Текст книги "Ничья"
Автор книги: Татьяна Чекасина
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
Ничья. История первой любви
Молоденькие тополя еле дотягивались до фрамуг первого этажа. Листья держались крепко, иные не успели пожелтеть. Пересчитав тополя «по головам», Томка вернулась за стол и представила: школа, пустые коридоры. Голоса учителей слышны из каждой двери, покрытой новой, ещё непросохшей краской. Учителя говорят так уверенно, будто наперебой стремятся доказать важность именно своего предмета.
В прошлом году в этот день и час Томка сидела за партой у окна, откуда была видна большая берёза, широко раскинувшая ветви и будто горевшая каждую осень жёлтым огнём. Томка любила, не слушая учителей, глядеть на эту берёзу. А учителя всё говорили громкими голосами так, словно каждый учитель звал учеников идти по дороге именно той науки, которую и преподавал. Тамара Колясникова не соблазнилась ни одной из этих дорог, и потому сидела теперь под видом лаборантки в строительном НИИ. Прошёл месяц, но за время своей так называемой работы она не сделала ровным счётом ничего. Это именно так – ничего. Без преувеличений.
Ей давали копировать через кальку чертежи. Но ни один чертёж она так и не скопировала (у неё была тройка по черчению в школе). Тройка с натяжкой. Это была цена Томкиному обучению в целом, её единственная отметка, выше которой она не поднималась, не хотела подниматься. Думать о каких-то учебных высотах было ей тошно. А теперь ей было также тошно думать о лежащем на столе чертеже, сверху покрытом матовой калькой. И для того, чтобы меньше смотреть на этот нудный чертёж, Томка то и дело подходила к окну и считала тополя. В школе было явное преимущество: парта стояла у самого окна.
– Как дела, Томасик? – спросил Сажинский.
– Пло-хо, – вздохнула она. – В школу захотелось. Там у НАС осенью чисто-чисто! Я люблю, когда краской пахнет.
Сажинский снял очки, посмотрел вдаль, но ничего не увидел со своего места: провода расходились лучами от бетонной стены. Он подошёл поближе к столу, за которым сидела лаборантка Колясникова. Поглядел сквозь кальку на чертёж, где мутно проглядывала схема камнедробилки. Рейсфедером были намазаны несколько штрихов. Когда Томасик берёт рейсфедер, то рука, как по приказанию, начинает дрожать.
– Н-да, – покачал седой головой Сажинский.
Ему поручено руководить Томкиным обучением.
– Плохо, я сама вижу, не освоилась, – торопливо, с капризной гордостью оправдывается она.
– Позовём-ка Нину, – не теряет оптимизма Сажинский.
Сколько раз он так говорил! И Нина являлась из соседней комнаты, иногда заходила и без приглашения к своему мужу корейцу Коле. Обучение тот сносил молчаливо, да и сидел к Томке спиной. А вот Пахомов был непоседой и всегда норовил помочь. В него влюблялись все бывшие до Томки лаборантки. Он давал им милые прозвища и сам в награду получил уменьшительное имечко Эдюня. Колясникову прозывать не пришлось. Её мама называла Томасиком, и Томка это имя довольно часто оглашала при знакомстве.
Нина явилась тихо, заглянула в чертёж.
– Дай-ка, – стала чертить. – Ты опять забыла посмотреть, что надо переводить вначале.
Низенькая Нина, чернявенькая, не кореянка, но такая уродина! Говорит монотонно:
– Видишь: есть блок, расположенный выше. Его-то и надо было скопировать первым. А теперь потянешься к нему и другие размажешь.
Пока она обводит тушью верхний блок, Томасик думает с острой тоской: «И как можно жить такой!» Вдруг бы она стала хотя бы на сутки похожей на Нину… Нет, лучше умереть! К зеркалу не подойдёшь… А глаза людей? Для Томасика – те же зеркала. Ей приятно видеть своё отражение в игривых глазах Эдюни Пахомова, в робких глазах Сажинского… Этот смотрит на неё, всякий раз сдёргивая очки, словно боится, что её вид может его ослепить.
– Ну, понятно? – Нина распрямляется, любуясь своей работой.
Два верхних блока камнедробилки резко отличаются от двух других, переведённых Томасиком. Линии жирные, но не грязно-дрожащие с противной, словно шерстяной бахромой, а гладкие, плотные, будто сильно натянутые шёлковые нити.
– Прекрасно! – Томка делает над чертежом нежные движения пальцами, успевая полюбоваться своей рукой с длинными, овально заточенными ногтями.
Любит она свои руки. Взлетая, падая, они порой могут сказать лучше хозяйки.
– Когда уж научишься, – Сажинский улыбается подвидно отеческой улыбкой, он зачарован руками Томасика, застывшими в восхищении над чертежом.
Она поправляет пристроенное у чертёжной доски зеркальце, косится в него и расплывается в извиняющейся и одновременно победной улыбке. Нина тихо исчезает. А Томка вновь берётся за рейсфедер, обмакивает в тушь. Видно, как его клювик цепляет большую каплю густой жидкости. Хватает промокашку, но поздно: пятно, разрастающееся на глазах, похожее на гигантское плотное колесо, чернеет рядом с аккуратно обведёнными Ниной коробочками и трубочками.
– Неинтересно! – говорит Томка. – Однообразно! Серо! – в зеркальце с поразительной милотой двигаются её подкрашенные губы…
– Вот что, Томасик, – говорит Сажинский, – я предлагаю тебе посмотреть испытания настоящей дробилки! Увидишь, так сказать, собственными глазами! – набирает номер телефона…
– Я очень рада, – говорит она с важностью герцогини, но готова бежать хоть куда от ненавистной ей чертёжной доски.
…Когда школьные экзамены были сданы на трояки, Вера Алексеевна, встав перед дочкой, словно перед аудиторией, потирая от волнения руки, будто намыливая их мылом, провозгласила безо всякой надежды быть услышанной:
– Специальность будет через два года!
– Ты соображаешь? – спросила дочка так, будто не мать, а она была преподавателем, – как я буду учить эту мерзкую физику, эту, ещё более отвратную математику? Нет, ты, видимо, ничего не соображаешь, раз предлагаешь мне идти учиться в этот твой строительный техникум! Ты думаешь, я хочу что-то строить? Я, скорее, хочу всё разрушать!
– Погоди, – волнуясь, трепеща и совершенно не находя никаких аргументов в пользу строительства перед разрушением, виновато улыбнулась Вера Алексеевна. Как обычно при таких разговорах, она робела перед этим монстром, перед этой богиней – своей дочкой Томасиком. Даже в её имени, произносимом матерью, слышалась сюсюкающая надежда на то, что это неповторимое и на её взгляд совершенное создание когда-нибудь станет её уважать. – Погоди, Томасик, надо решить. У меня зарплата…
– Я всё знаю про твою зарплату! – отрубает дочь. – А ОН, что, больше нам не будет помогать?
– ОН будет. Обещал, конечно. Но ты понимаешь, ты выросла и…
– Понятно! Выросла и должна вкалывать, чтобы обеспечить себе пропитание. Ну, так не беспокойся, я о себе отлично позабочусь.
– Хорошо, Томасик, но… Но куда ты хочешь? – робкий вопрос без надежды на ответ.
– Пока никуда.
Томка обманывала, потому что ей хотелось устроиться, как уже устроилась Галка Мельникова, секретаршей. Причём, в этой секретарской работе она меньше всего видела работу, которую, наверное, тоже придётся делать. Она лишь представляла приёмную, ковры, селекторы и… себя, одетую по самому последнему крику моды и причёсанную, как кинозвезда. Сидит она и смотрит. Взгляд у неё томный и важный. Заходят в приёмную люди, множество людей, и всё больше молодые, интересные, хорошо одетые и перспективные мужчины. Они предлагают ей пойти вечером в театр, в ресторан, покататься на автомобиле… Томасик в замешательстве, не знает, что выбрать. И в таких размышлениях она сидит до конца рабочего дня. Изредка ей приходится вставать и прогуливаться в кабинет начальника, который, конечно же, тоже к ней ужасно благоволит, но он уже стар и готов сделать для неё всё, что угодно, на отеческих основаниях. Такое место работы было представлено уже тысячу раз, а уж после того, как ближайшая подруга Галка Мельникова и вправду сидела в такой точно приёмной, мечты стали почти реальностью.
Томка стала приходить на работу к Галке, сидела в кресле и привыкала к своей будущей жизни. Как хорошо тут относились к Галке, как вежливо! После школы, где каждая учительница могла накричать, «поставить на ноги» (будто можно ещё на что-то поставить) или даже выгнать из класса, здесь был просто рай… Молодых мужчин было много…
Вера Алексеевна об этих чудовищных, с её точки зрения, планах не знала. Она уже много лет в процессе воспитания пыталась выявить склонности своей дочери, способности её к каким-нибудь конструктивно-позитивным занятиям. И то, что происходило теперь, считала результатом того, что в этом «выявлении» не добилась никакого результата.
Томка медленно растирала длинными пальцами крем по гладким и не требующим крема щекам и равнодушно глядела не на Веру Алексеевну, а на носки своих ног, обутых в тапочки с пампушками. Она считала разговор само собой ненужным, но из тактических соображений поддерживала «обсуждение её дальнейшей послешкольной жизни». «Ей хочется посоветовать. Да и какая бы она была мать, если б не советовала… Пусть говорит, ей же лучше».
– Хорошо, в техникум ты не хочешь, – вздохнула Вера Алексеевна, поняв, что рухнул её давний план взять дочку за руку и отвести в техникум, в котором сама работала много лет. – Но всё-таки, ты что-то решила. Может, скажешь мне?
Дочь быстро перевела взгляд с туфель на мать, лицо которой сделалось красновато-страдальческим, в пятнах. «Отложим дебаты на завтра», – подумала Томка с педагогическим тактом, и даже приготовилась соврать, что техникум этот, вроде, тоже ничего… Но Вера Алексеевна вдруг смело развернулась в кресле и вцепилась в телефон, словно от него зависела последняя её связь с жизнью:
– Уж лучше я Гуменникову поклонюсь, – тихо, но веско объявила она и стала лихорадочно набирать номер телефона. – Здравствуй, Илья, – сказала севшим голосом. – Ты не узнал меня? Колясникова… Ну, вот видишь, – Вера Алексеевна натужно засмеялась.
Томка не вышла на кухню, как обычно делала, когда мать начинала свои телефонные разговоры, а решила поприсутствовать: разговор касался её лично, и она предпочитала держать информацию под контролем.
– …ты большой человек, Илья… А мы, маленькие, лезем к тебе со своими делами-бедами, – щёки Веры Алексеевны то вспыхивали, то бледнели, пальцы так сжимали телефонную трубку, что казалось: треснет она, будто хлебная сушка.
Такого волнения ещё не проявляла Вера Алексеевна на глазах у дочки, которая приняла его на свой счёт. Решила: мать устраивает её на бог весть какое вакантное место. Уже было пора снимать маску (идти умываться), а разговор длился. Слова имели двойные смыслы, будто мама и этот Гуменников говорили на своём, заранее условленном языке. До этого звонка дочка и не могла предположить, что у её матери с каким-то мужчиной может быть такой особенный разговор.
Когда умытая Томка вернулась из ванной, то увидела мать совсем не такой. Не озабоченной с беспокойно расширенными, но иногда кокетливо подкрашенными глазами, словно бы ищущими. Лицо её подобрело, а глаза, хоть и не были подкрашены, казались большими. «Счастливая», – поражённо поняла Томасик. И это тоже было чем-то новеньким. Томка считала свою мать кем-то между вдовой и старой девой, верной давно ушедшему принцу.
Наутро Вера Алексеевна стала собираться, выбросив на диван из шкафа ворох одежды. Так она на работу никогда не одевалась. Перед зеркалом сидела необычно долго, лепя из густых, но местами седоватых волос замысловатую причёску. Томасик в нетерпении точила пилкой ногти.
– Ну, зачем ты так загнула вверх, делай проще, – не выдержала она.
И заметила отражённую в зеркале мать с плачуще изогнутыми губами и морщинистым низким лбом, над которым той никак не удавалось приладить туго закрутившийся завиток, и при словах дочери словно ожегшейся и снявшей руки с головы. Дочка бросила пилочку на диван, принесла сигареты. …На улице мать выглядела красивой. Причёска казалась не вычурной, а скромной, Вера Алексеевна больше не волновалась. Шла грациозно. Томка почувствовала себя рядом с ней длинной, нескладной.
НИИС, Научно-исследовательский институт строительства помещался в огромном бетонном кубе с широкими окнами. Приёмная здесь была ещё лучше той, в которой сидела Галка Мельникова. Но здесь секретарша явно не требовалась. Её функции выполняла какая-то немолодая тётка, внешне похожая на доярку (лицо простоватое и ненакрашенное). В деревне, где они с матерью летом снимали комнату, такой была их квартирная хозяйка. Может, её решили сменить на молодую красавицу, которой себя считала почти постоянно Томасик. И в этом мнении она была не одинока.
Кабинет Гуменникова, обставленный тяжёлой шикарной мебелью, подходил директору этого НИИСа, вышедшему к ним навстречу из-за стола. Директор оказался седоватым, но спортивным и с таким интеллигентным нервным лицом, что, если бы увидела его где-нибудь в другом месте, то подумала бы: артист! Или режиссёр. Вот кстати, те профессии, которые интересовали Томасика. Долгое время она считала себя не проявившейся пока великой актрисой.
– Верочка! Очень-очень рад! – Он и в самом деле был рад. – А это, значит, Томасик?
Он приобнял и поцеловал мать в щёку, и, развернувшись к Томке, точно также приобнял и поцеловал её. Движения его были выверенными, теплоты особой не было, вроде. Но Томка почувствовала. Как же она почувствовала и силу, и теплоту! Одеколон тоже был хорош, а куревом от него не пахло. Да, это был мужчина её мечты! В далёком будущем она хотела бы иметь такого мужа.
– Ох, прости, Илья, что мы явились к тебе, у тебя и без нас дел полно…
Секретарша по звонку внесла чайник, чашки, и они уселись втроём вокруг журнального столика. Всё в этом мужчине было благородно: как помешивал ложечкой в чашке, как отпил глоток… Томка любила хорошие манеры. Некоторые, взятые ею из иностранных фильмов, отрепетировала перед зеркалом.
– Конфеты тоже не ешь? Сахар не употребляешь? – глаза Гуменникова светились радостью, в ответ она могла только улыбаться и соглашаться со всем. – Фигуру, значит, бережёшь?
– Да, фигуре у нас много внимания уделяется, одежде и так далее, а вот математике и физике намного меньше, – сказала Вера Алексеевна. Но сказала она это не очень занудно, рассмеялась молодым смехом.
За окном, будто кивая им троим, покачивал бедной верхушкой тополь, уже расцветший широкими, тёмно-зелёными взрослыми листьями. После этого утра Вера Алексеевна выбросила сигареты в мусоропровод и часто заводила на проигрывателе вокализ Рахманинова.
…В коридорах НИИСа, казавшихся в первые дни таинственными, встретившись с Гуменниковым, Томка замирала, словно ученица перед любимым учителем. Вскоре заметила: и он любит встречаться с ней. Спрашивает, как она осваивается, привыкает… На все вопросы она поперёк себе отвечала: хорошо. Не могла иначе ответить такому человеку, каким стал для неё Гуменников. Обожание, разлитое в воздухе аурой, окружало этого человека. Он учтиво раскланивался не только с научными сотрудниками, но даже и с лаборантками, машинистками, уборщицами. Он помнил всех по именам и отчествам, расспрашивал о личном, будто был всем отцом, который призван заботится о своей семье. Из разговоров Томка узнала, что многие просто влюблены в директора. Дома она рассказывала о Гуменникове с восхищением, передавала ходившие по институту легенды о его «чудовищной» культуре. Томка заметила: матери нравились эти разговоры, и даже, кажется, огорчалась она, если Томка ничего не рассказывала ей про Гуменникова. Томка старалась. Даже стала понемногу выдумывать. Мать вскоре заметила и рассердилась. Смущённая, уличённая во лжи Томасик замкнулась в униженном молчании. И тогда Вера Алексеевна, внезапно подобрев, рассмеялась:
– Фантазёрка. Я сама об Илье Ильиче немало нафантазировала, – она осеклась, замолчав.
Томка насторожилась, ожидая какого-нибудь откровенного рассказа, но Вера Алексеевна сухо сообщила:
– Мы учились вместе…
Томасик раздосадованно хлопала ресницами.
– Ах ты, красавица моя, – ласково обняла её мать, вглядываясь в лицо дочери, будто ища в нём что-то ускользающее, точно призрак.
То, что, очаровавшись Гуменниковым, она попала тут в лабораторию вибраций, как какой-то кур, Томка поняла не сразу. Когда поняла, то даже хотела уволиться, причём, не сказав об этом матери. Но встретила снова в коридоре этого человека… Просто магнит. Была и ещё причина, о которой она не могла никому рассказать, кроме подружки Галки Мельниковой. Правда, ещё Томке нравилось тут бездельничать, красуясь в новой одежде, на которую была потрачена вся первая зарплата. Мать всё-таки неплохо зарабатывала, особенно репетиторством. Немного надоедали эти ученики, несмотря на то, что Вера Алексеевна их даже в комнату не пускала: на кухне долбили проклятые алгоритмы. А ещё помогал ОН. Так мать называла её таинственного папашу. Томка его никогда не видела и видеть не хочет! Но ОН помогает, то есть денег даёт, присылая с главпочтамта переводы. Вера Алексеевна до такой степени законспирировала своего любовника (мужем он ей не был), что дочери дала отчество своего давно умершего «прекрасного папы» Алексея Андреевича. Так что, обе они, будто сёстры, – Алексеевны. Хотя Томка подозревает, что она, конечно, не Алексеевна.
Они пришли в подвал, и там Сажинский передал Томку Пахомову, который давно одобрил её желание называть его просто Эдюней. Был он не молод по понятиям Томасика, то есть ему сильно перевалило за тридцать.
– Пошли! – прокричал он и схватил её за руку, потащив в демонстрационный зал.
Работала дробилка, стоял неимоверный грохот. В этом мрачном подвале без окон по всем стенам мигали дисплеи телевизионных экранов. Посредине под тусклым светом грохотало, лязгало и скрежетало громадное серое сооружение. Пахло дроблёным горячим камнем. Повсюду на неровном цементном полу валялись куски камня, большие и маленькие. В подвале висела прочной пеленой серая пыль. Эдюня и ещё двое сотрудников что-то кричали друг другу, сблизив лица у экрана осциллографа, тыча пальцами в какие-то длинные, похожие на свитки, бумаги, исчерченные знаками. Томка стояла в грохоте, брошенная и озябшая от подвальной сырости и тоже глядела в экран. Там неслась, истаивая и снова появляясь, кривая, похожая на зелёную молнию. Вдруг дробилку выключили, и стало оглушительно тихо. Голоса зазвучали неестественно громко. У Эдюни в руках появился новый свиток миллиметровки.
– Пошли в лабораторию, я тебе докажу, – говорил он, направляясь по камням к двери.
За ним двинулись его коллеги, а Томка, всё ещё оглушённая, смотрела по сторонам, и резкая тоскливость охватила её, будто потерявшуюся на вокзале девочку. Запинаясь лаковыми каблуками о камни, она пробралась к двери в подвальный коридор. Ей хотелось крикнуть: «Постойте, вы забыли обо мне!» Шедшие впереди так бурно разговаривали, словно через минуту должны были расстаться на всю жизнь… Они поднялись по крутой лестнице и вышли через люк, огороженный железными бортами, на первый этаж.
Люки зияли повсюду. Вначале Томка побаивалась их, но потом перестала бояться начисто. Даже забывала о них, когда спускалась на опытный завод в лабораторию, где Ничков с двумя лаборантами проводил испытания гипсобетонных панелей. Она и сейчас хотела шмыгнуть в дверь, ведущую на опытный, но побоялась подвести Эдюню и послушно последовала за ним наверх в лабораторию вибраций.
Все, кто шёл впереди, зашли в одну из комнат. Там была классная доска, парты, и можно было сидеть, как в школе, наблюдая за теми, кто стоит у доски. На сей раз у доски был Эдюня. Его коллеги сели за ближайшие столы, а Томасик – за последний. Это ей напомнило последнюю парту в школе, где она обычно и сидела. Пахомов быстро стал писать на доске мелом значки и цифры. Он сильно ударял по доске, мел крошился и пачкал ему пиджак. Губы Эдюни шевелились, он что-то бормотал про себя, отклоняясь от доски, страстно выкрикивал… термины. Непонятные Томке. Один из этих мэнээсов, так называли в институте младших научных сотрудников, сначала сидел с безразличным видом, но постепенно стал волноваться всё больше, подошёл к доске, тоже взял мел и стал поверху написанных Пахомовым цифр писать свои, стирать поспешно рукой и тоже писать. Эдюня стоял довольный:
– Вот видишь, убедил!
Другой учёный, не слишком молодой, но тоже «младший», поднялся и потрепал Пахомова по плечу. Тот улыбнулся, облизывая сухие губы. Томка переводила взгляд с одного на другого, и был миг, когда ей захотелось понять, что же такое кроется за этими значками и формулами. Такими несовместимыми казались ей эти «страсти» и скучные слова: «математика», «физика»… Она переводила взгляд с одного лица на другое. Вдруг Эдюня заметил её, очнулся, не понимая, откуда она здесь, подсел и шепнул ликующе:
– Пошли сегодня в филармонию! Там хоралы, матушка, хоралы!
Томка не ожидала, отодвинулась, опасливо поглядев на его выпачканные мелом руки. Эдюня заметил взгляд, рассмеялся, вскочил и вновь понёсся к доске, где двое других младших научных сотрудников продолжили обсуждение.
Кое-как закончился этот с точки зрения Томки никуда не годный, пустой день. Вечером, засыпая, она стала воображать, как у доски собрались опять эти молодые учёные: бородатые, странные, будто слепые, но одновременно, будто слишком зрячие. И тут встаёт Томасик, протягивает руку с мелком к доске и пишет на ней что-то для себя непонятное своей изумительной рукой с изящным маникюром. Все эти физики просто деревенеют, ведь им в головы не приходил такой простой и гениальный ответ. «Но я же такая бездарная! – жалобно воскликнул в её голове какой-то ненужный голосок, и сразу захотелось заплакать. – У меня нет профессии…» Ту профессию, которая у неё всё-таки имелась, можно было назвать профессией с большой натяжкой. А желание заплакать, стало её частенько теперь посещать, особенно по вечерам, когда усталая мать уже спала, а Томка не могла заснуть в своём отгороженном от общей комнаты уголке.
…На работе продолжалось «обучение». Не будь она для всех «чуть ли не племянницей» самого директора, вряд ли стали бы её дальше держать и платить за безделье деньги. Но держали. И зарплату она получала. И никто не напоминал, никто не укорял. Но в этот день случилось столкновение, при котором Томка себя ощутила, как обычно, победительницей, не зная, правда, что произойдёт дальше в этот нелёгкий и даже, в какой-то степени поворотный для неё день. С утра она опять безуспешно пыталась скопировать чертёж камнедробилки, но, несмотря на вчерашнее знакомство с этим жутким агрегатом, успехи были нулевые, то есть, их не было. Ближе к обеду влетел Пахомов, перепачканный мелом и полный эмоций. Даже спина корейца Коли, обычно невозмутимого, вздрогнула от его заряда:
– Ну, старик, кипишь ты! Варишься!
– Фу, это что, – Эдюня тут же стал с большим пылом рассказывать про установленную в каком-то карьере на обогатительной фабрике дробилку, которая работает с ужасными вибрациями: подойти невозможно. Рамы трясутся, стёкла звенят. – Ужас! – громко воскликнул Эдюня, будто рядом продолжала работать подобная той камнедробилка.
Сажинский сочувственно кивнул головой. Томка уже знала: работа сотрудников лаборатории состоит в том, чтобы находить методы устранения вибраций, возникающих при работе всяких тяжёлых механизмов. Эта борьба с вибрацией – главное в их жизни. По поводу вибраций, как это уже не раз было видно на примере мэнээса Эдюни, бушуют страсти, кипят споры, крошится мел…
– Ну и что? И всю жизнь вот так и будете заниматься этими вибрациями, – нарушила гармонию их общения Томасик, любуясь на себя в зеркальце.
Все трое уставились на неё, даже кореец повернулся к ней своим бесстрастным лицом. Эдюня озвучил их общее порицание:
– Стыдно, Томасик! Стыдно! На фабриках люди работают, сотни, тысячи людей! А под ними и вокруг всё трясётся, как у нас в подвале. Но мы что, прибежали, да выскочили, а рабочим надо смену отбарабанить в таком аду! Они стареют раньше времени, становятся инвалидами в молодом возрасте, умирают в два раза раньше! А, знаешь, возьму-ка я тебя как-нибудь в командировку на какой-нибудь обогатительный комбинат!
В ответ Томасик лишь слегка улыбнулась с видом всё понимающей царицы Тамары; догадывается, зачем может взять в командировку этот младший сотрудник младшую лаборантку.
– Нет, правда, – растерянно встретил её взгляд Пахомов, но тут же и забыл о ней.
Да и ей стало не до них: позвонила Галка. «Томасик, не звонишь, не сообщаешь. А у меня событие. Генка мне сделал предложение. Замуж выхожу!»
– Ой, падаю со стула, падаю, – прощебетала Томка, и острая зависть густой краской залила её гладкую шею.
Генка был вовсе не Генка, а Геннадий Анатольевич, заведующий лабораторией (завлаб) в том институте, где работала секретаршей Галка. Ей удалось за какие-то два месяца провернуть колоссальное дело. И вот результат. «Эталон» мужчины, высокий брюнет при очень приличной должности (не мэнээс, а старший научный сотрудник) собрался развестись с женой, оставить сынишку и жениться вновь, да на ком, на Галке! Галка в сравнении с Томкой – ничто, пустое место. Когда они рядом, то никто никогда и не смотрит на Галку. Все не отводят взоров от удивительной красоты Томасика! И вот тебе результат! Таким быстрым результатам может позавидовать любой Эдюня Пахомов, желающий освободить от вредных вибраций всю горнорудную промышленность огромной страны!
– Когда свадьба? – спросила Томка, как в тумане.
«Ещё не решили, – лениво откликнулась Галка голосом «пожившей» женщины. – Ну а как у тебя?..»
– Что «как»? – вдруг рассердилась Томка. Она ведь уже рассказала Галке о том, о чём не рассказывала матери… Глухое раздражение поднялось в ней, закипело: – Не всем же надо так мало времени, чтобы понять, чтобы осознать, мы ещё не осознали… – Рассматривая ногти на левой руке, а правой придерживая телефонную трубку, она встретилась глазами с Сажинским. Ей показалось: он понял, он всё знает. Знает, хотя ему она, конечно, как и матери, ничего не рассказывала! А, может, и весь НИИС уже знает? – Потом поговорим, – закруглилась она с Галкой, взгляд быстро скользнул по начатому, но так и незаконченному чертежу, остановился на уже сегодня ляпнутом чёрном пятне…
Томка отвернулась от чертежа, встала, и вместо того, чтобы подойти к окну, выскользнула за дверь… Она шла мимо дверей, мимо комнат, где, наверное, спорили, что-то объясняя друг другу. Доказывали, чертили или сидели, уткнувшись в книги, словно беспрестанно ища ответы на вопросы. Томасику не было дела до этих вопросов, ответы она тоже не хотела искать. И чувствовала себя чужой всему этому громадному НИИ и его труженикам, зачем-то так увлечённым какими-то дробилками и стеновыми панелями…
Стеновые панели. Это – у Ничкова. Она шла коридорами, спускалась лестницами… Она была на пределе, была готова заплакать, но, приблизившись к опытному заводу, успокоилась, чтобы войти с нормальным бодрым лицом. Вход был через калитку в воротах. Эти ворота открывались, когда панелевоз доставлял в отгороженный отсек очередную панель. Да, конечно, все знали… Хотя она соблюдала конспирацию. Она скоро научилась добираться сюда коротким путём – через люки. Но, конечно, все знали, что она приходит сюда почти ежедневно, точно по обязанности. Одна надежда: не догадались пока, зачем, и думают, как Сажинский, который как-то сказал, мол, мы понимаем, в лаборатории стеновых панелей работа более наглядная, нагрузки навешивают, потом смотрят, есть ли трещина… А у нас, мол, лишь степень вибраций, и это непонятно. Если желаешь перейти в другую лабораторию, то мы подумаем, как это сделать… «Хорошо, но я пока не приняла решение», – ответила она. На самом деле, она и не думала переходить в лабораторию к Ничкову. Но и сегодня, как в другие дни, обогнула со двора опытный завод, толкнула калитку. В лицо потянуло свежим цементом.
Недалеко от входа зиял пастью открытый люк, ведущий в подвал. У стола, заваленного проводами и заставленного приборами, стояла местная лаборантка в тёмной косынке до глаз и в тёмном грязном халате и сцепляла провода датчиков. Другой лаборант, Женька, ляпал на стеновую панель замазку: латал трещины. Ещё один блок со следами мазни был выдвинут на середину опытного зала.
– А, Томасик! Привет! – сказала по-свойски лаборантка (звать Аней), – сегодня будем испытывать, хочешь посмотреть?
– Да? Вот эту? – догадливо ткнула в зашпаклёванную панель Томка.
Ей было совершенно всё равно, какую из двух серых и с виду не отличающихся одна от другой панелей будут испытывать. Но она делала вид, что живо тут всем интересуется, а потому и Аня, и Женька уже привыкли ей рассказывать о своей работе, к которой относились почти, как Эдюня Пахомов к своей, с научным рвением. Женька сказал как-то: «До самого интересного не дотяну, такие испытания пойдут, а мне в армию». Аня и Женька догадываются, почему она приходит сюда, но делают вид, что не понимают. Они оба такие простецкие, считает Томка. Аня эта некрасивая, руки вечно грязные.
– Вон ту испытывали, треснула, осколки летели! – баском с гордостью сказала она. – Ничкову досталось: в шею осколок бетона прилетел. Кричит на нас с Женькой, чтоб не стояли рядом со стендом, а сам лезет… – В её голосе звучало восхищение Ничковым. Смелый, пострадал.
Провода тянулись к стенду испытаний… Томка рассеянно вертела в пальцах подобранный на столе проводок. Она волновалась перед приходом Ничкова. То, что он придёт, знала точно, ведь иначе Аня намекнула бы сразу, что его сегодня не будет. Да и подготовку к испытаниям он всегда проводит сам.
– Ну, куда ты налепил? – проворчала Аня.
– Павел Владимирович здесь велел ставить датчик, – стал оправдываться Женька, нажимая на «Павел Владимирович».
Томка считала, что оба этих серых существа и влюблены в неё, что само собой разумеется при её неземной красоте, но и уважают её безусловно, ведь они оба называют Ничкова по имени-отчеству и на «вы», а она уменьшительным именем и на «ты».
– Привет, – с обычной непонятной улыбкой Ничков перешагнул порог.
На нём, как на вешалке, висел старый пиджак.
– Вот возимся, возимся, – словно извинился. – Ну, как жизнь?
«Плохо», – хотела ответить Томка, но сжалась под его взглядом, под его улыбкой, посмотрела в глаза с отчаянием готового на всё, доведённого до крайности ребёнка. Эти бесконечные взгляды… Особая, своя жизнь на одних взглядах… Хорошо поглядеть в глаза… Но только так, чтоб глаза отвечали. Конечно, хотелось бы ещё и каких-то слов… Вдруг, вспомнилось: Галке сделал предложение этот «эталон»… Ничков пересёк опытный зал; по пути захлопнул крышку люка и проворчал на Женьку:
– Опять оставил открытым? – остановился рядом с лаборантами: – Женя, сколько раз тебе объяснять? Куда ты поставил этот датчик?
– Ну, вот, что я тебе говорила? – прошептала Аня.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.