Текст книги "Дягилев. С Дягилевым"
Автор книги: Сергей Лифарь
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Зато наш „дедушка“, как мы все звали директора, был непомерной доброты и благодушия.
Правда, на вид он казался суровым, брови морщил, любил нашего брата гимназиста пожурить и даже дернуть при этом за оттопырившийся хохол на голове. Но за всей этой внешней суровостью скрывались мягкость и доброта. Даже самый маленький „клоп-приготовишка“ нисколько „дедушки“ не боялся.
Вскоре после моего поступления „дедушка“ наш был отставлен, и на смену его явился молодой энергичный директор из породы карьеристов, принявшийся „подтягивать“ вверенную ему гимназию так, что только пух полетел. Новый директор перегнул палку в противоположную сторону. Это был небезызвестный в свое время Алфионов, прославившийся своими публичными заявлениями о „кухаркином сыне“. Имя его много лет трепалось на столбцах газет и журналов, а пущенное им в оборот выражение стало классическим.
В эти годы в нашей гимназии учился Сережа Дягилев, сын очень богатых и именитых в нашем городе родителей. Отец его, полковник, был владелец крупного водочного завода. Когда-то Дягилевы занимались откупами.
Это был не по летам крупный, рослый мальчик, с выдающейся по размерам головой и выразительным лицом. Не по летам и несоответственно с классом он был образован и развит. Он знал о вещах, о которых мы, его сверстники и одноклассники, никакого понятия не имели: о русской и иностранной литературе, о театре, музыке. Он свободно и хорошо говорил по-французски и по-немецки, музицировал. С внешней стороны он также сильно от нас отличался. У него была изысканная, изящная внешность, что-то барственное во всей фигуре. К нему, в противоположность всем нам, необыкновенно подходило слово „барич“.
У Сережи Дягилева была милая, забавная манера, также к нему очень шедшая и как бы дополнявшая, дорисовывавшая его изящную фигурку: при разговоре постоянно встряхивать одной рукой и в такт прищелкивать пальцами. Несомненно, это прищелкивание заимствовано было у кого-нибудь из взрослых с наклонностью к позе и картинным жестам. Изящная поза, очевидно, тогда уже отвечала характеру мальчика.
Нечего говорить, что в глазах нас, его сверстников и одноклассников, большей частью скромных, малозаметных, а то и уныло-серых провинциальных гимназистов, Сережа Дягилев казался исключением, и большинство из нас смотрело на него снизу вверх. Таким же исключением был он и для учебного персонала.
Учился Сережа Дягилев, однако, не ахти как хорошо. Но не оттого, что ему не хватало способностей преодолеть гимназическую мудрость, – все, напротив, говорило о его больших, выдающихся способностях, – а потому, что весь наш гимназический мир, вместе с его скучной „наукой“, серыми учителями и такими же одноклассниками, был от него слишком далек. Он жил в ином мире, более красивом, изящном и содержательном.
Дом Дягилевых был одним из самых блестящих и культурных в Перми. Это были настоящие пермские „Афины“. Сюда собирались артисты, музыканты, все самые образованные, культурные и передовые пермяки. В доме часто давались спектакли, балы, концерты, много музицировали. Отец Дягилева был большой хлебосол, меценат, мать (не мать, а мачеха. – С. Л.) – образованнейшая женщина, музыкантша, певица. Она часто выступала в публичных концертах, конечно, с благотворительной целью.
Сережа Дягилев вращался в избранном кругу, и ему было не до того, чтобы интересоваться серой, унылой провинциальной гимназией и ее науками.
Дом Дягилевых был большой, красивый особняк в конце главной – Большой Сибирской улицы, близ городского парка: настоящий дворец каких-нибудь владетельных князей. Внутри также все было роскошно, барственно богато.
Живя в таком дворце и вращаясь среди избранного общества, Сережа Дягилев вспоминал о гимназии и ее предметах только тогда, когда нужно было надевать ранец и идти на уроки. Вероятно, это была самая скучная минута в его тогдашней жизни.
В класс он приходил совершенно не подготовленным к урокам и тотчас же начинал их приготовление при участии лучших учеников. Никто в помощи ему не отказывал, а когда наступал урок и его вдруг вызывали, то начиналась усердная помощь подсказываниями, различными знаками и т. д. Во время письменных уроков он исправно получал записочки и шпаргалки.
Благодаря этой помощи и своей ловкости, изворотливости, отчасти апломбу, из всех критических положений Сережа Дягилев выходил обыкновенно полным победителем. Нужно сказать, что учителя ему во всем содействовали. Большинство из них являлись посетителями дома Дягилевых, пользовались там вниманием и гостеприимством любезных и просвещенных хозяев.
Нередко, придя в класс, Сережа говорил:
– Сегодня меня спросят из греческого…
– Почему ты думаешь? – спрашивали его.
– Грек вчера был у нас и сказал мне…
И действительно, его в этот день „спрашивали“ из греческого, – Сережа Дягилев, подготовленный к уроку превосходно, получал полные „пять“. Нечего говорить, что мы, в такие дни, грешным делом, завидовали ему немножко: нас ведь вызывали врасплох, и к нам не захаживали на дом учителя…
С Сережей Дягилевым я вместе дошел до пятого класса, после которого, с переездом моих родителей в другой город, я был переведен в новую гимназию».
Из этих воспоминаний О. Васильева возникает верный и живой образ баловня-счастливчика Дягилева; жаль только, что одноклассник Сережи Дягилева ничего не говорит о вспыльчивом и своенравном, диктаторском характере Дягилева и об его гимназических шалостях и драках – мы знаем, что юноша Дягилев часто разрешал споры драками: несмотря на подлинные бытовые черточки, воспоминания О. Васильева немного «житийны» и написаны под углом зрения на будущего великого и знаменитого Дягилева.
Легенда о Дягилеве
В 1890 году Дягилев окончил Пермскую классическую гимназию – ему в это время исполнилось восемнадцать лет. Но, собственно, его детство и отрочество окончилось годом раньше – тогда, когда он впервые «пал», когда он в первый и в последний раз познал женщину. Это событие сыграло такую большую, исключительно громадную роль во всей дальнейшей жизни этого исключительнейшего и нормального по своей природе человека, что на нем необходимо подробно остановиться и попытаться найти в нем разрешение загадки Дягилева.
Можно ли и должно ли касаться этого щепетильного вопроса? – На эти два разные вопроса приходится давать и два различных ответа. Для меня нет никаких сомнений в том, что должно не только касаться этого вопроса, но и разрешать его: Дягилев такой крупный человек, принадлежащий уже истории, что мы должны знать о нем всю правду; забегаю вперед – замечу, что никакая настоящая дягилевская правда ни в какой мере не может умалить его; кроме того, слухи и сплетни о «ненормальностях» Дягилева стали так давно общим достоянием, что их все равно уже не замолчать, – да и замалчиванием можно только поддерживать их в той по существу неверной и действительно искажающей и даже порочащей образ Дягилева версии, в которой они распространены во всем мире; не умолчанием можно бороться с нелепостями, распространяемыми о Дягилеве, а правдой о нем.
На другой вопрос: можно ли касаться этого вопроса? – приходится отвечать отрицательно – к сожалению, нельзя. Нельзя потому, что разрешение этого вопроса связано с другими, здравствующими людьми, не принадлежащими истории – исключение составляет едва ли не один легендарный Нижинский (об его отношениях с Дягилевым уже и писали). Но возвращаюсь к «событию».
Сергей Павлович мне рассказал о том, как он в семнадцать лет, по совету своего отца, сошелся с очень милой, очень хорошей девушкой, и – неожиданно, чудовищно-непонятно, заболел. Это «событие» произвело громадное впечатление на Сергея Павловича и навсегда внушило ему отвращение к женщине и к женскому телу. Навсегда? – Мы знаем и из жизни, и из литературы (вспомним Льва Толстого, вспомним, в особенности, «Бездну» Леонида Андреева – рассказ, который потому и имел среди русских читателей начала XX века такой потрясающий, оглушительный успех, что он психологически правдив и кровно связан с жизнью, является больным куском жизни), что первые юношеские «падения», нелепые и бесцельные, часто, очень часто, почти всегда, бывают некрасивы и «навсегда» внушают отвращение к женщине; но это «навсегда» недолго продолжается: проходит некоторое время, зов природы начинает раздаваться в крови, и, в особенности, при настоящей, хорошей любовной встрече с женщиной это чувство пропадает, уступая место совсем другому чувству. Такова норма, и так бы все должно было произойти и с Дягилевым, который был нормальным человеком. Так и произошло бы… По некоторым сведениям, которые, к сожалению, мне не удалось проверить, Дягилев, действительно, встретился с женщиной, которая смогла вызвать его любовь, но она не ответила на зов его и оттолкнула его… Сергей Павлович с горечью вспоминал об этой своей первой любви и говорил, что если бы она не оттолкнула его, он ни на кого не стал бы и смотреть… Была ли действительно такая встреча у Дягилева? – Во всяком случае, и тогда, когда интимная жизнь Дягилева пошла совсем по другому пути, в нем несколько раз пробуждалось чувство и влечение к женщине, влечение, не получившее своего выражения и осуществления…
Дягилев обладал большим темпераментом и большим эротическим инстинктом, творящей эротической силой, которая приняла другое направление не столько из-за его отвращения к женщине и к женскому телу, сколько из-за того, что он попал в особую среду, в которой культивировалась «ненормальная» любовь, и, в частности, сблизился с молодым красивым литератором… Оба они – и Дягилев, и его друг – так в это время – в 90-х годах – громили «ненормальную» любовь, что даже самые близкие друзья их не догадывались об их интимной близости.
Дягилев говорил, что если бы он женился на женщине, которую он полюбил, то ни на кого другого он не стал бы и смотреть и был бы верным мужем своей единственной. Судьба этого не захотела, и он стал искать единственного. Это надо как следует понять, чтобы понять Дягилева и его эротизм, связанный и с его любовью к искусству. Дягилев – однолюб – любил многих, но не потому, что он легко переходил от одного к другому, удовлетворив свою прихоть-каприз, а только потому, что от него уходили, ему изменяли, причиняя ему страшную боль и раня его мечту об единственном. Никакие «красивые мальчики» не нужны были Дягилеву (больше того – его всегда влекло к людям «нормальным»), и ничто не может быть ошибочнее такого взгляда на него. Происходило как раз другое: Дягилева влекли к себе люди одаренные или казавшиеся ему одаренными особым даром в искусстве – что для Дягилева могло быть выше искусства? – люди будущего, еще не открытого гения, или казавшиеся ему таковыми. Любовь-эрос у Сергея Павловича не только была связана, переплетена с искусством, но проходила через искусство: он сперва поражался и увлекался открытым им новым «гением», потом хотел создать его и явить миру, затем уже начинал любить его, нежно, трогательно, самоотверженно любить и желать его, и желать, чтобы его избранник принадлежал ему и только ему и был весь его.
Дягилев – недаром он был Дягилевым, все Дягилевы были многочадны и семейственники – мечтал всю жизнь о семье и думал создать семью со своим «единственным», но этот «единственный» всегда уходил от него к женщине и создавал свою семью с женщиной, оставляя его в страшном, пугающем одиночестве, в одинокой пустыне. В этом заключалась трагедия Дягилева, которую он в первый раз пережил тяжело, как удар – он, счастливчик, баловень жизни! – когда Ромола Пульска похитила его Нижинского. После Нижинского были другие «фавориты», и все они уходили к женщинам, и после каждого такого ухода Дягилев начинал все больше и больше понимать трагическую для него неизбежность такой «измены». Дягилев ревновал своих избранников к женщинам, боялся, что скоро наступит день, когда его избранник уйдет от него, и знал неизбежность этого, знал, что жизнь с ним должна распалять неутоляемое воображение, знал, что чем больше он удаляет своего избранника от женщин, тем более делает их для него недоступно желанными, соблазнительными и прекрасными. И Дягилев то старался внушить отвращение к самому женскому телу, показывая его уродливость, то, понимая, что самое страшное, самое опасное в женщине не ее тело, которое редко бывает красивым, а романтический ореол женщины, ее женственность, ее женственные чары, – он хотел найти выход в физической близости своего избранника с женщинами, но только в физической, только сексуальной, а не прекрасно-эротической, в такой близости, которая предохраняла бы от романтизма, от влюбленности в женщину, от мечты, которой он больше всего боялся. При этом Дягилев как-то особенно волновался и возбуждался…
Чем дальше, тем все больше и больше убивался в Дягилеве Эрос, и тем яснее и яснее он чувствовал несбыточность мечты о своей семье, и тем грустнее и грустнее становился он. А мечта о своей семье в семьянине по природе Дягилеве была сильна. И вот в последние годы своей жизни он стал думать о другой – чужой, но близкой ему семье. Помню, как в 1928 году, за год до смерти, он говорил мне с ласковой и грустной улыбкой:
– Сережа, женись, обязательно женись! Я буду крестить твоего сына. Он будет называть меня дедушкой и будет меня любить. В старости это будет моя радость, может быть, единственная радость…
Эта фраза далеко увела меня от отроческих и юношеских лет Дягилева, – но как рассечь переплетающиеся и перекликающиеся юность и зрелость, и не в юности ли надо искать тот источник, который будет питать взрослого человека и в очень большой степени предопределять его жизнь?
Перед «Миром искусства»Приезд Дягилева в Петербург. – Встреча с А. Н. Бенуа. – Дружба с Д. В. Философовым и первое заграничное путешествие
Прыжок в окно петербургской дачи Ратьковых-Рожновых, – молодой, здоровый, радостный, сильный баритон рекомендует себя:
– Я Сережа.
Это Сережа Дягилев приехал в 1890 году из Перми в Петербург.
Предоставим слово его другу этой эпохи – А. Н. Бенуа, напечатавшему свои воспоминания о том Дягилеве, каким он был полвека тому назад:
«Моя первая встреча с Дягилевым, – рассказывает А. Н. Бенуа, – относится к лету 1890 года. Я оставался в этом году в городе, и от Д. Философова, уехавшего в свое родовое Богдановское, я и наш общий друг В. Ф. Нувель имели поручение „встретить“ двоюродного брата „Димы“ Философова – „Сережу“ Дягилева, только что окончившего гимназию в Перми и собиравшегося приехать в Петербург для поступления в университет. В одно прекрасное утро я и получил извещение, что Сережа приехал, и в тот же день я узрел, в квартире „Валечки“, кузена „Димы“. Поразил он нас более всего своим необычайно цветущим видом: у Сережи были полные, розовые щеки и идеально белые зубы, которые показывались двумя ровными рядами между ярко-красными губами каждый раз, когда он улыбался. Редкая улыбка при этом переходила в заразительный, очень ребяческий смех. В общем он показался нам „славным малым“, „здоровяком-провинциалом“, и если тогда же мы все решили „принять его в нашу компанию“, то это исключительно „по родственному признаку“ – потому, что он был близким человеком Димы. Будучи одних лет с Философовым, Дягилев был моложе меня на два года, а „Валечки“ – на год.
Воспоминание об этой встрече наводит меня и на другое, относящееся не то к тому же 1890 году, не то к следующему, когда я уже лучше знал Сергея, но когда все еще многое в нем объявлялось как-то неожиданно. Вспоминающийся случай тоже происходил в летней обстановке. Вернувшись из деревни, Сережа пожелал вместе навестить „Валечку“, проживавшего тогда на даче в Парголове. Случилось так, что мы не застали „Валечки“ дома и отправились на поиски. Так как меня потянуло взглянуть на памятные с детства места, то направление мы выбрали на Вьюки, холмы, окаймляющие Парголово с севера. Было очень жарко. Приходилось перебираться по кочкам болота, и мы, скоро дойдя до изнеможения, решили отдохнуть среди чистого поля. Выбрав сухое место, мы растянулись на траве, и, поглядывая на небо, я принялся „экзаменовать“ Сережу. Такие товарищеские „экзамены“ были у нас вообще в моде. Надлежало проверить, насколько он нам „подходит“ и не слишком ли он безнадежно далек от нас. Еще при первой встрече выяснилось, что он музыкант, что он даже „сочиняет“, что он собирается одновременно с лекциями университета заняться своим голосом и композиторством, но музыкальные взгляды его не вполне сходились с нашими. Правда, он уже и тогда превыше всего ставил Глинку (отец его, Павел Павлович, знал всего „Руслана“ наизусть), он любил и Бородина, но тут же он был способен восхищаться всякой „итальянщиной“ и был скорее равнодушен к нашему богу Чайковскому и даже к Вагнеру.
И вот „серьезная беседа“ эта нарушилась неожиданно самым мальчишеским образом. Лежа на спине, я не мог следить за тем, что делает Сережа, а потому был застигнут врасплох, когда он вдруг подкрался и принялся меня тузить, вызывая на борьбу и хохоча во все горло. Ничего подобного в нашем кружке не водилось: все мы были хорошо „воспитанные“ „маменькины сынки“ и в согласии с царившими тогда вкусами были скорее враждебно настроены в отношении всякого рода „физических упражнений“. К тому же сразу я сообразил, что „толстый“ крепыш Сережа сильнее меня и что мне с ним не справиться. „Старший“ рисковал оказаться в весьма невыгодном и даже униженном положении. Поэтому я прибегнул к хитрости: я пронзительно закричал и стал уверять Сережу, что он мне повредил руку. Он не сразу унялся; в его глазах, которые я видел на расстоянии вершка, играло торжество и желание упиться им до конца. Но не встречая никакого сопротивления и поддаваясь моим увещеваниям, он все же, наконец, оставил глупую игру, вскочил на ноги и даже помог мне подняться. Я же для проформы продолжал растирать руку, хотя она решительно не болела.
Этот случай остался мне памятен на всю жизнь, и в своих отношениях с Сережей я очень часто возвращался к нему, как в тех случаях, когда он снова „подминал“ меня под себя (но уже в переносном смысле), так и в тех, когда мне удавалось получить своего рода „реванш“, когда „победителем“ оказывался я. Во всяком случае, взаимоотношения борьбы и соревнования так и продолжались между нами в течение всех последующих лет, и я бы сказал, что эти отношения придавали особую жизненность и остроту нашей дружбе и нашей работе на общем поприще… Многие годы я был одним из главных „педагогов“ Сережи, одним из его „интеллектуальных опекунов“. Но за эти годы Сережа, „выжимая“ из меня (и из прочих других) все, что мы могли ему дать, с какой-то странной легкостью переходил от состояния мира в состояние борьбы с нами, нередко „клал нас на обе лопатки“ и принимался ни за что ни про что „тузить“ – впрочем, уже прибегая к способам не физического, а морального (и „делового“) воздействия».
Случай, рассказанный А. Н. Бенуа, произошел, по всей вероятности, в 1891 году, так как летом 1890 года Дягилев оставался всего несколько дней в Петербурге и тотчас же поехал в псковское имение Философовых Богдановское, а оттуда – вместе со своим кузеном, «Димой» Философовым, за границу – «смотреть Европу».
С этого первого заграничного путешествия началась неразрывная дружба Дягилева с Д. В. Философовым, дружба, продолжавшаяся пятнадцать лет. В течение пятнадцати лет нельзя было себе представить Дягилева без Философова, – казалось, два молодых кузена, оба высокие и стройные – особенно строен, статен и красив, слегка женственно красив был Дима Философов – прекрасно и гармонично дополняли друг друга. Когда они вместе путешествовали за границей, все оглядывались и заглядывались на них – на барственного Дягилева и на аристократического Философова. А. Н. Бенуа говорит об их «сердечной» дружбе и о том, что Философов, который имел большое влияние на Дягилева, вводил его в искусство. «Сердечность», интимность их дружбы нельзя отрицать; нельзя в особенности отрицать и влияние Философова на Дягилева – и не только в начале 90-х годов, но и в самую эпоху «Мира искусства», – другой вопрос, было ли это влияние особенно положительным и особенно значительным (мне еще придется касаться этого вопроса, когда я буду говорить о составе редакции «Мира искусства»). В кружке Бенуа Дима Философов был одним из самых образованнейших по искусству, но и самых нечутких к искусству членов – эта органическая чуждость искусству, о которой «пиквикианцы» не подозревали, станет ясной только художникам – ближайшим сотрудникам «Мира искусства». Дима Философов «вводил» Сережу Дягилева в вопросы искусства, но не мог ему особенно много дать – отвлеченные вопросы мало существовали в это время для Дягилева, а научить пониманию и особенно восприятию искусства Философов не мог, да и в этом менее всего нуждался Дягилев с его художественным нутром и такою впечатлительною чуткостью, которою обладают только немногие избранные любимцы Аполлона. Будем благодарны Философову за то, что он направлял Дягилева к искусству…
Поступление в университет. – Кружок невских «пиквикианцев». – Влияние А. Н. Бенуа. – Дружба с В. Ф. Нувелем и занятия музыкой. – Инцидент с Н. А. Римским-Корсаковым
Первое заграничное путешествие Дягилева с Философовым продолжалось недолго – надо было торопиться в Петербург к началу лекций в университете, – но они успели объехать всю Европу и посетить все главнейшие города – Берлин, Париж, Венецию, Рим, Флоренцию, Вену… Самое большое впечатление на Дягилева произвели Вена, Венеция и Флоренция. В Вене он услышал «Лоэнгрина» Вагнера, и «Лоэнгрин» ошеломил Дягилева, который стал буквально бредить Вагнером. От «Лоэнгрина» и «Тангейзера» Дягилев впоследствии перешел к увлечению «Кольцом нибелунга» и «Парсифалем», от «Кольца» – к «Тристану и Изольде» и «Нюрнбергским мейстерзингерам» – двум операм, которые до конца жизни оставались его любимейшими вещами.
В 1900 году он писал в «Мире искусства»: «Самым крупным событием нынешнего музыкального сезона было то, которое прошло наиболее незамеченным. Мы говорим о постановке на русской сцене оперы Вагнера „Тристан и Изольда“. Не имеют у публики успеха главным образом произведения гениальные. Эта аксиома далеко не нова, но каждый раз вызывает невольный ропот. „Тристан“ написан сорок лет тому назад; было, следовательно, довольно времени, чтобы с ним ознакомиться; однако и до сих пор публика не решилась им заинтересоваться. Беда тут, конечно, еще не велика, ибо чем дольше гениальное произведение будет скрыто от пошлых восторгов, тем лучше и чище сохранится оно для любителей настоящего искусства…»
О Венеции, которая стала впоследствии излюбленным местом Дягилева на земном шаре, «дягилевском» месте, мне придется не раз говорить; по приезде в Петербург Дягилев не переставал восхищаться Венецией и с гордостью показывал всем большую фотографию, изображающую его в гондоле с Димой Философовым. В первое же путешествие Дягилева Флоренция стала для него подлинным художественным откровением и как бы мерилом в искусстве. Недаром в 1899 году он писал в «Мире искусства»: «Объективных норм для оценки не существует, но есть для всех или для очень многих безусловные высшие моменты напряжения человеческого гения, и от них-то именно, и только от них, надо идти при всякой оценке. Только это возможно и интересно. Надо подняться на высоту Флоренции, чтобы затем судить все нынешнее искусство».
Этот взгляд на Флоренцию, как на самое ценное художественное сокровище на земле, в Дягилеве укреплялся с каждой поездкой в Италию.
По возвращении в Петербург Дягилев поселился у своей тетки, А. П. Философовой, и поступил на юридический факультет Петербургского университета. Вместе с ним поступили в университет и его новые друзья – Д. В. Философов, А. Н. Бенуа и В. Ф. Нувель. Университет не сыграл большой роли в жизни Дягилева: ни наука, ни студенческая жизнь не интересовали его. Он не жил студенческими интересами – стадность его отпугивала – и не был ни правым, ни левым. Юридические науки также мало притягивали его к себе: он редко посещал лекции, постоянно «закладывал» переходные экзамены, отстал от своих друзей (как, впрочем, по болезни и Дима Философов), и только сознание, что необходимо окончить университет, получить высшее образование и считавшийся в России обязательным диплом заставили, наконец, Дягилева сдать в 1896 году выпускные экзамены: четырехгодичный университетский курс он прошел в шесть лет.
Более интересовал Дягилева тот кружок, который образовался как раз в 1890 году, в год приезда Дягилева в Петербург. Историю этого кружка, или «общества», которому предстояло сыграть такую большую роль в истории русского искусства, рассказывает подробно его главный вдохновитель – А. Н. Бенуа:
«Действительными членами этого „общества“ – истинной колыбели „Мира искусства“ – были, кроме меня, избранного „президентом“, Вальтер Федорович Нувель, Дмитрий Владимирович Философов, Лев Самойлович Розенберг, принявший в следующем году имя своего деда – Бакста, Григорий Емельянович Калин, Николай Васильевич Скалон. Все были „членами-учредителями“ и в качестве таковых пользовались какими-то почетными прерогативами, но кроме того Левушка Бакст исполнял должность „спикера“ (он был блюстителем порядка, и в его руках находился бронзовый звонок, к которому приходилось весьма часто прибегать), а Гриша Калин – должность секретаря. В качестве вольнослушателей присутствовали, но не всегда: Константин Андреевич Сомов; мой друг детства, впоследствии совершенно исчезнувший с нашего горизонта – Валентин Анатольевич Брюн де Сент-Ипполит, Евгений Николаевич Фену, Юрий Анатольевич Мамонтов, Николай Петрович Черемисинов, Дмитрий Александрович Пыпин и Сергей Павлович Дягилев… Сам „Сережа“ Дягилев ничего не „читал“, неохотно бывал на „настоящих“ лекциях, но на менее строгих вечеринках он угощал нас музыкой в четыре руки с „Валечкой“ Нувелем и пел, обладая прекрасным, необычайно сильным голосом…
Темами лекций были: „Характеристика великих мастеров живописи“ (это читал я и успел прочесть жизнеописание Дюрера, Гольбейна и Кранаха), „Французская живопись в XIX веке“ (тоже я – дальше Жироде и Жерара, кажется, не дошло), „Верования в загробную жизнь у разных народов“ (читал Скалон, отличавшийся от всех нас уклоном к материалистическому миросозерцанию), „Тургенев и его время“ (читал Гриша Калин; лекции его были очень живые и остроумные), „Русская живопись“ (читал Левушка Бакст, успевший нас познакомить лишь с творчеством Г. Семирадского, Ю. Клевера в соединении с другими пейзажистами и К. Маковского; за симпатии к этим художникам ему сильно попадало от других), „История оперы“ (читал „Валечка“ Нувель, сопровождая свой доклад интересными музыкальными иллюстрациями), „Александр I и его время“ (читал младший из нас – Дима Философов, но, кажется, дальше 1806 года он не дошел). Отдельных характеристик этих докладов я делать не стану, но одно перечисление тем заставляет в тогдашних наших сборищах видеть зародыш будущей редакции „Мира искусства“…
К середине первой же зимы существования нашего „общества“ обязательства перед уставом стали приедаться „невским пиквикианцам“: слушатели являлись неаккуратно, лекторы старались „отлынуть“ от своих чтений, а стихия молодой разнузданности все более и более захлестывала учрежденный порядок. Звонок спикера должен был действовать неумолкаемо. С осени 1891 года „заседания общества“ еще раз возобновились, но после нескольких сборищ они прекратились с тем, чтобы уже более в том же виде не возобновляться. Однако дело было сделано, и сознание, что мы представляем из себя определенное ядро или, как мы любили в ту пору, по примеру Бальзака, себя величать – „un cenacle“[11]11
Кружок (фр.).
[Закрыть], притом натур недюжинных (тоже одно из шутливых замечаний)[12]12
А. Н. Бенуа напрасно шутливо говорит о «недюжинных натурах», как «о шутливом» величании членов кружка друг друга: они серьезно, а не шутя, увлекались в это время Ницше и ницшеанством – это увлечение сильно отразилось на направлении «Мира искусства» – и если не «глядели в Наполеоны», то считали себя «Ubermensch’aми» («сверхчеловеками» (нем.)).
[Закрыть], имеющих назначение оказывать какое-то влияние на общество, это сознание нас затем уже более не покидало. Постепенно видоизменялся и состав кружка. Устои его: Валечка, Левушка, Дима и я оставались на протяжении всех эволюций „Мира искусства“ одни и те же, но от нас постепенно отпали Скалон, Калин и многие „вольнослушатели“. Зато теснее примкнули державшиеся вначале на отдалении: Дягилев, Сомов и, превратившийся из отрока в юношу, мой племянник Евгений Евгеньевич Лансере. В течение 1892 года и части 1893 года непременным членом наших собраний стал мой друг француз Шарль Бирле, служивший в петербургском консульстве (впоследствии бывший консулом в Москве). Ему мы обязаны поворотом, произошедшим в наших взглядах на современное искусство, ему же – включением в наш кружок Альфреда Павловича Нурока, человека, бывшего на несколько лет старше всех нас, но обладавшего душой еще более юной».
«Общество» задумывало издание своего журнала и даже предпринимало в этом направлении известные шаги, но из этого намерения, конечно, ничего не вышло, – говорю «конечно», потому что в нем не было своего Дягилева, – в первое пятилетие 90-х годов «Сережа Дягилев» мало сливался с «обществом».
Александр Бенуа жалуется на то, что Дягилев редко посещал заседания общества и вообще не сразу стал «своим» среди друзей, живших искусством и вопросами искусства. Искусство горячо интересовало Дягилева, вопросы искусства – гораздо меньше. Раздражала членов общества (и особенно А. Н. Бенуа) «провинциальная некультурность» Дягилева, его равнодушие к их эстетическим и философским спорам; еще более раздражало их то, что А. Н. Бенуа называл «фатовством» Дягилева. «Бывали случаи, – говорит Бенуа, – когда Сережа и оскорблял нас. Так именно, в театре он принимал совершенно особую и необычайно отталкивающую осанку, ходил „задрав нос“, еле здоровался и – что особенно злило – тут же дарил приятнейшими улыбками и усердными поклонами высокопоставленных знакомых. Этот вид „тщеславного снобизма“ он сохранил, впрочем, почти на всю жизнь, и лишь в самые последние годы я заметил в нем перемену в его внешних приемах – сказывалась приобретенная им (довольно дорогой ценой) житейская мудрость».
А. Н. Бенуа пишет, что Дягилев «первые годы по прибытии из Перми вообще игнорировал искусство. Он был занят театром, общественными связями, своими музыкальными уроками, меньше всего – университетом, но он избегал выставок, совсем не ходил в музеи и как-то непоследовательно посещал наш кружок, в котором больше всего было толков как раз вокруг вопросов живописи и пластических художеств вообще». Отметив вскользь явную описку Бенуа (очевидно, он хотел сказать, что Дягилев первые годы игнорировал живопись, а не искусство вообще, ибо тут же он говорит о том, что Дягилев увлекался театром и музыкой), подчеркнем, что Дягилев «игнорировал» живопись только самые первые годы, да и для самых первых лет пребывания его в Петербурге слово «игнорировал» является слишком сильным и явно преувеличенным: Дягилев интересовался и живописью, но музыкальные увлечения доминировали над всеми другими. Тем не менее и живопись занимала большое место в жизни Дягилева, и его друзья – тот же Бенуа на первом месте – значительно способствовали его развитию в этом отношении. Что А. Н. Бенуа был первое время «учителем» Дягилева, не отрицал и сам Дягилев, писавший в своей критической статье о книге Бенуа «История русской живописи»: «…влияние Бенуа на жизнь современного русского искусства несравненно больше, чем кажется на первый взгляд. И если, оставив в стороне предубеждения, поверить в то, что действительно будущее русского искусства группируется на выставках… „Мира искусства“ и тем составляет нечто сплоченное и значительное, то в этой сплоченности и убежденной стойкости названной группы художников Бенуа играл первенствующую роль.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?