Электронная библиотека » Стивен Блэкуэлл » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 28 октября 2022, 17:40


Автор книги: Стивен Блэкуэлл


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +
От науки к художественному тексту

Хотя в «Отцовских бабочках» излагается теория, построенная вымышленным ученым, нам стоит обратить на нее особое внимание как на официальную декларацию идей, которые Набоков обдумывал в годы работы над «Даром» и последовавшего вскоре за тем быстрого переключения на профессиональные занятия лепидоптерологией. Чтобы воспринимать эти идеи Набокова как серьезную, подлинную научную мысль, пусть даже и в области гипотез, нам вовсе не требуется утверждать, что он принимал их все окончательно. Хорошо известно, что воззрения Набокова и Годунова-Чердынцева на мимикрию как на опровержение естественного отбора практически не отличались друг от друга (хотя у вымышленного персонажа есть одно преимущество: он может сослаться на более совершенные и убедительные примеры – которые, как выясняется, так же вымышлены, как и он сам). Тем не менее научный материал в «Отцовских бабочках» дерзок, скрупулезен и связан с реальными злободневными дискуссиями; его содержание основано на подлинном и глубоком знании Набоковым эволюционной теории, лепидоптерологии и природы, а теория видообразования, выдвинутая в этом очерке, обладает собственной оригинальностью и значимостью в том виде, в котором она изложена. В целом очерк помогает нам отчетливее увидеть, как именно Набоков понимал роль научной мысли в подходе к подлинному познанию мира, поскольку в нем самым недвусмысленным способом описана связь между идеалистической философией и идеалистической наукой[81]81
  То, что эта глава не была опубликована или включена в текст, не делает ее менее интересной. Набоков так и не воплотил свой план приложить к «Дару» два «добавления» («Круг» и «Отцовские бабочки») по множеству причин, в том числе из-за сложной истории публикации романа: его центральная по смыслу четвертая глава была в 1938 году исключена из публикации в журнале «Современные записки», и Набокову пришлось ждать до 1952 года, чтобы увидеть напечатанным полный вариант романа. Добавление было подготовлено незадолго до начала Второй мировой войны, когда «Дар» еще владел мыслями автора. Но к 1952 году он уже сменил страну и язык и заканчивал работу над «Лолитой».


[Закрыть]
.

Почему Набоков включил в свой очерк такое подробное изложение теории видообразования? И почему это «добавление», возможное приложение к «Дару», а не часть самого романа? Внимательное прочтение текста (и изучение рукописи) показывает, что Набоков работал над этим фрагментом с тем же вниманием, тщанием и основательной подготовкой, с какой трудился над «Жизнью Чернышевского», скандальной книгой Федора, вставленной в текст «Дара». Это не должно нас удивлять: в конце концов, Годунов-Чердынцев-старший выдвигал теорию, призванную упразднить и опровергнуть все предшествующие подходы к эволюции и видообразованию – прежде всего и главным образом естественный отбор, но и другие объяснения тоже. Его «сферическая» теория видов была революционной, непостижимой практически для всех ученых-современников, и тем не менее, исходя из логики этого фрагмента, неоспоримо истинной. Несомненно, Набоков страстно мечтал открыть такую радикальную истину: вспомним «яростное опровержение», которое он готовил как ученый в 1941 году. О значимости и важности теории нам постоянно напоминается с помощью отсылок к революциям в двух других областях науки – астрономии и физике.

Теория видообразования Годунова-Чердынцева носит бескомпромиссно идеалистический характер и начинается с того, что задает системы аналогий, которые подчеркивают ее отличие от материалистических объяснений. Самое главное следствие подобного подхода заключается в том, что теория избегает любых упоминаний причинности как движущей силы изменений вида. В своей выжимке Федор поясняет:

Под «видом» он понимает несуществующий в нашей действительности, но единственный и определенный в идее оригинал существа, который, без конца повторяясь в зеркале природы, образует бесчисленные отражения; каждое из них наш разум, отраженный в том же стекле и свою действительность обретающий только в нем, воспринимает как живую особь данного вида [ВДД][82]82
  В этой метафоре Набоков, возможно, непреднамеренно, выворачивает наизнанку сравнение Ф. Бэкона, согласно которому «бог создал человеческий ум подобным зеркалу, способным отразить всю Вселенную» [Бэкон 1977: 87]. В версии Годунова-Чердынцева разум первичен, а зеркалом служит природа. Эта трансформация могла произойти с помощью Эмерсона: как объясняет Л. Д. Уоллс: «В важной главе [книги Эмерсона “Природа”] “Язык” говорится, что, поскольку мысль была источником природы, “природа – двигатель мысли”, и это возвращает нас к Создателю через три ступени – слово, явление и дух: слово есть знак факта, а естественное явление природы служит символом явления духовного. Взаимоотражение вещей и мыслей обеспечивает аналогичные отношения, с помощью которых одно служит средством понимания другого…» [Walls 2003:110]. См. также: «Отсылка к Бэкону присутствует в заявлении Эмерсона: “Части речи – это метафоры, ибо вся природа является метафорой человеческой души разума. Законы нравственного характера соответствуют законам материи точно так же, как соответствует лицу его отражение в зеркале”» [Там же: 47]; см. [Эмерсон 1977: 190,195].


[Закрыть]
.

Это отдающее платонизмом вступление – лишь гамбит в риторической стратегии, призванной снова и снова привлекать внимание к тем аспектам идеи видов, которые не поддаются механистическим трактовкам, но существуют – или якобы существуют, – наряду с причинными отношениями. Годунов-Чердынцев не просто умаляет материальность видов, он также, подобно самому Набокову, сосредоточивается на идее изменчивости. Его «сферы» – это идеальные фигуры, выражающие отношения между некоторым числом организмов и общим достоянием; они демонстрируют, и во времени, и в пространстве, как вид занимает развернутое умозрительное поле благодаря своему разнообразию и вариативности. Вид не статичен и не един; он представляет и выражает некое идеальное содержание, которое превосходит пределы его физических проявлений. Такой подход к сущности вида сосредоточен на его бытии как таковом, его качестве, многообразии, статусе в природе как локализованном во времени, лишь отчасти завершенном воплощении идеи. Предполагается, что за этим целостным и гибким подходом к понятию видов стоит некая идеальная реальность, пусть даже «несуществующая в нашей действительности». Хотя Годунов-Чердынцев и не отрицает механические и причинные взаимоотношения внутри и между биологическими организмами, его теория предполагает, что эта призрачная сущность более фундаментальна и важна – точно так же, как сам Набоков позже сосредоточится на «синтетическом характере» видов. Его идеалистическая модель подразумевает, что даже сама идея вида как собрания связанных и схожих существ должна «развиваться» и что сама по себе идеальная эволюция этого явления, совершающаяся за кулисами эмпирической реальности, фундаментальна.

Как с усложнением мозга происходит умножение понятий, так история природы показывает в отношении образования видов и родов постепенное развитие у природы самого понятия вида и рода. Мы вправе говорить совершенно буквально, в человеческом, мозговом смысле, что природа в течение времени умнеет… Единственная придирка, которая может быть тут сделана, это то, что под «природой» или «духом природы» мы подразумеваем неизвестно что [ВДД].

Этот разговор о видах особенно поражает своим сходством с метафорической трактовкой других аспектов реальности в разных произведениях Набокова. Возможно, это непосредственно связано с интересом Набокова к А. Белому с его схемами стихотворений: в стихах, как обнаруживает Белый, присутствует идеальный узор-негатив, образуемый безударными позициями, нечто вроде графической «тени» стихотворений (рис. 4, 5). Чем сложнее стихотворение, тем богаче его узор, схема. Белый, не только поэт и прозаик, но теоретик символизма, утверждал, что эти узоры каким-то образом связаны с потаенным смыслом произведения (а следовательно, с его идеальным существованием или сущностью). Схемы эти заворожили Набокова еще с юности, и он заполнил множество тетрадей подобными схематическими разборами русской поэзии. Как пишет сам Набоков в «Память, говори», он даже пытался сочинять стихи, отталкиваясь от некоторых интересных «теневых» схем – процесс, который, молчаливо подтверждая тезис Белого, особым успехом не увенчался[83]83
  Возможно, за исключением «Большой Медведицы», см. [Бойд 2010а: 182].


[Закрыть]
.

Эти схемы задают образец, позволяющий предположить, что явление (стихотворение или биологический вид) может существовать и в «реальной», и в «идеальной» фазах. Как можно убедиться, набоковский разговор о видах также включает отсылки к подобным минус-составляющим – «пробелам в окружности рода» или ритмическому чередованию фаз существования и несуществования филогенетической реализации вида – как важной характеристике, помогающей нам понять «реальное» состояние вида относительно его идеальной сущности. Мы вернемся к этим «узорам отсутствия» в главе 6.

Следующий шаг в идеалистическом описании видообразования по Годунову-Чердынцеву – обоснование аналогии между «природой» и разумом как основополагающей. В этом он следует С. Кольриджу и Р. Эмерсону, а также Гёте и немецким романтикам[84]84
  Как пишет Л. Уоллс, согласно Эмерсону «человек изучает природу, чтобы изучать разум. То, что “уже существовало в уме как раствор, теперь дало осадок, и этот светлый осадок – мир”» [Walls 2003: 123]. Существует множество косвенных свидетельств того, что Набоков читал Эмерсона, в частности, «Природу», до или во время написания «Дара». Некоторые важнейшие наблюдения, сделанные как Федором, так и его отцом, заметно перекликаются с мыслями из Эмерсона. Самая известная из таких перекличек – «одно свободное сплошное око» [ССРП 4:484]; ср. «прозрачное глазное яблоко» [Эмерсон 1977: 181–181]; далее в той же главе Федор наслаждается перевернутым видом Груневальда [ССРП 4: 507] (ср. [Эмерсон 1977: 181]), сходный образ, возможно, также заимствованный у Эмерсона, использует и У Джеймс [James 1981: 847]. Федор думает, что мог бы «раствориться окончательно» [ССРП 4: 510] (у Эмерсона: «Я делаюсь ничем» [Указ, соч.: 182]; а в «Отцовских бабочках» Годунов-Чердынцев упоминает «рифмы» природы – это чрезвычайно редко цитируемая фраза Эмерсона [Emerson 1912: 46]).


[Закрыть]
.

Рис. 4. Поэтическая схема, показывающая узоры, образуемые пропусками ударений в стихах Е. А. Баратынского. (Источник: Архив английской и американской литературы Г. В. и А. А. Бергов, Нью-Йоркская публичная библиотека: фонды Астор, Ленокс и Тилден.)


Рис. 5. Схема пятен на крыльях, демонстрирующая последовательное расположение пятен на пространстве крыльев двух смежных родов голубянок, Lycaena and Polyommatus. (Источник: Архив английской и американской литературы Г. В. и А. А. Бергов, Нью-Йоркская публичная библиотека: фонды Астор, Ленокс и Тилден.)


Природой, в его словоупотреблении, называется то, что являет собой высшую таинственную сущность, подспудный источник реальности, какой мы ее знаем, даже если «под “природой” или “духом природы” мы подразумеваем неизвестно что» [ВДД]. Ясно, что это определение не чуждо метафизике. Федор подытоживает:

Черпая опять из корзины общедоступных примеров, напомним аналогию, замечаемую между развитием особи и развитием вида. Весьма плодотворно в этом смысле рассмотрение мозга человека. <…> В течение жизни мы научаемся, между прочим, и понятию «вида», понятию, которое предкам нашей культуры было неведомо. Однако не только история человечества пародируется историей развития пишущего эти и другие строки, но развитие человеческого мышления, индивидуально и исторически, находится в удивительной связи с природой, с духом природы, рассматриваемой в совокупности всех ее явлений и всех временем обусловленных изменений их. И действительно, как допустить, что среди великой мешанины, содержащей в себе зачатки <нрзб.> органов? прекрасный хаос природы никогда не вмещал в себе мысль? [ВДД].

Именно здесь Годунов-Чердынцев и предлагает свой аргумент в пользу мимикрии, согласно которому тщательность маскировки намного превосходит остроту восприятия хищника. Теперь, учитывая то, что мимикрия, как выяснилось, защищает организмы от очень зорких и чутких хищников и, следовательно, наделена по меньшей мере одной задачей, помимо того, чтобы доставлять удовольствие, его (и набоковская) теория может показаться ниспровергнутой. Однако на самом деле ниспровергнута лишь старомодная, телеологическая сторона аргумента: представление, будто все в природе существует исключительно на благо или на радость человеку. Но верным остается другое: распознавать мимическую маскировку и даже видеть в ней чудо и юмор – это способность, доступная лишь на определенном уровне развития сознания, и пока что она наблюдается только у людей. Ключевая идея Годунова-Чердынцева не в том, что достижения мимикрии кажутся бесцельными (хотя он утверждает и это), но, скорее, в другом: сознание как плод природы различает в природе признаки своих собственных созидательных принципов, а следовательно, знаки того, что и сама природа наделена потаенным сознанием. Подобный аргумент – разумеется, идеалистический – можно выдвинуть и не опираясь на беспричинную мимикрию, хотя такая опора облегчила бы доказательство в рамках эмпирического дискурса[85]85
  Годунов-Чердынцев также утверждает, что одним лишь отбором нельзя объяснить мимикрию из-за «недостатка времени». В 1896 году А. Вейсман привел аналогичный аргумент в поддержку своего тезиса о «зародышевом» отборе: «Такому подробному сходству в строении и особенно в оттенках окраски невозможно было бы даже возникнуть, если бы процесс адаптации полностью основывался на индивидуальном отборе… В таких случаях не может быть и речи о случайности: вариации, отражаемые индивидуальным отбором, должны были сами возникнуть по принципу выживания сильнейшего!» (цит. по: [Gould 2002: 218]).


[Закрыть]
. Однако даже там она, строго говоря, не слишком обязательна, так как имеется возможность отыскать случаи неутилитарных мутаций или говорить скорее о порождающей, чем о регулирующей стороне эволюции (кроме того, в рамках кантианского эмпирического дискурса такие метафизические призывы, как у Годунова-Чердынцева, запрещены в научной дискуссии, в то же время будучи важной частью человеческого сознания). То, что природа эволюционирует и постоянно порождает более сложные и разнообразные формы, – глубокая загадка (по крайней мере, так считал Дарвин); то, что люди, будучи порождением природы, отчасти видят и понимают ее динамику – еще более загадочно.

Продолжая аналогию между развитием разума и природы, Годунов-Чердынцев настаивает, что «факт появления видов неоспорим; ни на эволюционическое “как”, ни на метафизическое “откуда” ответа не может быть, покуда мы не захотим признать, что в природе развивались не виды, а самое понятие вида» [ВДД][86]86
  Эта формулировка приводит на память высказывание Ч. С. Пирса, утверждавшего, что сами законы природы развиваются и изменяются со временем, и даже «если мы предполагаем в природе наличие первичной привычки, а именно, тенденции, пусть самой слабой, к приобретению привычек, пусть самых мелких, то в долгосрочной перспективе это часто приводит к высокой степени регулярности. По этой причине Пирс предположил, что в далеком прошлом природа была значительно более спонтанной, чем стала позже, и что в целом все привычки, которые с течением времени приобретала природа, эволюционировали точно так же, как идеи, геологические образования и биологические виды» [Burch 2021]. Хотя параллели между этим описанием и тем, что мы находим у Годунова-Чердынцева, поразительны, степень знакомства Набокова с Пирсом неизвестна.


[Закрыть]
. Он в равной мере интересуется сущностью дифференциации видов – процесса, который, правда, воспринимает как все менее вероятный по мере того, как сама «идея видов» приобретает все большую отчетливость, а существующие виды более четко разграничиваются. В процессе дифференциации есть решающий момент: тот, когда появление новых видов из вариантов уже существующих, угасающих видов «противоречит… предельности видового понятия» [ВДД]. Мысль довольно расплывчата, но Годунов-Чердынцев, похоже, утверждает, что в своей собственной эволюции понятие вида достигает стадии, где мутация перестает быть активной; новые виды как таковые перестают развиваться из существующих. Однако результат – не застой в природном мире: происходит «скачок (некоторое подобие которого мы находим при сравнении движения механического и движения живого)» [ВДД], в результате которого преумножение многообразия переходит из внешнего мира в его репрезентацию в сознании. Так, после того как люди столетиями считали вид единым целым, он попадает под чей-то проницательный взгляд, обнаруживает в себе скрытые расхождения, определяющие некоторых его представителей, и внезапно там, где был один вид, оказывается два: «…вдруг глаза у нас раскрываются, и уже не понимаешь, как можно было раньше не замечать ясных признаков, с изящной точностью разделяющих эти две бабочки» [Там же]. Следовательно, игра многообразия, иссякшая в сфере природных явлений, продолжается в человеческом сознании, которое все больше оттачивается и усложняется. Высказанная Набоковым в «Память, говори» мысль, что пространство, время и мысль связаны между собой, здесь предвосхищена предположением, что мировая механическая эволюция получает свое естественное продолжение в растущей сложности и созидательности работы человеческого сознания.

Одна из удивительных черт теории Годунова-Чердынцева – несмотря на, как может показаться, романтическую, фантастическую, даже эксцентричную попытку создать картину природного прогресса, не основанного на механической причинности, она опирается на непрерывный поток аналогий из области точных наук, особенно астрономии, а также физики частиц. Создается впечатление, что развитие метафор здесь следует тем же путем, что планетарные аналогии в исследовании субатомных структур, предпринятом в 1907–1913 годах Э. Резерфордом и Н. Бором. Это весьма убедительный ряд: вступительные пассажи привлекают внимание к факту существования Солнечной системы и орбит планет, напоминая читателю о радикальной перемене в восприятии, которая произошла после «коперниканской революции» и уточнений, внесенных в ее результаты И. Кеплером. Далее научное рассуждение сопровождается картинами пространства, полного звезд, и «бала планет»; читателю сообщается, что «сферическая классификация» казалась «бредом и бестолочью», таким же, каким показались бы «измерение Земли или законы, связавшие ее с другими планетами, если бы человечество еще не догадывалось о ее круглоте и вращении». Аналогия мысли становится также и аналогией формы, поскольку виды и роды начинают появляться «по принципу колец» и кольцеобразное расположение формирует «новые кольцеобразные системы». Сходным образом сама теория названа «звездообразно-стройной», но из-за своей новизны и неготовности к ней науки она «обволоклась разрушительной силой своего же взрыва» [ВДД][87]87
  В то время, когда якобы писал Годунов-Чердынцев, еще не было широко известно, что звезды взрываются. Первые популярные отчеты о взрывающихся звездах (сверхновых), касавшиеся Новой Геркулеса (Nova Herculis), появились в декабре 1934 – апреле 1935 года, – наверное, слишком поздно, чтобы спасти метафору Федора или его отца от восприятия ее как анахронизма. Самый ранний найденный мной отчет, где предполагается, что сверхновые – это взрывающиеся звезды, относится к 1922 году [Barnard 1922: 99-106]. Рассуждения Л. Уоллс об астрономических метафорах у С. Т. Кольриджа демонстрируют наглядную параллель с теориями природы Годунова-Чердынцева. Подробно излагая, как Кольридж облекает субъективные и объективные аспекты жизни в образы природы, Уоллс отмечает: «Кольридж вполне непринужденно заимствовал метафоры из астрономии для обсуждения формирования разума, поскольку полагал, что в конечном итоге ничего не заимствует: ведь наука – способ, посредством которого разум себя реализует» [Walls 2003: 132]. Это уравнивание природы и интеллекта служит ядром мировоззрения Годунова-Чердынцева, согласно которому человеческий разум берется со «склада» природы.


[Закрыть]
. Когда рассуждение наконец доходит до понятия «видовых колец», происходит небольшое изменение в терминологии: центральный вид сферы рода, или «тип», внезапно превращается в «вид-ядро». То, что речь идет именно об атомах, а не клетках, становится очевидным, когда мы читаем, что «число сателлитов, вращающихся вокруг центрального ядра, выражается четными числами 4,6,8 – и, насколько до сих пор удалось выяснить, не превышает последней цифры» [ВДД].

Планетарная модель строения атома была предложена в 1907 году Э. Резерфордом и уточнена Н. Бором в 1913-м, так что начитанный ученый-англофил, скорее всего, прекрасно знал об этих теориях к 1917-му (в этом году Годунов-Чердынцев отправился в свою последнюю экспедицию, а Резерфорд получил Нобелевскую премию). Ограниченная вариативность «числа сателлитов» особенно откровенно напоминает об определенном числе электронов на каждой стационарной орбите.

У читателя есть несколько путей толкования этой цепочки метафор, которая, как нам сообщают, впервые пришла Годунову-Чердынцеву в голову в последний год его жизни (1917). Десятилетиями он изучал и классифицировал организмы; располагал огромным запасом сведений и богатейшим опытом, почерпнутом из широкого круга экосистем. Примечательно, что в годы полевой работы он не стремился выстраивать никаких теорий: просто применял существующие схемы классификации, какими бы несовершенными они ни были, потому что был слишком занят описанием новых видов и их среды обитания. И тем не менее,

что-то таившееся позади тех мысленных способностей, к которым он прибегал для прямого изучения беспорядочно накапливаемых материалов, вдруг явилось к нему. <…> Другими словами, настал час, когда мой отец внезапно ощутил созревшую истину, к которой сознательно не стремился, но которая гармонически выросла из внутреннего сочетания предметов, собранных им. Таинственным был лишь самый акт сочетания, подобный капельному притяжению, т. е. происшедший как бы вне воли собирателя сведений [ВДД].

Так, каким-то потаенным, но естественным путем озарение Годунова-Чердынцева возникло как спонтанное продолжение его сознательной научной работы. Предполагалось, что новая теория будет понята как радикальная, практически непостижимая и, несомненно, «истинная» (он «ощутил истину»). Явные аналогии с другими крупными открытиями (солнечной системы и атомной структуры) могли замышляться как знак рациональной согласованности этой теории с другими революциями в научном мире[88]88
  Возможно, здесь имеется и намек на то, что в молодости Эйнштейн работал экспертом патентного бюро (и одновременно открывал теорию относительности): интуитивное откровение Годунова-Чердынцева является к нему «как тишайший служащий является к хозяину с планом, бросающим совершенно новый свет на лихорадочно ведомое миллионером дело, и представило ему некий отбор, некую связь» [ВДД]. Отсылка к Эйнштейну вновь возникает через несколько страниц, где «эволюционист» сравнивается с пассажиром поезда – один из шаблонных образов, используемых для объяснения теории относительности.


[Закрыть]
. Расчет мог быть и на то, чтобы заявить: этот узор сфер, спутников и орбит каким-то образом указывает на скрытые единства, которые несет в себе, по выражению Годунова-Чердын-цева, «дух природы». В любом случае движение метафор напоминает читателям об истории интеллектуальных новаций, об узоре человеческих открытий, возникающем по мере того, как они сокрушают старые воззрения и открывают новые. Этот процесс основан на способности сознания преодолевать собственные творения и разрушать свои же построения все глубже и глубже проникая в суть «природы»; эта деятельность сознания – естественное продолжение эволюции как ее понимает Годунов-Чердынцев.

Художник и исследователь

Весьма показательно, что Набоков был натуралистом, а не экспериментатором. Вместо того чтобы «пытать природу», как имели обыкновение ученые бэконовского или ньютоновского толка (изобретая эксперименты с условиями, которые невозможно было создать в естественной среде), Набоков предпочитал просто наблюдать и изучать природу на постоянно возрастающем уровне детальности[89]89
  Вопрос, можно ли при установлении границ видов заставить двух бабочек спариваться в лаборатории, для Набокова (как и для позднейших ученых) маловажен или вообще не важен [NNP: 3–4]. Об истории понятия «пытки» (torture) как источника метафор науки см., например, [Merchant 2006: 526–527]. Ср. Гёте: «Греки в своих описаниях и рассказах не говорили ни о причине, ни о следствии – они представляли явление таким, какое оно есть. В науке они тоже не проводили экспериментов, а полагались на свой собственный опыт» [Goethe 1985: 213].


[Закрыть]
. Поднимался ли он в горы или рылся в забытых коллекциях особей в музейном хранилище, или исследовал тысячи мельчайших органов под микроскопом, он преодолевал пространство и материю в том виде, в каком их предоставляет природа. Этими усилиями он пытался отыскать то, что ранее было сокрыто, открыть неведомые пути, найти ранее никем не замеченные соотношения или неизвестных существ. В этом смысле Набоков был изыскателем, и, возможно, именно через фигуру изыскателя мы лучше поймем Набокова как ученого и уловим научную составляющую его художественного творчества. Именно поэтому главный образ, который мы находим в произведениях Набокова, – это образ человека, что-то ищущего: будь то художественный принцип, стоящий за жизнью, как в «Даре», или суть человеческой личности и родства, как в романе «Истинная жизнь Себастьяна Найта». Дело не в том, что экспериментальные науки ущербны, а в том, что они стерильны по замыслу и по необходимости: они очищены от жизни и ее превратностей, намеренно неуязвимы для случайности. Они лишают жизнь ее беспорядочности и характерных черт. Набоков и все его alter ego стремятся открывать целостные сущности вместе с их контекстом, как бабочку на кормовом растении в присущей ей естественной среде. Даже персонажи, чьи усилия направлены на более разрушительные или саморазрушительные цели, демонстрируют это принципиальное различие: Гумберту Гумберту Лолита нужна как его личная собственность, а не как самоценное существо во всем естественном великолепии (невзирая на его псевдонаучное исследование ее характера и окружения). Он подобен презираемым Набоковым немцам-энтомологам, собирателям и торговцам, которых волнует лишь обладание, а не познание (см. [NB: 309–310])[90]90
  Федор приводит слова отца, охарактеризовавшего немцев как «превосходных собирателей, но плачевных разбирателей» [ВДД] (см. также вступительные абзацы, в частности, первый: «Пресловутые шметтерлингбухи…»).


[Закрыть]
. Точно так же Кинбот в «Бледном огне» предпочитает паразитировать на поэзии Джона Шейда, вместо того чтобы раскрыть ее предполагаемую тайну, которая бы могла послужить ключом к тому, чтобы понять и оценить творения поэта.

В самой отчетливой форме эта аналогия обрисована в «Даре», где главный герой – и художник, и будущий лепидоптеролог-исследователь. Как художник Федор исследует души других людей: он проецирует на них себя и пытается представить их во всей полноте. По его собственным словам, он реконструирует не просто цвет их глаз, но и «цвет заглазный» [ССРП 4: 248]. По мнению Федора, ему по силам представить себе внутренние миры других людей и различить узор самой сути их жизни. Этот подвиг воображения сродни его фантазиям, в которых он сопровождает отца в экспедициях по Средней Азии: опираясь на рассказы и истории, труды различных исследователей и записи самого отца, Федор создает целостный мир, который разворачивается перед ним по мере того, как он обдумывает и записывает его. Исследование жизни Чернышевского, предпринятое Федором (и Набоковым) – столь же исчерпывающее; подобно лепидоптерологу в полевых условиях, Федор погружается в мир объекта своего исследования, читая горы социалистической литературы, теории и пропаганды, а также дневники, письма и автобиографии, – и на основе этих впечатлений создает свое литературное произведение. Книга Федора о Чернышевском чрезвычайно откровенна в использовании и обнажении приема, и здесь можно провести грубую аналогию с тем, как наука использует и обнажает свои инструменты и методы. Набоков утверждает, что художник должен быть исследователем, первооткрывателем новых или неведомых явлений – включая и умственные явления, образы мира, отраженные в сознании как самого художника, так и других людей.

Ученый тоже может предпочесть рассматривать целостный объект, вместо того чтобы сводить его к перечню составных частей и управляющих ими законов. Так, по сути, и поступает Годунов-Чердынцев-старший, создавая свое «Приложение», итог многолетнего опыта наблюдения и классификации бабочек и мотыльков. Для понимания видообразования ему недостаточно опираться на механизм естественного отбора, и он интуитивно прозревает более глубокую суть появления и развития видов. То, что этот «примерный очерк» занимает тридцать малопонятных страниц, а его вымышленный толкователь «Мурчисон» заполняет своими объяснениями более трехсот, иллюстрирует идею непередаваемости явления на определенном уровне сложности и отвлеченности. Как предупреждает читателя Федор в своем кратком изложении, используемые в нем фигуры речи, – «лишь приблизительный образ» того, что на самом деле происходит в природе и что его отец, как подразумевается, постиг во всей глубине и сложности; ведь постигнуть это можно лишь обладая таким же глубоким зрением и интеллектом, как у Годунова-Чердынцева, а не читая его или чей-нибудь еще пересказ. Эта неупрощаемость напоминает о комментариях Шопенгауэра или Толстого к собственным произведениям – комментариях, отзвук которых слышится и в интервью Набокова [СС: 144].


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации