Малютина и где кончается прелесть русского пейзажа. Ворота с диковинными птицами, ведущие в лес, переплетаются с ветвями сосен на фоне просвечивающей пелены глубокого ослепительного снега…» А лирический некролог Дягилева о Машеньке Якунчиковой! Некролог, в котором находятся такие строчки о «близком» человеке-творце: «Якунчикова мало успела, особенно по сравнению с тем, что могла. Но во всем, что она, впопыхах, между детскими пеленками и шумом Парижа, имела время сделать – она выказала глубину чудесного дарования, чутья и любви к далеким от нее русским лесам, этим „елочкам и осинкам“, к которым она относилась с каким-то благоговением и к которым стремилась всю жизнь. Во всем ее существовании было ужасно много драматического… Она не могла со всем этим справиться, она, милый поэт русских лесных лужаек, сельского кладбища с покосившимися крестами, монастырских ворот и деревенского крылечка – куда же ей, столь хрупкой и тонкой, было воевать с жизнью…» С каким волнением должен был смотреть Дягилев на картину Якунчиковой, изображающую далекий простор, открывающийся с террасы с колонной в Введенском, так трепетно напоминающей его родной балкон в Бикбарде, описанный его мачехой! Детские впечатления будут сохраняться всю жизнь в Дягилеве, и в декорации Бенуа «Гибели богов» ему будет мерещиться «уголок откуда-то из нашей Пермской губернии»…

Такое значение придает Дягилев изображению русского пейзажа в живописи, что по поводу московской выставки «36-ти» художников замечает: «Московская публика с первого же дня открытия отнеслась к предприятию „36-ти“ с единодушным одобрением и была права, ибо иначе нельзя отнестись к ровному и спокойному подбору симпатичных и некрикливых работ наших истинно русских пейзажистов, с такой настойчивой наблюдательностью изучивших все красоты русской весны, всю поэзию тающего снега и все эффекты пленительного осеннего золота».

К сказанному о такой любви к родному русскому пейзажу и о таком подходе к русской живописи необходимо сделать две оговорки. В искусстве Дягилев искал и ценил родные, близкие ему эмоции, и ему далеко не безразлично было, что изображала картина, но эта ценность приобретала для него значение и интерес только тогда, когда картина представляла собой самостоятельную художественную ценность, независимую от какой бы то ни было литературной стороны картины: одно что, одна тематика живописи не только не существовали для Дягилева, были ему чужды, но и глубоко враждебны, как враждебно было для него все передвижничество. Вторая оговорка: в русском, в передаче русской природы Дягилев больше всего любил не героическое, не фантастическое, а элегическое, лирическое, интимное, – вот почему его сравнительно холодным оставляли и Билибин, и А. Васнецов, и В. Васнецов, и даже Елена Поленова, один из кумиров «Мира искусства», а трогали глубоко лирические Левитан и Машенька Якунчикова, так точно, как элегическая интимность Чайковского заставляла Дягилева говорить о нем как о «близком милом поэте, самом нам близком во всем русском музыкальном творчестве».

Я подробно остановился здесь на важном вопросе о восприятии Дягилевым искусства, не касаясь, однако, его эволюции, ибо основа этого восприятия была заложена в его детские и отроческие годы, тогда, когда маленький, здоровый, краснощекий буян Сережа бегал по бикбардинским лесам и полям, когда он рос в морально здоровой среде, защищавшей его от всякого wunderkind’cтвa[9]9
  Чудо-ребенок (нем.).


[Закрыть]
– Дягилев никогда не был wunderkind’oм – и от преждевременного перевеса отвлеченного рассуждения над непосредственностью восприятия: деревенский Сережа, окруженный множеством других Сережей и Павликов, своих сверстников, вместе с деревенским молоком получал и здоровую духовную пищу и менее всего походил на другого «деревенского» мальчика Николеньку из «Детства» и «Отрочества» Толстого, питавшегося отвлеченными рассуждениями и убийственным самоанализом. Я не касаюсь будущей эволюции Дягилева в искусстве, заметив только вскользь, что впоследствии Дягилев все больше и больше «левел» в искусстве – для того, чтобы перед смертью вернуться к прежнему, настоящему, основному, неслучайному и ненаносному. Детство Дягилева должно было быть очень счастливым – об этом счастье и радостной полноте я сужу не из книг, не из воспоминаний о нем – кто проникнет в открытую, но не высказывающуюся душу ребенка? – а из последних дней жизни Сергея Павловича, когда он с умилением и со слезами вспоминал о детстве и юности и говорил, что только тогда и был истинно счастлив.

Гимназические годы

В начале 80-х годов (когда точно – не знаем, но, по всей вероятности, в первый же год приезда в Пермь – в 1882 году) Сергей Дягилев поступил в пермскую гимназию. Не многое знаем мы о гимназических годах Дягилева, и еще менее знали бы, если бы в печати не появились воспоминания О. Васильева (Волжанина) – соученика Дягилева с 1886 года:

«Гимназия наша, в те годы, была старомодная, захолустная, с патриархальными порядками и нравами. Директором с незапамятных времен состоял старик Грацинский. Когда я поступил в гимназию, ему было больше восьмидесяти лет. Это был старец, с белыми, как снег, волосами, постоянно отдувавшийся и расхаживавший по коридорам гимназии в ночном белье и халате.

Директорский халат символизировал порядки и нравы в нашей гимназии. Все в ней происходило по-домашнему: уроки шли с запаздыванием; учителя нередко приходили навеселе или в состоянии „кацен-ямера“[10]10
  От Katzenjammer (нем.) – похмелье.


[Закрыть]
после обильных возлияний накануне; чистота и опрятность, в немного суровом и мрачном здании, были весьма сомнительные…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации