Текст книги "Рождественские рассказы зарубежных писателей"
Автор книги: Татьяна Стрыгина
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)
Новогодний подарок мадемуазель де Дусин
Перевод с французского Е. А. Корнеевой
Утром 1 января добрый г-н Шантерель вышел пешком из своего особняка в предместье Сен-Марсель. Кровь плохо согревала его, двигался он с трудом, и ему стоило немалых усилий идти в такую холодную погоду по улицам, покрытым скользким талым снегом. В порыве самоуничижения он уже давно отказался от кареты, так как после болезни стал серьезно беспокоиться о спасении своей души. Он жил уединенно, вдали от общества и друзей, и бывал только у племянницы, семилетней мадемуазель де Дусин.
Опираясь на палку, он не без труда добрался до улицы Сент-Оноре и вошел в лавку г-жи Пенсон, известную под названием «Корзина цветов». Там было выставлено такое множество детских игрушек – подарков к наступающему 1696 году, что посетители с трудом пробирались среди всех этих танцующих и пьющих вино человечков-автоматов, поющих на ветвях птичек, домиков с восковыми фигурками внутри, солдатиков в белых и голубых мундирах, выстроенных в боевом порядке, и кукол, одни из которых были в нарядах знатных дам, а другие в платье служанок, ибо неравенство, установленное на земле самим Господом Богом, царило и в этом игрушечном мирке.
Господин Шантерель остановил свой выбор на кукле, одетой, как принцесса Савойская в день ее прибытия во Францию 4 ноября. Пышно причесанная и украшенная лентами, она была наряжена в плотно облегающий, шитый золотом корсаж, парчовую юбку и накидку с жемчужными застежками.
Господин Шантерель улыбнулся при мысли о том, в какой восторг эта красавица кукла приведет мадемуазель де Дусин, и когда г-жа Пенсон подала ему принцессу Савойскую, завернутую в шелковую бумагу, его лицо, побледневшее от постов, изможденное болезнью и удрученное постоянным страхом перед загробной карой, на мгновение озарилось чисто земной радостью.
Он учтиво поблагодарил г-жу Пенсон, взял принцессу под мышку и, волоча ногу, направился туда, где, как он знал, мадемуазель де Дусин уже проснулась, но не встает, ожидая его прихода. На углу улицы Сухого Дерева он встретил г-на Спона, огромный нос которого свешивался чуть ли не до самого кружевного жабо.
– Добрый день, господин Спои, – приветствовал его г-н Шантерель. – Поздравляю вас с Новым годом и молю Бога, чтобы все ваши желания исполнились.
– О сударь, подумайте, что вы говорите! – воскликнул г-н Спон. – Ведь нередко Господь внимает нашим желаниям лишь для того, чтобы покарать нас. Et tribuit eis petitionem eorum.
– Совершенно справедливо, – ответил г-н Шантерель. – Мы не всегда умеем распознать, что для нас благо. Я сам тому живой пример. Сперва я счел болезнь, которой страдаю вот уже два года, большим злом; впоследствии же я понял, что это – великое благо, ибо она побудила меня отказаться от той греховной жизни, которую я вел, растрачивая время на всевозможные развлечения. Эта болезнь, повредившая мне ноги и помутившая голову, была на самом деле знаком великой милости, которую мне ниспослал Господь. Но не соблаговолите ли вы, сударь, проводить меня до квартала Руль, куда я спешу с новогодним подарком для моей племянницы, мадемуазель де Дусин.
При этих словах г-н Спон воздел руки к небу и вскричал:
– Как! Вас ли я слышу, господин Шантерель? Нет, это скорее слова вольнодумца! Возможно ли, сударь: вы вели такую праведную и уединенную жизнь и вдруг предались мирским порокам?
– Что вы! Я и не думал этого делать, – задрожав, ответил г-н Шантерель. – Но прошу вас, объяснитесь. Неужели подарить куклу мадемуазель де Дусин такой уж большой грех?
– Тягчайший, – сказал г-н Спон. – Ведь то, что вы собираетесь подарить сегодня этому невинному ребенку, должно скорее именоваться сатанинским идолом, нежели куклой. Неужели вам неизвестно, что обычай делать новогодние подарки есть омерзительное и преступное суеверие, унаследованное от язычников?
– Я этого не знал, – возразил г-н Шантерель.
– Так знайте же, – продолжал г-н Спон, – что этот обычай ведется от римлян, которые видели во всяком начале нечто божественное, а потому обожествляли и начало года. Так что тот, кто поступает как они, превращается в идолопоклонника. Вы, сударь мой, делаете новогодние подарки подобно почитателям бога Януса. Тогда уж заодно посвящайте, как они, первый день каждого месяца Юноне.
Господин Шантерель, который едва держался на ногах, попросил г-на Спона дать ему руку. Дорогой г-н Спон снова заговорил:
– Неужели из-за того только, что астрологи положили считать первое января началом года, вы должны в этот день делать подарки? И что вас заставляет именно сегодня воскрешать в душе друзей нежное чувство к вам? Разве эта нежность угасла к концу года? Да и может ли быть вам дорого чувство такой нежности, которую надо оживлять льстивыми словами и подарками?
– Сударь, – ответил добрый г-н Шантерель, опираясь на руку г-на Спона и силясь приспособить свои нетвердые шаги к стремительной походке спутника, – сударь, до болезни я был жалким грешником и думал лишь о том, чтобы учтиво обходиться с друзьями и вести себя как подобает человеку чести. Провидению угодно было извлечь меня из этой бездны; с тех пор как я обратился на путь истины, я во всем руководствуюсь советами моего духовника. Но я поступил легкомысленно, не спросив его мнения о новогодних подарках. И то, что говорите мне вы, сударь, человек столь сведущий в делах добронравия и веры, повергает меня в совершенное смущение.
– Сейчас я действительно приведу вас в смущение, – подхватил г-н Спон, – но при этом и просвещу вас, – не своим слабым разумением, конечно, а словами великого ученого и светоча знания. Присядьте на эту тумбу.
И подтолкнув г-на Шантереля к каким-то воротам, в углу которых тот кое-как устроился, г-н Спон достал из кармана книжечку в пергаментном переплете, раскрыл ее, полистал и, отыскав нужное место, стал громко читать, окруженный сбежавшимися трубочистами, горничными и поварятами, которых привлекли раскаты его голоса:
– «Все мы, ужасающиеся еврейским обрядам и находящие странными и нелепыми их субботы, новолуния и другие празднества, некогда угодные Богу, – все мы тем не менее свыклись с сатурналиями и январскими календами, с матроналиями и торжествами в день солнцеворота. Со всех сторон сыплются новогодние подарки, летят поздравления; повсюду стоит шум игрищ и пиров. Язычники – и те ревностнее блюдут свою веру, ибо они остерегаются участвовать в наших празднествах из боязни прослыть христианами; мы же не страшимся прослыть язычниками, сохраняя их праздники».
Слышите? – добавил г-н Спон. – Так говорит сам Тертуллиан, указуя из недр Африки, насколько не подобают вам эдакие поступки. Он вопиет: «Со всех сторон сыплются новогодние подарки, летят поздравления! Вы справляете языческие праздники!» Я не имею чести знать вашего духовника, сударь мой, но я содрогаюсь при мысли о том одиночестве, в котором он вас оставил. Уверены ли вы хоть в том, что в смертный час, когда вы предстанете перед Господом, ваш духовник будет рядом с вами, чтобы принять на себя грехи, в которые вы впали по его небрежению?
Сказав все это, г-н Спон спрятал книжку в карман и с разгневанным видом удалился в сопровождении изумленных трубочистов и поварят, державшихся на некотором расстоянии от него.
Добрый г-н Шантерель остался у ворот наедине с принцессой Савойской и, нарисовав себе картину вечных адских мук, на которые его обрекло намерение подарить куклу мадемуазель де Дусин, своей племяннице, принялся размышлять о неисповедимых тайнах веры. Ноги, которыми он уже давно владел с трудом, теперь совсем отказывались ему повиноваться, и он чувствовал себя настолько несчастным, насколько может им быть в нашем мире человек, исполненный самых благих намерений.
Он уже несколько минут в полном отчаянии сидел на тумбе, как вдруг какой-то капуцин подошел к нему и сказал:
– Сударь, не подадите ли вы сколько-нибудь во имя Божие на новогодние подарки меньшой братии?
– Как! Отец мой, что вы говорите? – воскликнул г-н Шантерель. – Вы, монах, просите подаяния на новогодние подарки?
– Сударь, – возразил ему капуцин, – святой Франциск по доброте своей пожелал, чтобы и его дети радовались в простоте сердечной. Пожертвуйте сегодня что-нибудь на добрый ужин капуцинам, чтобы они потом бодро и радостно переносили пост и воздержание в течение всего года, исключая, разумеется, воскресные дни и праздники.
Господин Шантерель изумленно посмотрел на монаха:
– Да разве вы не боитесь, отец мой, что новогодним подарком можно погубить душу?
– Конечно нет.
– Но ведь этот обычай идет от язычников!
– И у язычников бывали хорошие обычаи. Господь иногда озарял светом своим мрак язычества. Но, сударь, если вы отказываете в новогодних подарках вам, то не откажите в них бедным детям. Мы ведь воспитываем подкидышей. На ваше пожертвование я куплю им всем по бумажной мельнице и прянику. Быть может, они будут вам обязаны единственной счастливой минутой во всей своей жизни, потому что на земле им уготовано не много радости. Их смех донесется до неба. А когда дети смеются, они славят Господа.
Господин Шантерель положил свой довольно увесистый кошелек в руку минорита и поднялся с тумбы, шепча слова, которые только что услышал: «Когда дети смеются, они славят Господа».
А затем, с просветленной душой, он окрепшим шагом направился с принцессой Савойской под мышкой к мадемуазель де Дусин, своей племяннице.
1908
Ги де Мопассан (1850–1893)
Рождественское чудо
Перевод с французского С. Иванчиной-Писаревой
Доктор Бонанфан стал рыться в своей памяти, повторяя вполголоса:
– Рождественский рассказ?.. Рождественский рассказ?..
И вдруг воскликнул:
– Ну да! У меня есть одно воспоминание и даже очень необыкновенное. Это фантастическая история. Я видел чудо. Да, сударыни, чудо в рождественскую ночь.
Вас удивляет, что вы слышите это от меня, человека, ни во что не верующего? И тем не менее я видел чудо! Говорю вам, я его видел, видел собственными глазами, именно видел.
Удивило ли оно меня? Отнюдь нет: если я не верю в ваши догматы, то верю в существование веры и знаю, что она движет горами. Я мог бы привести много примеров. Но я боюсь возбудить в вас негодование и ослабить эффект моего рассказа.
Прежде всего признаюсь, что если я и не был переубежден всем виденным, то, во всяком случае, был очень взволнован, и я постараюсь бесхитростно передать вам все это с наивной доверчивостью овернца.
Я был тогда деревенским врачом и жил в местечке Рольвиль, в глуши Нормандии.
Зима в том году была лютая. С конца ноября после недели морозов выпал снег. Уже издалека виднелись тяжелые тучи, надвигавшиеся с севера, затем начали падать густые белые хлопья.
За одну ночь вся долина покрылась белым саваном.
Одинокие фермы, стоявшие среди квадратных дворов, за завесой больших деревьев, опушенных инеем, казалось, уснули под этим плотным и легким покрывалом.
Ни один звук не нарушал тишины деревни. Только вороньи стаи чертили длинные узоры по небу в напрасных поисках корма и, опускаясь тучей на мертвые поля, клевали снег своими большими клювами.
Ничего не было слышно, кроме мягкого и непрерывного шороха мерзлой пыли, продолжавшей сыпаться без конца.
Так длилось всю неделю, потом снегопад прекратился. Землю окутывал покров в пять футов толщиною.
В последующие три недели небо, днем ясное, как голубой хрусталь, а ночью все усыпанное звездами, словно инеем на холодной суровой глади, простиралось над ровной пеленой твердого и блестящего снега.
Долина, изгороди, вязы за оградой – все, казалось, было мертво, убито стужей. Ни люди, ни животные не показывались на улицу; одни только трубы, торчащие из хижин в белых сугробах, свидетельствовали о скрытой жизни тоненькими, прямыми струйками дыма, поднимавшегося в ледяном воздухе.
Время от времени слышался треск деревьев, как будто их деревянные руки ломались под корою: толстая ветка отделялась иногда и падала, потому что холод замораживал древесные соки и разрывал заледеневшие волокна.
Жилища, разбросанные там и сям среди полей, казались отделенными друг от друга на сто лье. Жили как придется. Один только я пытался навещать моих ближайших больных, беспрестанно рискуя быть погребенным в какой-нибудь яме.
Вскоре я заметил, что вся округа охвачена таинственным страхом. Толковали, что такое бедствие не может быть явлением естественным. Уверяли, что по ночам слышатся голоса, резкий свист, чьи-то крики.
Эти крики и свист, несомненно, издавали стаи птиц, перелетавшие в сумерки на юг. Но попробуйте переубедить обезумевших людей. Ужас охватил души, и все ждали какого-то необыкновенного события.
Кузница дядюшки Ватинеля стояла в конце деревушки Эпиван, на большой дороге, в те дни заметенной снегом и пустынной. И вот когда у рабочих вышел весь хлеб, кузнец решил сходить в деревню. Несколько часов он провел в разговорах, навестив с полдюжины домов, составлявших местный центр, достал хлеба, наслушался новостей и заразился страхом, царившим в деревне.
Еще до наступления темноты он отправился домой.
Проходя вдоль какого-то забора, он вдруг заметил на снегу яйцо, да, несомненно, яйцо, белое, как все кругом. Он наклонился: действительно, яйцо. Откуда оно? Какая курица могла выйти из курятника и снестись в этом месте? Удивленный кузнец ничего не понимал. Однако он взял яйцо и принес его жене.
– Эй, хозяйка, я принес тебе яйцо. Нашел его на дороге.
Жена покачала головой…
– Яйцо на дороге? В этакую погоду! Да ты, видно, пьян.
– Да нет же, хозяйка, оно лежало у забора и было еще теплое, не замерзло. Вот оно, я положил его за пазуху, чтоб оно не стыло. Съешь его за обедом.
Яйцо опустили в котел, где варился суп, а кузнец принялся пересказывать то, о чем толковали в деревне. Жена слушала, побледнев.
– Ей-богу, прошлой ночью я слышала свист: мне даже казалось, что он шел из трубы.
Сели за стол. Сначала поели супу, потом, в то время как муж намазывал на хлеб масло, жена взяла яйцо и подозрительно осмотрела его.
– А если в этом яйце что-нибудь есть?
– Что же, по-твоему, может там быть?
– Почем я знаю!
– Будет тебе… Ешь и не дури.
Она разбила яйцо. Оно было самое обыкновенное и очень свежее.
Она стала нерешительно есть его, то откусывая кусочек, то оставляя, то опять принимаясь за него. Муж спросил:
– Ну, что, каково оно на вкус?
Она не ответила и, проглотив остатки яйца, вдруг уставилась на мужа пристальным, угрюмым и безумным взглядом: закинув руки, она сжала их в кулаки и упала наземь, извиваясь в конвульсиях и испуская страшные крики.
Всю ночь она билась в страшном припадке, сотрясаемая смертельной дрожью, обезображенная отвратительными судорогами. Кузнец, не в силах справиться с ней, принужден был ее связать.
Ни на минуту не умолкая, она вопила диким голосом:
– Он у меня в животе!.. Он у меня в животе!..
Меня позвали на следующий день. Я перепробовал без всякого результата все успокаивающие средства. Женщина потеряла рассудок.
С невероятной быстротой, несмотря на непроходимые сугробы, по всем фермам разнеслась новость, удивительная новость:
– В жену кузнеца вселился бес!
Отовсюду приходили любопытные, не решаясь, однако, войти в дом. Они слушали издали ее ужасные крики: трудно было поверить, что этот громкий вой принадлежит человеческому существу.
Дали знать деревенскому священнику. Это был старый, простодушный аббат. Он прибежал в стихаре, как для напутствия умирающему, и, протянув руки, произнес заклинательную молитву, пока четверо мужчин держали корчившуюся на кровати и брызгавшую пеной женщину.
Но беса так и не изгнали.
Наступило Рождество, а погода стояла все такая же.
Накануне утром ко мне явился кюре.
– Я хочу, – сказал он, – чтоб эта несчастная присутствовала сегодня на вечернем богослужении. Быть может, Господь сотворит для нее чудо в тот самый час, когда сам родился от женщины.
Я ответил ему:
– Вполне вас одобряю, господин аббат. Если на нее подействует богослужение – а это лучшее средство растрогать ее, – она может исцелиться и без лекарств.
Старый священник пробормотал:
– Вы, доктор, человек неверующий, но вы поможете мне, не правда ли? Вы возьметесь доставить ее?
Я обещал ему свою помощь.
Наступил вечер, затем ночь. Зазвонил церковный колокол, роняя грустный звон в мертвое пространство, на белую и мерзлую снежную гладь.
Послушные медному зову, медленно потянулись группы черных фигур. Полная луна озарила ярким и бледным светом горизонт, еще больше подчеркивая унылую белизну полей.
Я взял четырех сильных мужчин и отправился к кузнецу.
Одержимая по-прежнему выла, привязанная к кровати. Несмотря на дикое сопротивление, ее тщательно одели и понесли.
Церковь, холодная, но освещенная, была теперь полна народу; певчие тянули однообразный мотив; орган хрипел; маленький колокольчик в руках служки позванивал, управляя движениями верующих.
Женщину с ее сторожами я запер в кухне церковного дома и стал выжидать благоприятной, по моему мнению, минуты.
Я выбрал момент вслед за причастием. Все крестьяне, мужчины и женщины, причастившись, приобщились к своему Богу, чтобы смягчить его суровость. Пока священник совершал таинство, в церкви царила глубокая тишина.
По моему приказанию дверь отворилась, и мои четыре помощника внесли сумасшедшую.
Как только она увидела свет, коленопреклоненную толпу, освещенные хоры и золотой ковчег, она забилась с такой силой, что чуть не вырвалась из наших рук, и стала так пронзительно кричать, что трепет ужаса пронесся по церкви. Все головы поднялись, многие из молящихся убежали.
Она потеряла человеческий облик, корчилась и извивалась в наших руках, с искаженным лицом и безумными глазами.
Ее протащили до ступенек клироса и с силой пригнули к полу.
Священник стоял и ждал. Когда ее усадили, он взял дароносицу, на дне которой лежала белая облатка, и, сделав несколько шагов, поднял ее обеими руками над головой бесноватой, так, чтобы она могла видеть ее…
Она все еще выла, устремив пристальный взгляд на блестящий предмет.
Аббат продолжал стоять так неподвижно, что его можно было принять за статую.
Это тянулось долго-долго.
Женщину, казалось, охватил страх: она, как завороженная, не отрываясь, смотрела на чашу, все еще временами сотрясаясь страшной дрожью, и продолжала кричать, но уже не таким душераздирающим голосом.
И это тоже тянулось долго.
Казалось, она не могла отвести взгляд от дароносицы и уже только стонала, ее напряженное тело ослабело и поникло.
Вся толпа пала ниц.
Теперь одержимая то быстро опускала веки, то снова поднимала их, точно не в силах была вынести зрелища своего Бога. Она уже не кричала. Вскоре я заметил, что она закрыла глаза. Она спала сном сомнамбулы, загипнотизированная – простите, умиротворенная – пристальным созерцанием блестевшей золотом чаши, сраженная Христом-победителем.
Ее унесли, обессилевшую, и священник вернулся в алтарь.
Потрясенные свидетели грянули «Te deum» во славу милости Господней.
Жена кузнеца проспала сорок часов подряд, потом проснулась, ничего не помня ни о болезни, ни об исцелении.
Вот, сударыни, виденное мною чудо.
Доктор Бонанфан умолк, потом с досадой прибавил:
– Я принужден был засвидетельствовать чудо в письменной форме.
1882
Джордж Макдональд (1824–1905)
Портвейн в бурю
Перевод с английского С. Лихачевой
Папа, – промолвила моя сестрица Эффи однажды вечером, когда все мы собрались в гостиной у очага. Поскольку продолжения не последовало, мало-помалу все взгляды обратились в ее сторону. Эффи сидела молча, вышивая уголок батистового платочка; похоже, словечко вырвалось у нее неосознанно.
Для начала зимы ночь выдалась весьма холодная. Отец рано вернулся домой, и мы отужинали пораньше, чтобы насладиться долгим вечером в кругу семьи: то была годовщина родительской свадьбы, а для нас – самый домашний из праздников. Отец восседал в кресле у дымохода, с кувшином бургундского, а матушка устроилась рядом с ним, и изредка отпивала из его бокала.
Эффи шел девятнадцатый год; остальные были моложе. О чем она думала, в ту пору мы понятия не имели, хотя сейчас догадались бы без труда. Но вдруг она подняла голову и, заметив, что все глаза устремлены на нее, опомнилась или заподозрила неладное – и зарумянилась, словно роза.
– Ты ко мне обратилась, Эффи. Что такое, родная?
– Ах да, папочка! Я хотела спросить, не расскажешь ли ты нам сегодня… историю о том, как ты…
– Да, милая?
– О том, как ты…
– Я слушаю, милая.
– Ну, про вас с мамочкой.
– Да, понимаю! Про то, как я заполучил вашу мамочку вам в матери. Да. Я заплатил за нее дюжину портвейна.
Мы хором воскликнули: «Папа!» – а матушка рассмеялась.
– Расскажи, расскажи! – раздался всеобщий крик.
– Хорошо, расскажу, – отозвался отец. – Однако следует начать с самого начала. – И, наполнив бокал бургундским, он повел рассказ: – В раннем детстве, насколько я себя помню, я жил с отцом в старинном загородном поместье. Усадьба принадлежала не отцу, но его старшему брату, который в ту пору плавал капитаном на корабле с семьюдесятью четырьмя пушками. Он любил море больше жизни, и, судя по всему, до поры до времени ни одна дама не могла выдержать соперничества с его кораблем. Во всяком случае, дядюшка оставался холостяком.
Моей матушки вот уже несколько лет как не было в живых, а здоровье отца оставляло желать лучшего. Отец никогда не отличался избытком силы, а после смерти матери стал таять и чахнуть от горя (хотя в ту пору я был слишком мал, чтобы это заметить). Сейчас я вам об отце рассказывать не стану, поскольку к моей истории все это отношения не имеет.
Когда мне исполнилось пять, доктора посоветовали ему покинуть Англию. Усадьба перешла в распоряжение доверенного лица для сдачи внаем – по крайней мере, так мне кажется, – а отец увез меня на Мадейру, где вскорости умер. Слуга доставил меня домой; дядя меня отправил в пансион, оттуда – в Итон, а затем – в Оксфорд.
Я еще не успел закончить курса наук, а дядя мой уже дослужился до адмирала. За год до того, как я закончил Оксфорд, он женился на леди Джорджиане Торнбери, овдовевшей даме с единственной дочерью от первого брака. Так что дядюшка распрощался с морем, хотя, смею заметить, крайне неохотно, и поселился с женой в родной усадьбе – в том самом доме, где родился и я и который принадлежал нашему семейству на протяжении многих поколений и где сейчас живет наш кузен.
Новобрачные прибыли в Кулвервуд поздней осенью, и не успели толком обосноваться, как дядюшка уже написал мне письмо, приглашая меня отпраздновать Рождество в фамильном гнезде. Здесь-то и начинается мой рассказ.
Странные чувства владели мною, когда я переступил порог дома. Взгляду, привыкшему к современной безликой заурядности, старинный особняк казался исполненным горделивого величия. Однако смутные воспоминания, витавшие в воздухе, создавали ощущение домашнего уюта, что, наряду с великолепием, пробуждало в душе ни с чем не сравнимый восторг. Ибо что может быть лучше, чем ощущать себя как дома в обществе царственных особ? Я и по сей день признателен за урок, усвоенный благодаря этому чувству – сочетанию благоговения и нежности, всколыхнувшемуся в душе при виде родового поместья, когда в первый раз спустя пятнадцать лет я вступил в дом, покинутый в далеком детстве.
Старый дядюшка и новообретенная тетушка оказали мне радушный прием. Но стоило войти Кейт Торнбери, и я лишился сердца – и до сего дня так не обрел его снова. Однако я прекрасно обхожусь и без него, ибо получил в залог сердце куда более ценное – до тех пор, пока не отыщу своего, чего, от души надеюсь, никогда не произойдет.
При этих словах отец переглянулся с матушкой: в ее лице отражалась спокойная, безмятежная убежденность. У Эффи на глаза навернулись слезы. Бедняжка: очень скоро и ее сердечку предстояло утратить покой! Но рассказ мой не о ней. Отец тем временем продолжал:
– Ваша матушка была прелестнее, чем сейчас, хотя и не столь красива; и все же красива настолько, что я тут же понял: в целом свете еще не бывало, да и не будет, создания столь прекрасного! Она встретила меня приветливо, а я ее – неловко.
– Мне казалось, ты даешь мне понять, что мне в доме не место, – отозвалась матушка, в первый раз нарушив молчание.
– Вот видите, девочки! – подхватил отец. – А вы всегда так полагаетесь на первые впечатления и голос сердца! Я испытывал неловкость, потому что, как я уже сказал, полюбил вашу матушку с первого взгляда; а она решила, будто я воспринимаю ее как самозванку, вторгшуюся в родовое гнездо!
Я не стану в подробностях описывать историю тех дней. Я был безмерно счастлив – кроме тех моментов, когда остро чувствовал, что недостоин Кейт Торнбери; не то чтобы она намеренно давала мне это понять, ибо всегда держалась с неизменной приветливостью, однако такова уж она была, что я не мог не ощущать собственного несовершенства. Однако я набрался-таки храбрости, и не прошло и трех дней, как я уже вовсю пересказывал ей медленно оживающие воспоминания, относящиеся к усадьбе, а также и детские приключения, связанные с той или иной комнатой, или флигелем, или уголком в парке; ибо чем дольше жил я в поместье, тем скорее пробуждались старые ассоциации, и я сам дивился, обнаружив, сколько событий моей биографии, связанных с Кулвервудом, запечатлелись в памяти. Кейт никогда не давала понять, что мои рассказы ей скучны; а ведь, занимательные для меня, они бы непременно утомили любого, кто бы не разделял моих чувств в отношении родового гнезда. Мы бродили из комнаты в комнату, переговариваясь или молча; надо полагать, лучшей возможности мне и представиться не могло, в отношении такого сердца, как у вашей матушки. Мне думается, мало-помалу я ей понравился, а привязанность легко могла перерасти в нечто более сильное, если бы только и Кейт не пришла к выводу, что я ее недостоин.
Мой дядюшка, славный морской волк, принял меня с распростертыми объятиями – дескать, добро пожаловать на старую посудину; даст Бог, мы вместе еще немало поплаваем; суденышко в полном моем распоряжении – во всем, кроме одного. «Видишь ли, мальчик мой, – сообщил дядя, – я женился на знатной леди и не хочу, чтобы друзья моей жены поговаривали, будто я пришвартовался с ней рядышком, чтобы прибрать к рукам денежки ее дочки. Нет, нет, мальчик мой; твой дядюшка достаточно нахлебался соленой водицы, чтобы выкинуть такую подлость. Так что ты поберегись – вот и все. Она способна вскружить голову и такому разумнику, каких в нашей семье отродясь не водилось!»
Я не стал сообщать дядюшке, что совет запоздал; ибо, хотя с нашей первой встречи не прошло и часу, голова у меня уже настолько шла кругом, что восстановить нужное положение возможно было, разве что продолжая вращать голову в том же направлении; впрочем, существовала опасность сорвать резьбу. Славный джентльмен более не возвращался к этому разговору и не обращал внимания на нашу растущую близость; так что порою я склонен усомниться, а следовало ли воспринимать это простое и недвусмысленное предостережение всерьез. По счастью, леди Джорджиане я пришелся по душе – во всяком случае, так мне казалось, и это придавало мне храбрости.
– Чепуха, дорогой, – отозвалась матушка. – Мама души в тебе не чаяла, почти так же, как и я; но в храбрости ты никогда недостатка не испытывал.
– Ну, не настолько уж я был глуп, чтобы открыто демонстрировать малодушие! – возразил отец. – Но, – продолжал он, – положение дел становилось все серьезнее, и, наконец, я уже не сомневался, что застрелюсь или сойду с ума, если ваша матушка мне откажет. Так продолжалось несколько дней; до Рождества оставалось всего ничего. На рождественские праздники адмирал пригласил нескольких старых друзей. И, учтите, хотя я кажусь вам старомодным чудаком…
– О папа! – хором возразили мы, но он продолжал:
– Однако тут дядюшка далеко меня превзошел, а друзья его были во всем ему под стать. Сам я люблю пропустить стаканчик портвейна, хотя и воздерживаюсь от него по возможности, и вынужден утешаться бургундским. Дядя Боб обозвал бы бургундское помоями. Он-то не мыслил себе жизни без портвейна, хотя в невоздержанности старика никто бы не упрекнул. Так вообразите же его смятение, когда, допросив дворецкого (своего бывшего рулевого) и спустившись в винный погребок, дабы удостовериться своими глазами, дядюшка обнаружил, что в запасах его не наберется и дюжины бутылок портвейна! Бедняга побелел от ужаса (надо сказать, что в тусклом свете сальной свечи, зажатой в татуированном кулаке старого Джейкоба, дядя являл собою жуткое зрелище!), а затем принялся браниться на чем свет стоит, благодаря чему цвет лица его отчасти восстановился. Эту речь я воспроизводить не стану; среди джентльменов, по счастью, подобные слова вышли из моды, хотя леди, насколько я знаю, пытаются возродить обычай, устаревший ныне и гадкий во все времена. Джейкоб напомнил его чести, что запасов не собирались пополнять до тех пор, пока погребок не отстроят заново, ибо в этот, по словам его чести, годится только трупы складывать. Так что, разбранив Джейкоба за то, что тот вовремя не напомнил о приближении праздника, дядюшка обернулся ко мне и начал – разумеется, не ругаться на собственного отца, но изъявлять некоторое неодобрение по поводу того, что покойный не отстроил приличного погребка, прежде чем навсегда покинуть сей мир обедов и вин, и прозрачно намекнул, что подобная забывчивость весьма отдает эгоизмом и небрежением к благополучию потомков. Дав таким образом выход своему негодованию, дядя поднялся наверх и написал весьма категорическое, не допускающее возражений письмо своему ливерпульскому виноторговцу, требуя доставить в усадьбу до Рождества тридцать дюжин портвейна – любой ценой, хоть в дилижансе. Я лично отнес послание на почту, ибо столь ответственную миссию старик мог доверить только мне; собственно, он предпочел бы сходить сам, да зимой всегда прихрамывал: сказывались последствия ушиба от упавшего бруса в битве при Абукире.
Эту ночь я помню превосходно. Я лежал в постели, гадая, посмею ли сказать хоть слово или хотя бы намекнуть вашей матушке, что некое слово так и просится с языка, дожидаясь позволения! Вдруг я услышал, как ветер завывает в дымоходе. Как хорошо я помнил этот гул! Ибо добрая моя тетушка взяла на себя труд выяснить, какую спальню я занимал в детстве, и подготовила для меня комнату уже к третьей ночи. Я спрыгнул с кровати и обнаружил, что снег валит валом. Я снова забрался под одеяло и стал размышлять, что будет делать дядя, если портвейн так и не доставят. А затем мне пришло в голову, что, ежели снег не прекратится, а ветер разгуляется еще сильнее, дороги через холмистую часть Йоркшира, где располагается Кулвервуд, того и гляди, занесет.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.