Текст книги "Петр I. Том 3"
Автор книги: Сергей Соловьев
Жанр: Историческая литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 38 (всего у книги 52 страниц)
Начальные школы
Во всесословном составе столичных школ уже мелькает мысль о всенародном образовании. Эта мысль бродила в тогдашних умах, захваченных реформой; только трудно сказать, была ли она плодом преобразовательной горячки или практически обдуманным, осуществимым планом. Посошков признавал возможным ввести обязательное обучение всех крестьянских детей даже в определенный срок, в 3–4 года: дьячки должны были обучать их грамоте, читать и писать. Мысль о начальной народной школе занимала и самого Петра. Московская математическая школа имела стать рассадником начального образования в России. В 1714 г., когда вышел указ об обязательном обучении дворянства, велено было из этой школы послать учеников во все губернии «для науки молодых ребяток изо всяких чинов людей» в арифметических, или, как они еще назывались, цифирных, школах, которые повелено было завести при архиерейских домах и в знатных монастырях; учителям давать жалованья по гривне на день, 300 рублей в год на наши деньги. Дело ладилось плохо: детей в новые школы не высылали; их набирали насильно, держали в тюрьмах и за караулом; в 6 лет мало где устроились эти школы; посадские люди отпросили у Сената своих детей от цифирной науки, чтобы не отвлекать их от отцовских дел; из 47 посланных в губернии учителей восемнадцать не нашли учеников и воротились назад; в рязанскую школу, открытую только в 1722 г., набрали 96 учеников, но из них 59 бежало. Вятский воевода Чаадаев, желавший открыть в своей провинции цифирную школу, встретил противодействие со стороны епархиальных властей и духовенства. Чтобы набрать учеников, он разослал по уезду солдат воеводской канцелярии, которые хватали всех годных для школы и доставляли в Вятку. Дело, однако, не удалось. В цифирных школах обучали грамоте, письму, арифметике и части геометрии: этим ограничивалась тогдашняя программа начальной школы. К концу царствования Петра таких училищ считалось до полусотни: они заведены были во многих провинциальных городах, но не во всех губернских. Петру не удалось сделать их всенародными: в них обучались преимущественно, если не исключительно, «дьячьи и подьяческие дети», значит, юношество, предназначенное для приказной службы. Вообще народное образование вводилось урывками, случайными усилиями отдельных ревнителей, подобных вятскому воеводе. Известный прибыльщик Курбатов, попав вице-губернатором в Архангельск, набрал человек с сорок солдатских детей-сирот и завел школу, многих из них обучил грамоте и хотел даже учить цифири и навигации. Та же случайность господствовала и в домашнем обучении: не раз упомянутый мною князь Куракин в 1705 г. посадил своих детей учиться грамоте немецкого языка, подыскав «мастера» за 100 рублей. Обучение одному немецкому языку стоило около 800 рублей на наши деньги. В этом деле пригодились и пленные шведские офицеры: их брали большие господа для обучения своих детей, и они преподавали даже с большим успехом, чем учителя правительственных школ. Образовательными средствами побирались, как милостыней, и брали все, что бог посылал.
Книги Ассамблеи. Учебник приличий
Новый покрой платья, парики, бритые бороды, как и коллегиальные учреждения, средние и начальные школы, входили составными частями в один общий и широкий план – образить, облицевать русских людей внутри и снаружи по подобию просвещенных народов, дать их наружности, управлению, мышлению и самому общежитию склад, не отчуждающий, а сближающий с европейским миром, с которым историческая судьба связала русский народ. С этой стороны подробности, кажущиеся маловажными, получают свое значение. Заставляя дворянство обучаться техническим наукам, Петр хотел сделать его и проводником европейских светских обычаев и приличий в русское общество. С 1708 г. по его указу книги недуховного содержания стали печатать новым, «гражданским» шрифтом, сближенным по начертанию букв с латинским, как старый славянорусский церковный шрифт имел сходство с греческим. Первой напечатанной новым шрифтом книгой, понятно, вышла Геометриа, славенски землемерие, она печаталась с рукописи, испещренной собственноручными поправками Петра, находившего досуг для цензурных и корректурных занятий. Но стоит заметить, что второй книгой были Приклады, како пишутся комплементы разные, перевод немецкого письмовника с образцами писем на разные случаи и к разным лицам. На одной печатной азбуке, в которой буквы нового начертания также поправлены самим Петром, он пометил: «Сими литерами печатать исторические и мануфактурные книги». Так и типографский шрифт, подобно покрою платья, становился показателем известного порядка идей и знаний, символом миросозерцания. При Петре напечатано было немало переводных книг разнообразного содержания, в том числе по истории и технологии, а года через три по смерти его на книжном рынке в Москве запасались и польскими книгами. Типография давала образцы вежливой и приличной корреспонденции; полиция издавала обязательные постановления о пристойном общежитии. Петербургский обер-полицеймейстер Девиер в 1718 г. публиковал распоряжение об ассамблеях, вольных собраниях, открывавшихся по вечерам в знатных домах по установленному порядку для дворян, людей высших чинов до обер-офицеров, знатных купцов и главных мастеров. Ассамблея – и биржа, и клуб, и приятельский журфикс, и танцевальный вечер. Здесь толковали о делах, о новостях, играли, пили, плясали. Никаких церемоний: ни встреч, ни проводов, ни потчеваний; всякий приходил, пил, ел, что поставил на стол хозяин, и уходил по усмотрению. За нарушение правил штраф – осушить орла, большой кубок крепкого вина с изображением государственного герба, чтобы стать предметом общего веселого смеха. В 1717 г. издана была по распоряжению или с разрешения Петра переводная книжка Юности честное зерцало, или показание к житейскому обхождению. Идея книги самая заманчивая – преподать правила, как держать себя в обществе, чтобы иметь успех при дворе и в свете. Первое общее правило – не быть подобным деревенскому мужику, который на солнце валяется; не славная фамилия и не высокий род приводят к шляхетству, но благочестные поступки и добродетели, украшающие шляхтича, коих три: приветливость, смирение и учтивость. Усовершенствованный младый шляхтич, желающий прямым придворным стать, должен быть обучен наипаче языкам, конной езде, танцеванию, шпажной битве, красноглаголив и в книгах начитан, уметь добрый разговор вести, намерения своего никому не объявлять, дабы не упредил его другой, должен быть отважен, неробок: кто при дворе стыдлив бывает, тот с порожними руками от двора отходит. Таковы качества, приводящие к дворянской цели жизни – стать лощеным светским фатом и придворным пройдохой. Книжонка пришлась по вкусу: при Петре она выдержала три издания, издавалась не раз и после. Она давала наставления, которые для молодого русского шляхтича были полезными, хотя и трудно усвояемыми откровениями: повеся голову и потупя глаза на улице не ходить и на людей косо не заглядывать, глядеть весело и приятно с благообразным постоянством, при встрече со знакомым за три шага шляпу снять приятным образом, а не мимо прошедши оглядываться, в сапогах не танцевать, в обществе в круг не плевать, а на сторону, в комнате или в церкви в платок громко не сморкаться и не чихать, перстом носа не чистить, губ рукой не утирать, за столом на стол не опираться, руками по столу не колобродить, ногами не мотать, перстов не облизывать, костей не грызть, ножом зубов не чистить, головы не чесать, над пищей, как свинья, не чавкать, не проглотя куска не говорить, ибо так делают крестьяне. В заключение перечислены 20 добродетелей, долженствующих украшать благородных девиц. Особенно любезны были «младым отрокам» советы не говорить между собою по-русски, чтобы не поняла прислуга и их можно было отличить от незнающих болванов, со слугами не сообщаться, обращаться с ними недоверчиво и презрительно, всячески их смирять и унижать. Немецко-дворянское Зерцало било в самый коренной нерв настроения русского шляхетства. Петр не смотрел на сословные предрассудки и притязания, работал на пользу всего народа. После него ход дел поставил высшему русскому обществу задачу, как бы все плоды работы преобразователя повернуть в пользу одного господствующего сословия, возможно резче обособив его от других классов, незнающих болванов, наипаче от крестьян и холопов. Ничтожная немецкая книжонка недаром стала воспитательницей общественного чувства русского дворянина.
Правящий класс
Пройденная при Петре школа не научила людей правящего класса смотреть ясным взглядом на то дело, в котором они принимали такое деятельное участие, и в понимании его сущности они стояли немного выше остального общества. Этот класс чувствовал создавшиеся затруднения, когда об них ударялся, но не находил в голове руководящих идей для их устранения. Ему и неоткуда было запастись такими идеями: то были все дельцы-самоучки, подобно своему вождю, только не обремененные талантами. Они учились делу среди самого дела, на ходу, без подготовки, не привыкнув вдумываться в общий план дела и в его цели. Теперь они почувствовали себя вдвойне свободными. Реформа вместе со старым платьем сняла с них и сросшиеся с этим платьем старые обычаи, вывела их из чопорно-строгого древнерусского чина жизни. Такая эмансипация была для них большим нравственным несчастьем, потому что этот чин все же несколько сдерживал их дурные наклонности; теперь они проявили беспримерную разнузданность. Потерей привычной почвы под ногами только и можно объяснить такое невероятное дело: дворовый человек Шереметева Курбатов, столько раз мною упомянутый, путешествуя с барином по Италии, в 1698 г. обратился к папе с прошением, в котором, заявляя себя верным сыном католической церкви, просил снабдить его по приложенному списку книгами религиозно-догматического содержания и, обнадеживая папу в успехе католической пропаганды в России, советовал отправить туда знающих людей, обещая открыть им доступ в дома московской знати. А с другой стороны, сотрудники реформы поневоле, эти люди не были в душе ее искренними приверженцами, не столько поддерживали ее, сколько сами за нее держались, потому что она давала им выгодное положение. Петр служил своему русскому отечеству, но служить Петру еще не значило служить России. Идея отечества была для его слуг слишком высока, не по их гражданскому росту. Ближайшие к Петру люди были не деятели реформы, а его личные дворовые слуги. Он порой колотил их, порой готов был видеть в них своих сотрудников, чтобы тем ослабить в себе чувство скуки своим самодержавным одиночеством. Князь Меншиков, герцог Ижорской земли, отважный мастер брать, красть и подчас лгать, не умевший очистить себя даже от репутации фальшивого монетчика; граф Толстой, тонкий ум, самим Петром признанная умная голова, умевшая все обладить, всякое дело выворотить лицом наизнанку и изнанкой на лицо; граф Апраксин, сват Петра, самый сухопутный генерал-адмирал, ничего не смысливший в делах и незнакомый с первыми началами мореходства, но радушнейший хлебосол, из дома которого трудно было уйти трезвым, цепной слуга преобразователя, однако затаенный противник его преобразований и смертельный ненавистник иноземцев; барон, а потом граф Остерман, вестфальский попович, камердинер голландского вице-адмирала в ранней молодости и русский генерал-адмирал под старость, в убогое правление Анны Леопольдовны всемогущий человек, которого полушутя звали «царем всероссийским», великий дипломат с лакейскими ухватками, который никогда в подвернувшемся случае не находил сразу, что сказать, и потому прослыл непроницаемо-скрытным, а вынужденный высказаться, либо мгновенно заболевал послушной тошнотой или подагрой, либо начинал говорить так загадочно, что переставал понимать сам себя, – робкая и предательски каверзная душа; наконец, неистовый Ягужинский, всегда буйный и зачастую навеселе, лезший с дерзостями и кулаками на первого встречного, годившийся в первые трагики странствующей драматической труппы и угодивший в первые генерал-прокуроры Сената: вот наиболее влиятельные люди, в руках которых очутились судьбы России в минуту смерти Петра. Они и начали дурачиться над Россией тотчас по смерти преобразователя. Через три недели после похорон, 31 марта 1725 г., Ягужинский вечером во время всенощной влетел в Петропавловский собор и, указывая на стоявший средь церкви гроб Петра, принялся громко жаловаться на своего обидчика князя Меншикова, а на другой день рано утром Петербург был разбужен страшным набатом: это неутешная вдова-императрица подшутила над столицей – ради 1 апреля. Суровая воля преобразователя объединяла этих людей призраком какого-то общего дела. Но когда в лице Екатерины I на престоле явился фетиш власти, они почувствовали себя самими собой и трезвенно взглянули на свои взаимные отношения, как и на свое положение в управляемой стране, они возненавидели друг друга, как старые друзья, и принялись торговать Россией, как своей добычей. Никакого важного дела нельзя было сделать, не дав им взятки; всем им установилась точная расценка с условием, чтобы никто из них не знал, сколько перепадало другому. Это были истые дети воспитавшего их фискально-полицейского государства с его произволом, его презрением к законности и человеческой личности, с притуплением нравственного чувства. Выдающиеся дельцы той эпохи вроде Артемия Волынского, младшего современника и птенца Петра Великого, не находили ничего зазорного в тайном доносе, а доказывать свой донос открыто, следственным порядком, очными ставками и «прочими пакостями», по выражению Волынского, бесчестно и для последнего дворянина, а публично оправдавший себя доносчик «и с правдою своею самому себе мерзок будет». Дело Петра эти люди не имели ни сил, ни охоты ни продолжать, ни разрушить; они могли его только портить. При Петре, привыкнув ходить по его жестокой указке, они казались крупными величинами, а теперь, оставшись одни, оказались простыми нулями, потерявшими свою передовую единицу. Бывало, сойдутся для суждения о важном деле, а Остерман, без которого русский двор не умел ступить шагу, заломается, чтобы набить себе цену, не придет, отговорившись какой-либо из своих политических болезней. Вершители отечественных судеб посидят немного и, выпив по стаканчику, разойдутся, а затем увиваются около барона, чтобы разогнать дурное расположение духа петербургского Мефистофеля из Вестфалии. Но в лице Остермана они не чтили ни ума, ни знания, ни трудолюбия, презирали его, как чужака, боялись, как интригана, и ненавидели, как соперника. Нареченный тесть Петра II князь Меншиков и воспитатель императора барон Остерман, дружно действовавшие в придворной интриге, раз сцепились в дружеской беседе. Князь обозвал барона атеистом, опустошающим верующую совесть юного монарха, и пригрозил барону Сибирью, а барон, разгорячившись, возразил князю, что сослать его, барона, ему, князю, не под силу, а вот он, барон, в состоянии довести его, князя, до казни четвертованием, чего он, князь, вполне и заслуживает. Но, не задумываясь над смыслом реформы, эти люди чутко угадывали ее промахи, выгодные для них и для классов общества, с которыми были сами связаны. Здесь же, в этих классах, умели пользоваться законодательным недосмотром Петра, снявшего последние ограничения с крепостного права, но не желали нести положенные за то тягости и особенно негодовали на эту заграничную науку с ее понятиями и обычаями. Неплюев рассказывает, что, когда он с товарищами воротился из заграничной выучки, они были не только от равных им возненавидены, но и от свойственников своих за европейский обычай, в них примеченный, «насмешкой и ругательством осмеяны». Недостроенная храмина, как называл Меншиков Россию после Петра, достраивалась уже не по петровскому плану, и Феофан Прокопович взял на душу немалый грех, сказав в своей знаменитой проповеди при погребении Петра в утешение осиротевшим россиянам, будто преобразователь «дух свой оставил нам».
М.Н. Покровский
(из «Русской истории с древнейших времен»)
Петровская реформа
Торговый капитализм XVII векаТрадиционное представление об «европизации России». – Параллелизм русского и западного культурного развития XV–XVII веков. – Военно-финансовая схема реформы. – Ее экономическая основа. – Московская торговля XVII века; ее некапиталистический характер вначале. – Московское ремесло: его средневековые особенности. – Вторжение европейского торгового капитала. – Русско-нидерландская торговля. – Хлебный рынок в начале XVII века. – Московское государство как голландская «хлебная колония». – Голландские проекты и местный торговый капитал. – Концентрация капитала на почве главным образом заграничной торговли; царские монополии. – Торговля шелком и ее назначение. – Роль гостей. – Западные приемы торговой конкуренции: почта. – Массовый характер заграничного ввоза. – Влияние торгового капитализма на внешнюю политику: Рига и Архангельск, коммерческие интересы на Балтийском море и Северная война. – Балтийская торговля и комбинация держав в начале XVIII века.
В очень старые времена тот культурный переворот, который пережило Московское государство на пороге XVII–XVIII столетий, рассматривали исключительно, так сказать, с педагогической точки зрения: Россия «училась». Запад «учил», мы стали «учениками» Западной Европы. Что нас сделало учениками, было ясно само собой: любовь к просвещению. «Ученье – свет, неученье – тьма»; пока свет был от нас закрыт, пока русские люди не видали просвещенной Европы, они еще могли коснеть в своем невежестве. Но вот русские стали ездить за границу (при этом всегда рассказывалось несколько анекдотов, показывающих, какие они тогда были смешные), иностранцы стали ездить в Москву, а так как речь шла о просвещении, то из иностранцев на первый план выдвигались врачи, аптекари, художники и техники всякого рода; мало-помалу началось «культурное взаимодействие», благополучно приведшее при Петре к тому, что московские дикари, сбрив волосы, естественно росшие у них на подбородке, увеличили запас волос на голове большой искусственной накладкой в виде кудрявого, волнистого парика. В то же время они построили флот и завели сначала элементарные школы, а потом и Академию наук, после чего в Россию стали приезжать уж не только аптекари и врачи, но и светила европейской науки.
Тем читателем, которые скажут, что это – грубая карикатура, мы можем посоветовать заняться изучением многочисленных писаний покойного Брикнера, несомненно, лучшего знатока «культурного взаимодействия» России и Европы петровских времен, какого только имела русская наука. Там обширный – и иногда очень ценный – фактический материал объединен именно этой точкой зрения, и популярная русская историография довольствовалась ею чуть не до вчерашнего дня. Не очень далеко от этого наивного школярства ушел даже Соловьев, и первый шаг к действительно научному пониманию «европеизации России» был сделан – довольно редкое событие – историком литературы. Раньше других Н. С. Тихонравов в нескольких строках своей знаменитой рецензии на «Историю русской словесности» Галахова наметил параллелизм русского и западного культурного развития XV–XVII веков. Те же литературные темы, те же идейные тенденции сами собой наводили на мысль, что мы имеем здесь не заимствование, а сходство самостоятельных, оригинальных переживаний, вернее, что внешнее заимствование, только благодаря этому внутреннему сходству, и было возможно. Тихонравов не нашел непосредственных продолжателей на этом пути, а сам, по обыкновению, не развил мимоходом брошенных им замечаний. Но скоро уже и «русским историкам», в тесном смысле этого слова, уподобление Московской Руси гимназическому классу стало казаться слишком пресным. И так как туманная метафизика, в которую спасались от этой пресноты Соловьев и Чичерин, тем временем вышла из моды, пришлось искать конкретных, осязательных корней европеизма в московской почве. Ученикам Соловьева и Чичерина вполне естественно было начать эти поиски с того конца, который был ими лучше всего изучен, – с «государственности». Объективная необходимость переворота впервые была демонстрирована как необходимость военно-финансовая. Россия должна была стать Европой потому, что иначе она не могла бы выдержать конкуренции с европейскими государствами – так можно вкратце резюмировать новую схему. Внимательный читатель уже уловил, что в этой схеме осталось от чичеринско-соловьевской метафизики. Заранее предполагалось, что Россия для чего-то должна существовать, что в этом одна из целей мирового процесса. Но пока план этого последнего нам неизвестен, и есть даже большие основания сомневаться в самом существовании этого плана, – объяснение висит в воздухе. Оно напоминает известную тавтологию. Россия уцелела, потому что сумела стать Европой, а Европой она стала для того, чтобы уцелеть: опиум усыпляет, потому что он обладает усыпительной силой, а не будь в нем этой усыпительной силы, он не был бы опиумом. Но вот, столетие спустя, Польша не сумела стать централизованной бюрократической монархией и оттого погибла, говорят нам те же историки; отчего же Польша не могла стать тем, чем ей было нужно, а Россия могла? Почему опиум обладает усыпительной силой? Ощупью дойдя до границы как раз тех фактов, которые помогли бы сорвать завесу с тайны, новая схема, схема Ключевского и Милюкова, тут именно и останавливалась. Правда, чтобы научно обосновать дальнейшие шаги русской академической историографии, пришлось бы выйти из заколдованного круга, в котором она вращалась до 90-х годов прошлого столетия: пришлось бы перестать быть историей приказов и канцелярий и стать историей народного хозяйства. Мало того, ей пришлось бы даже выйти за географические рамки своих привычных тем, так как ключа к петровской реформе – читатель это увидит ниже – приходится искать, в конечном счете, в условиях европейской торговли XVII века. Именно эти условия и дают ответ на знаменитый вопрос г. Милюкова: что сделало неизбежным появление России в кругу европейских государств того времени? Но самая форма вопроса, взваливающая заботу о его разрешении на кого-то другого (по-видимому, на соседей автора по кафедре – «всеобщих» историков), ясно показывала, как, всего 15–20 лет назад, склонны были люди довольствоваться той истиной, что опиум действительно обладает усыпительной силой. Понадобилась помощь со стороны кафедры, по-видимому, не предусматривавшейся в числе союзников г. Милюковым, когда он писал о государственном хозяйстве России в эпоху Петра Великого. Лет шесть спустя после появления его книги, в одной диссертации по политической экономии впервые было определенно указано на торговый капитализм как экономическую основу петровской реформы. Это был один из первых случаев влияния идей Маркса в той области, которая до тех пор была в безраздельном владении исторического идеализма в различных его ипостасях.
Исследование г. Туган-Барановского по истории русской фабрики – читатель уж догадался, что речь идет о нем, – лишь очень немногими, общими штрихами нарисовало картину допетровской экономики. Автор, видимо, спешил покончить с этим отделом и перейти к дальнейшим, более для него интересным, а для XVII века ограничился простой констатацией факта, беглой и поэтому даже не вполне точной. Выписав замечание Кильбургера, что все русские, от высших до низших, любят торговлю, и что в Москве больше лавок, нежели в Амстердаме или даже в целом ином государстве, он опустил дальнейшие слова того же автора: «Мы не будем отрицать, что эти лавки малы и ничтожны по своим оборотам: мы хотим только доказать, что русские любят торговлю, и не делаем никаких сравнений – иначе пришлось бы согласиться, что из одной амстердамской лавки можно сделать десять и даже больше московских». Если бы он привел цитату до конца, и ему, и его читателям было бы ясно, что это место в пользу его тезы еще ничего пока не говорит, и что от такой чисто ремесленной и типично средневековой формы торговли еще очень далеко до торгового капитализма. Нужно прибавить, что именно слабое развитие этого последнего в России того времени – Кильбургер писал около 1674 года – и заставило взяться за перо шведского автора: основная идея «Краткого сообщения о русской торговле» в том и состоит, что в «Московии» налицо все, что нужно для крупной торговли европейского типа, а ее самой-то вот и нет, – по тупости московитов. А так как в то же время они производили на Кильбургера впечатление людей необыкновенно коварных и искусившихся во всяких мошенничествах, то добрый швед останавливается в совершенном недоумении перед этой загадкой и приводит такой образчик хитрости и тупости русских, в одно и то же время, при виде которого ему самому остается только развести руками. Именно, часто бывает, говорит он, что русские, выменяв у немцев на свои товары заграничные материи, атлас или бархат, «тотчас же снова продают это какому-нибудь немцу, и так дешево, что их без убытка можно снова послать в Гамбург или Амстердам». Предшественник – и, во многом, источник для Кильбургера – рижский купец и шведский комиссар де Родес, писавший на 20 лет раньше, приводит другой пример такой же хитрой тупости, отлично поясняющий первый. Русские, говорит де Родес, крайне упрямо стоят на своей цене и не стесняются тем, что из-за своего упрямства иногда пропускают сезон: бывают случаи (де Родес приводит один такой), что им из-за этого удается сбыть товар только на пятый год. Если бы они с самого начала уступили за ту цену, которую предлагали им иностранные купцы, то эта сумма, с процентов за пять лет, была бы выше той, которую они требовали, «но они не считают процентов, пропадающих из-за того, что капитал лежит у них без движения». В противоположность капиталисту, русский купец XVII века не гнался за прибылью не по бескорыстию, а потому, что не имел этого понятия: прибыли на капитал. Он стремился выручить то, что казалось ему «справедливым» вознаграждением за труды и хлопоты по доставке товара на рынок. Оттого привезенный из Персии шелк он ценил очень высоко, не соображаясь с тем, что цены на европейском шелковом рынке зависели от цены шелка, привезенного морем, через Турцию. А купленные на месте, в Архангельске, атлас или бархат не стоили ему никаких хлопот, и он спешил сбыть их, за что попадется, чтобы поскорее выручить некоторое количество наличных денег, в которых этот типичный средневековый торговец чувствовал живую нужду.
Итак, внутренняя, а отчасти даже и заграничная торговля Московской Руси носила еще ремесленный характер, почти такой, какой носила она в Руси Киевской. Это вполне отвечало общей физиономии московской экономики. Мы видели, что в деревне этой поры решительно брало верх мелкое хозяйство крестьянского типа; в промышленности также господствовало исключительно мелкое, ремесленное производство. Теперь с большим трудом поддерживают и спасают русского кустаря – и стараются проложить ему дорогу за границу, устраивая кустарные музеи и кустарные отделы на международных выставках. Тогда без всяких ухищрений европейцы, вообще знавшие во второй половине XVII века Россию не хуже, чем мы теперь знаем, например, Китай, знали и ценили русское ремесленное мастерство, занимавшее в тогдашнем мире приблизительно такое же место, какое теперь принадлежит различным «восточным» базарам. И круг товаров был отчасти тот же. Кильбургер перечисляет, в соответствующем месте, патронташи, разные дорожные вещи: сундуки, котомки, саквояжи, кошельки, шелковые шарфы, башлыки из верблюжьей шерсти и тому подобное. Очень часто и приемы были заимствованы с Востока. Один польский автор, бывший свидетелем еще Смуты, писал о современных ему русских кустарях: «Все русские ремесленники превосходны, весьма искусны и так смышлены, что все, что сроду не видывали, не только не делывали, с первого взгляда поймут и сработают столь хорошо, как будто с малолетства привыкли, в особенности турецкие вещи: чепраки, сбруи, седла, сабли с золотой насечкой. Все эти вещи не уступают турецким». Но позже они так же удачно подражали и западным образчикам. Бывший в Москве на четверть столетия позднее знаменитый Олеарий, подтверждая то, что говорилось об искусстве рук и способности к подражанию русских ремесленников, приводит как пример, что их точеные и резные вещи «не хуже и даже лучше самых лучших из тех, которые делают в Германии». «Иностранцы, которые хотят сохранить про себя секрет их искусства, не должны заниматься им в присутствии московитов», – прибавляет он, и рассказывает, как быстро проникли русские во все тайны литейного мастерства, несмотря на то, что заграничные литейщики, приглашенные московским правительством, всячески прятались от туземцев. Некоторые продукты русского ремесла не только не уступали привозным из-за границы, но и находили себе сбыт за границу; таковы были, в особенности, всякого рода кожаные изделия. Уже Олеарий, в 30-х годах, говорит о «русской коже» как предмете экспорта, главным образом из Новгорода. Исключительной репутацией пользовалась русская юфть, которую Московское государство поставляло, кажется, на всю Европу. Во времена де Родеса (1650-е годы) она занимала первое место в русском отпуске, и ее вывозилось за границу ежегодно до 75 000 свертков, на 335 000 рублей (не менее пяти миллионов рублей на золотые деньги), тогда как общая сумма вывоза немногим превышала миллион тогдашних рублей. Другим предметом оптовой заграничной торговли были рукавицы: они продавались в Москве на сотни, и шли в большом числе в Швецию. Надо заметить при этом, что скотоводство тогда было в самом Московском государстве в плохом состоянии, и кожа русского скота не годилась в дело. «Самые красивые и большие кожи собираются и скупаются русскими отовсюду, – говорит де Родес. – Они пользуются для этого санным путем, когда скупщики кожи и заготовители юфти отправляются в Польшу, а в особенности в Подолию и на Украину, и скупают там, что только могут достать». Кожи затем мокли до весны, когда начиналась горячая, лихорадочная работа, чтобы изготовить их к отпуску по полой воде, от Вологды, по Сухоне и Двине, на архангельскую ярмарку. На этом примере хорошо видно, как и в какой именно области торговый капитализм завладевал русским ремеслом: этой областью была заграничная торговля. Внутри страны русский ремесленник, как и русский торговец, продолжали стоять на средневековой точке зрения. Иностранцы с удивлением рассказывают о дешевизне русских кустарных изделий: по Кильбургеру, серебряные пуговицы в Москве продавались за столько серебряных копеек, сколько весили сами пуговицы; он мог объяснить это только тем, что серебро русских ювелиров было очень невысокой пробы, но нужно сказать, что и тогдашняя серебряная копейка делалась из очень плохого серебра. Олеарий был ближе к правильному пониманию дела, когда он объяснял дешевизну русских изделий дешевизной съестных припасов в России: ремесленник не ценил своего труда и требовал только, чтобы работа его кормила, – а для этого достаточно было самой незначительной прибыли. Если добавить к этому, что ремесло часто было подсобным занятием – им как и мелкой торговлей, в большом числе занимались, например, стрельцы, то дешевизна русского ремесленного производства будет вполне понятна. Но стоило каким-нибудь видом этого ремесла заинтересоваться Западной Европе, в дело вторгался крупный капитал, и картина резко менялась.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.