Текст книги "Пасхальные рассказы русских писателей"
Автор книги: Татьяна Стрыгина
Жанр: Русская классика, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)
Другое дело – священники нынешние. Целуя однажды после всенощной благословляющую меня руку, я вдруг подумал, что ведь этой руки не было в мире в 1941 году, что человек, которого я называю «батюшка», годится мне в сыновья, а может быть, и во внуки… Как же мне было не вглядеться в глаза этого молодого человека, не задуматься о том, кто он, чьих родителей сын и что привело его на пастырский путь?
Вспомнил сейчас торжественную всенощную службу в верхнем храме Никольского кафедрального собора, куда мы однажды случайно, гуляя в тех местах, зашли с женой и дочкой. Служил эту всенощную преосвященный Никодим, митрополит Ленинградский и Новгородский – в сослужении с каким-то низкорослым, очень стареньким и худеньким чернолицым епископом из какого-то экзотического азиатского или африканского православного государства. Пока владыка вел службу, я не думал о нем, стоял в стороне и молился. Когда же он в своей роскошно распростертой мантии вышел на край амвона и стал говорить приветственное слово, обращенное к безмолвно стоявшему возле него коричнево-лиловому гостю в непомерно большой и тяжелой митре на высохшей стариковской голове, и когда из уст владыки полились слова наполовину церковные, книжные, библейские, а наполовину – из сегодняшней передовой «Известий», – я вдруг поймал себя на мысли, которая никогда прежде на богослужении в голову мне не приходила. Я подумал: что привело этого сорокалетнего, чернобородого, похожего на Пугачева человека – к Церкви, к монашеству и что вознесло его так высоко: до руководящего сана во второй в нашем государстве митрополии и до столь же высокой должности руководителя иностранного ведомства Московской патриархии или Синода?! (Сейчас он, кажется, стал еще и экзархом всея Западной Европы.)
Но с чего это вдруг вспомнился мне преосвященный Никодим?
О том ли я пишу, о чем хотел написать? Да, в общем пишу о том. Обо всем, что придет в голову, если это «все» имеет отношение ко мне, к моей вере, к моим мыслям о вере и о Церкви.
* * *
Пишу-то в общем о том, но не всю правду пишу. Несколько раз уже ловил себя на этой мысли.
Очень уж все просто и безобидно.
Вот шумно и храбро я выгоняю из своей квартиры стукачку. Вот «целую руку, благословляющую меня». Вот всей семьей стоим в кафедральном соборе за всенощной.
Можно подумать, будто живем мы не у себя на родине, а где-нибудь в Париже, или в Милане, или в Мехико-Сити. Будто никакого страха, никакого даже стеснения не испытывал я, находясь в храме. Испытывал! Спиной, затылком чувствовал глаза соглядатая – не только в самом храме, но даже и на дальних подступах к нему. Входишь из притвора в церковь, и глаза уже сами собой начинают косить: направо-налево. Кто здесь оттуда? Выискиваешь мужчин – не очень старых и специфического облика. О женщинах как-то не думалось – до тех пор, пока не появилась на моем горизонте эта шпионка в салопе.
Косишься, оглядываешься…
И вдруг делается стыдно.
Осеняешь себя крестом, опускаешься на колени, делаешь земной поклон. И тут уже нисходит на тебя благодать, и ты не думаешь (или почти не думаешь) о тех, кто рядом или за спиной. Ты уже молишься, ты – с Богом, и тебе все равно, что будет: вызовут, сообщат, посадят…
Много раз замечал я, что и на меня с опаской косится и оглядывается какой-нибудь дядька. А бывает – ты на него, он на тебя. Стоит, смотрит, слушает, а голова сама собой чуть заметно, на восьмую, на шестнадцатую оборота, поворачивается в твою сторону.
Но вот и на него нисходит… И ему становится невмоготу. Не желая знать о моем присутствии, он опускается на колени, молится…
Почему-то не хочется рассказывать о тех – довольно многочисленных – случаях, когда за мной «пускали хвоста» (когда, например, в 1952 году, находясь в Москве на какой-то конференции, я вышел как-то из Обыденской церкви, сел у Кропоткинских ворот в такси, а в другую машину тут же сели два молодчика в штатском и мчались за мной в другой конец города – до районного Дома пионеров, где заседала эта конференция по детской литературе… Или когда однажды вечером у ограды Никольского собора, когда я выходил из ворот, со мной якобы «случайно столкнулся» бывший мой однокашник, школьный товарищ еще дореволюционных времен, впоследствии разоблаченный мною стукач). Я рано понял, что о моей религиозности знают, не могут не знать. Ведь сотни, если не тысячи раз я бывал на богослужении – и в Москве, и в Ленинграде, и во многих других городах Советского Союза – и даже за границей. (И там меня пытались поймать, спровоцировать. В Будапеште, где я был в делегации вместе с Катаевым и Прилежаевой, привязалась ко мне учительница местной русской гимназии, еврейка, сразу объявившая себя православной, крещеной, верующей. Предложила поехать с ней в какое-то село на Дунае, в православную сербскую церковь. Должен сказать, что от всякой топорной работы меня коробит. И от такого рода «работы» – тоже.)
Да, очень давно и в органах, и в высших сферах знали, что я человек религиозный. Как-то стояли мы с женой у пасхальной заутрени в церкви Св. Иова на Волковом кладбище. Не в церкви, конечно, а перед церковью, под открытым небом. Неподалеку от нас, у забора возникла группка людей явно начальнического вида: кто-то был в кожаном пальто, кто-то с портфелем. И, кажется, автомобиль где-то поблизости попыхивал. И вот один из этой компании, увидев меня, приглушенно и все-таки очень слышно сказал:
– Пантелеев.
Я слегка оглянулся. Да, все смотрели в мою сторону. А мы стояли с зажженными свечками, крестились и, может быть, пели «Христос воскресе из мертвых» вместе со всеми, кто пришел сюда молиться, а не глазеть и не хулиганить.
Почему же меня не трогали, никуда не приглашали, не выясняли, не «ставили вопроса»? Я часто об этом думал. Ведь следили же за мной, охотились, подстраивали встречи, подсылали провокаторов. А все дело, я думаю, в том, что я не ставил свечу на подсвечник. Молился, ходил в церковь, но слова Божьего не проповедовал.
Мне скажут: но разве мало было рабочих, служащих, учителей, студентов и студенток, которых изгоняли с работы и из учебных заведений, шельмовали в стенных печатных газетах – только за то, что они посещали церковь, что дома у них висели иконы.
Были на нашей памяти и такие статьи, как «Профессор в рясе»…
Давно приготовился и я к тому, что, открыв однажды утром газету, увижу там подвальную статью с заголовком вроде: «Детский писатель с крестом на шее». Но вот мне уже под семьдесят, полвека я работаю в отечественной детской литературе, а такая статья не появилась. Вероятно, слишком рано я стал известным, слишком широко прошумела моя первая книга, чтобы могли решиться на такой шаг. Была, конечно, у них и другая возможность. Могли вызвать к секретарю писательской парторганизации или даже к секретарю горкома… Но у кого-то в верхах хватило ума понять, что я – не колхозная бабушка, не сторож, не счетовод, не уборщица – не из тех, одним словом, кого можно пытаться переубеждать, перевоспитывать путем соответственно проведенного собеседования (хотя и колхозных бабушек, и счетоводов, и сторожей – по-настоящему верующих – такими душегубительными беседами тоже далеко не всегда перевоспитаешь – из света во тьму не столкнешь).
Короче говоря, по этой (то есть религиозной) линии меня не трогали, как не трогали «по этой линии» Пастернака, Ахматову, Пришвина, Панову, академиков Павлова, Смирнова и многих других, имен которых мы даже не знаем (а там всегда знали).
По другим-то «линиям» меня стегали – и основательно. В сентябре 1941 года, за несколько дней до того, как вокруг Ленинграда сомкнулось кольцо блокады, меня (вместе с тысячами других ленинградцев) вызвали повесткой в городской паспортный отдел, зачеркнули в паспорте прописку, внесли туда 39-ю статью и предложили в течение двух с половиной часов явиться с вещами на Финляндский вокзал. Это был последний или предпоследний поезд, уходивший в места, которые через несколько дней стали называть Большой землей. Я не уехал. Десять месяцев жил с волчьим паспортом, без карточек. Меня ловили, хватали, сажали, грозили расстрелом… Человек, даже имени которого я не знаю, спас меня, помог бежать. Потом меня «реабилитировали». Потом Фадеев вывез меня – в третьей стадии дистрофии – на самолете в Москву. (Да, не только грехи были на совести этого человека!.. Но об этом не здесь.)
За что я подвергся тогда репрессиям – не знаю. Думаю – за все, вместе взятое. В том числе и за церковь, за приверженность религии. Перед тем как я был реабилитирован, меня вызвали в Большой дом, где шесть часов подряд допрашивали. Из вопросов, которые мне задавали, я понял, что на протяжении многих лет множество добрых людей на меня капало. Среди прочего проявляли интерес и к этой области, к моей религии.
Уже после войны, года за два до смерти Сталина, мне удалось поймать и разоблачить одного, уже давно вертевшегося вокруг меня литератора, который, как я всегда подозревал, прилежно постукивал на меня. Поймав его на явной провокации, я открыл перед ним дверь и сказал:
– Идите! У вас, кажется, сегодня собрание. Опоздаете.
И он, зло посмотрев на меня, ответил:
– Лучше ходить на собрания, чем к обедне.
А ведь я ему никогда не говорил, что хожу к обедне. Впрочем… Припоминаю такой разговор – на улице, года за полтора до этого.
Заговорили почему-то о переписи 1937 года. Б. сказал, что, когда к нему пришла счетчица, он был навеселе и на вопрос о вероисповедании ответил: православный.
– А утром очухался, испугался, побежал в этот участок, говорю: простите, был пьян, глупость сказал… Вычеркните, пожалуйста.
И, помолчав, не глядя в мою сторону, спросил:
– А вы?
– А я? Я – не вычеркивал.
Не вычеркивал, да, но говорю об этом без всякой гордости. Чего мне стоила эта перепись. Каких нервов! Каким была стрессом. И до чего же мне стыдно вспоминать о ней!
Еще месяца за два до переписи в газетах была напечатана анкета, в соответствующей графе которой стоял вопрос: вероисповедание, и объяснялось, что требуется или ответить: «неверующий», или назвать веру, к которой принадлежишь.
Надо помнить, какой это был год. Тридцать седьмой! Бушевали грозы, которые теперь называются почему-то «большими чистками». Гриша Белых уже одиннадцать месяцев томился в лагере, в Тулебле. За тюремной решеткой находились и другие близкие мне люди: Тамара Григорьевна Габбе, Александра Иосифовна Любарская, Миша Майслер…
Время, когда не спали ночами, прислушиваясь к шагам на лестнице, к автомобильному гудку за окном. И вот, в дополнение ко всему ждешь, что придет к тебе девочка из соседнего ЖАКТа, останется с тобой наедине (тайна переписи!) и после ответов: Пантелеев. Алексей. Иванович. Такого-то года. Русский. Холостой. Писатель, – нужно будет произнести:
– Православный.
Если уж честно, то не только волновался, но и трусил.
Как волновались и трусили миллионы других советских людей. Те, что веровали, но скрывали свою веру. Не ставили свечу на подсвечник.
В конце декабря 1936 года ЦК комсомола созвал очередное совещание по детской литературе. Остановились мы, ленинградские делегаты, в «Ново-Московской» гостинице, на Балчуге. Перед Новым годом конференция закрылась, все наши уехали, а я – остался. Решил пройти перепись в Москве.
Было все именно так, как я и ожидал. Пришла ко мне в номер девица со списками постояльцев и с опросным листом, и вот литератор такой-то из Ленинграда, двадцати девяти лет, холостой, русский, на вопрос о вероисповедании – громко и даже, пожалуй, с излишней развязностью ответил:
– Православный.
Девица удивилась, но не очень. По-видимому, таких ответов в ее сегодняшней практике было достаточно.
Прошло немного времени, и советские люди узнали, что январская перепись объявлена вредительской. Результаты ее никогда не были обнародованы. Упоминаний о ней не обнаружишь ни в БСЭ, ни в других справочных изданиях.
В чем же дело?
А дело в том, что Сталин и его сподручные не в первый и не в последний раз очень крупно просчитались. Вводя в опросный лист неконституционный пункт о вероисповедании, они рассчитывали, что перепись покажет неслыханную победу ленинско-сталинской идеологии и повсеместное падение религиозных чувств советских людей. Перепись показала совсем обратное. Цифры мне неизвестны, но, говорят, были они потрясающими. Назвать, обнародовать эти цифры было невозможно. На фальсификацию же в этом случае почему-то не пошли. Но выводы соответствующие сделали без промедления: было предпринято новое широкое наступление на антирелигиозном фронте. Тысячами закрывались по всей стране храмы (в том числе была прикрыта якобы для ремонта Знаменская церковь в центре Ленинграда, прихожанином которой до последних дней был академик И. П. Павлов. Ее так и называли – «павловская»). Пошли в тюрьму и ссылку новые десятки и сотни тысяч священников, пасторов, ксендзов, мулл, раввинов и активных мирян. Дорого обошлась эта перепись нашему народу. Стоила она и денег, и труда, и человеческих жизней. И нервов. Потому что во множестве советских семей появление в доме счетчика вызывало стресс. А потом таким же стрессом был случайный ночной звонок или остановившийся у подъезда автомобиль. Или – замок и сургучная печать на дверях твоей церкви, где ты еще недавно, неделю назад, исповедовался и причащался…
Опять замелькали в газетах гневные статьи и язвительные фельетоны о мракобесах-родителях, отравляющих детей ядом религии, о гадинах-студентках, совмещающих изучение диамата с посещением церкви, о пьяницах, ворах, растлителях в сутанах и рясах…
* * *
Но тут грянула война.
Я совершенно уверен, что в самые первые минуты этой войны, едва услышав о том, что немецкие танки переходят советские границы, наш перепуганный до полусмерти вождь вспомнил именно эту треклятую вредительскую перепись 1937 года и прежде всего параграф о вероисповедании… Ему, с его болезненной мнительностью, не могло не почудиться, что все его подданные поголовно признают Бога и отвергают ленинско-сталинское передовое учение. Как же он будет бороться с немцами, имея под своими знаменами такое множество обиженных им и чуждых ему по духу людей?! Да, не сомневаюсь, что именно об этом думал хитрейший и лукавейший из деспотов, когда лихорадочно искал выход из положения, в которое он угодил.
Недаром свое первое обращение к народу по радио Сталин начал теми словами, с какими обращается обычно с амвона священник к пастве:
– Братья и сестры!..
Тогда же, в самые первые дни войны, он принял решение слегка ослабить вожжи. А потом, когда немцы в оккупированных областях стали открывать церкви, эти вожжи были распущены даже очень основательно.
Из тюрем и ссылки стали тысячами возвращаться священники, муллы, раввины, ксендзы и пасторы.
Было разрешено открыть духовные школы.
Дано было согласие на созыв Поместного собора и избрание патриарха (только восшествие патриарха на престол просили именовать не по-русски – интронизацией. Иначе получалось, что в стране существуют два престола).
Была выпущена (для заграницы) роскошно изданная книга «Правда о религии в СССР». (Один мой московский приятель сказал, что эта «Правда» – самая лживая книга на свете.)
Начал выходить «Журнал Московской патри архии».
Высшее духовенство получало теперь приглашения на официальные приемы в Кремле. В Большом зале Московской консерватории был дан концерт для представителей православного духовенства. Не был там, но видел на газетной фотографии диковатое зрелище: тысячи зрителей, и все бородатые, все в рясах и с наперсными крестами.
Центральные газеты печатали обращения церковных руководителей к верующим, – и не только патриотического содержания, с призывом воевать до победного конца или жертвовать сбережения в фонд обороны, но, помнится, и на такие специфически-религиозные темы, как «О христианской дисциплине», о необходимости соблюдения постов и т. п.
Это было время, когда нам, верующим людям, позволено было чуть-чуть посвободнее дышать.
Щедрость и милость вождя временами переходила границы вероятного. Был, например, объявлен приказ по Советской армии, разрешающий военнослужащим, заявившим о желании посещать церковные службы, делать это «в коллективном порядке». В 1944 году в Ленинграде, в нижнем храме Никольского Морского собора, я своими глазами видел, как за всенощной человек двадцать – тридцать солдат и офицеров стояли в строю, двумя шеренгами, и молились. По окончании службы, когда старик священник вышел с крестом в руке на амвон и молящиеся, как всегда, хлынули прикладываться, седовласый батюшка отвел в сторону крест и громко сказал:
– В первую очередь военные!
И вот капитаны, лейтенанты, ефрейторы и рядовые – в серых непарадных фронтовых шинелях, прижимая к левой стороне груди свои полевые фуражки и ушанки, – двинулись к амвону. И каждому, когда он целовал крест, батюшка истово, по-отцовски, по-дедовски говорил:
– Храни тебя Господь!..
А в верхнем храме того же собора уже и после войны за субботней всенощной всегда можно было увидеть человек десять – пятнадцать морских офицеров. Были там и старики и молодые. Стояли они не в строю, приходили поодиночке, но группировались всегда в одном и том же месте, на невысоком помосте в правом заднем углу – против Распятия. Но эти (выходцы, вероятно, из кастовых военно-морских семей) ходили к Николе Морскому, по-моему, еще и в довоенные годы. Во всяком случае, до тридцать пятого, когда я еще жил неподалеку, на Вознесенском, и часто бывал у Николы… Но ведь после тридцать пятого были и тридцать шестой, и тридцать седьмой, и другие…
А вообще-то хоть и своими глазами видел, а не представляю себе, сказать по правде, обстановки, когда солдат или офицер мог явиться к старшине или к командиру части и заявить о желании пойти ко всенощной или к обедне. Что-то и приказа такого я не запомнил. Правда, в армии я служил недолго, – может быть, приказ был объявлен позже. Зато хорошо запомнилось мне такое вот.
1943 год. Лето. Подмосковное Болшево. Я – курсант аэродромно-строительного батальона военно-инженерного училища. Идут политзанятия, и кто-то из ребят спрашивает:
– Товарищ политрук, скажите, пожалуйста, чем объясняется перемена отношения советской власти к религии?
– Глупости вы говорите! – сердито перебивает его бритоголовый политрук. – Никаких перемен в этой области не было и не будет. Мы с вами, товарищи, не маленькие дети и не дурачки. Мы должны понимать, что к чему. Политика, товарищи, есть политика. Советской власти не жалко, если какие-нибудь, скажем, старичок и старушка повенчаются в церкви. Зато из Америки мы получим танки, самолеты, хлеб и ту же, скажем, тушенку…
Эти откровения нашего политического пастыря я записал тогда же, на политзанятиях. Не знаю, уполномочен ли он был советской властью делать такие признания или это была импровизация, его собственные догадки. Несомненно, прав он был в одном – в том, что происходящее вызвано было соображениями корыстными. Конечно, покупалась тут не одна тушенка и не одни только танки и самолеты, покупались симпатия, доверие, расположение миллионов верующих людей. А касательно того, что никаких перемен в отношении религии не произошло, – в этом наш политрук ошибался. Перемены были. И касались они, конечно, не только тех фантастических старичков и старушек, которым вдруг пришло в голову на склоне лет идти под венец. И начались эти перемены, это заигрыванье с Церковью и с верующими, как я уже говорил, очень рано.
В 1942 году неподалеку от Елоховского собора, кажется, на Бауманской улице, я видел расклеенную на деревянном щите газету, на одной из полос которой выделялась большая, «подвальная» статья: «Священник-патриот». Под заголовком была оттиснута фотография старого священника.
В статье говорилось о том, как этот священник (да, да, не поп, а именно священник) прятал у себя в доме партизан, за что и принял мученическую смерть от руки немцев. Если не подводит меня память (а думаю, что не подводит), газета, где все это было напечатано, называлась «Безбожник». А если так, то это был один из последних, если не последний номер этого официозно-хулиганского органа Союза воинствующих безбожников.
* * *
<…> Года два-три назад мне приходилось довольно часто бывать в Антропшинской церкви. Антропшино – следующая станция за Павловском. Когда-то там было имение графа… не вспомню какого. При имении – церковь, строил ее, если не ошибаюсь, Александр Брюллов. Церковь небольшая, но в два яруса, то есть с двумя храмами, нижним и верхним. Почти каждый день там – в нижнем храме – совершалось отпевание. Приезжал автобус похоронного бюро. У гроба толпились с зажженными свечами в руках иногда два-три десятка родственников и близких. Каждый раз, отслужив заупокойную обедню, молодой настоятель выходил на амвон с крестом в руке, и когда к нему подходили прикладываться верующие, он громко обращался и к тем, кто стоял у гроба и ближе к притвору:
– Православных прошу подойти приложиться ко кресту…
На моей памяти только один раз подошли и поцеловали крест два молодых человека. Другие, может быть, и подошли бы, да – стеснялись.
Увы, одно увеличение доходов Церкви никак не может служить доказательством духовного подъема народа, ростом его религиозного самосознания. Это свидетельствует скорее о росте сознания национального, о том явлении, которое не очень удачно именуют теперь почему-то ностальгией.
И еще одно скрывается за этим обращением народа к церкви, к ее обрядам и заветам: протест. Да, часто неосознанный или смутно осознаваемый – и все-таки протест. Задайте себе вопрос: кого больше в нашей стране – верующих или неверующих? Конечно, скажете вы, неверующих. К сожалению, это так. Десятилетиями трудились наши вожди и наставники, чтобы несколько поколений русских, грузинских, еврейских, армянских, украинских и других советских людей выросли безбожниками. Но загляните на любое православное кладбище… Оговорился: давно уже в нашем отечестве кладбища не разделяются по вероисповеданиям: православное, магометанское, еврейское, лютеранское… Зайдите на любое ленинградское или московское кладбище. Каких там могил больше – с крестами или без крестов? Подавляющее большинство могилок или с надмогильными крестами, или с какой-нибудь мраморной или известняковой плитой, на которой где-нибудь наверху или сбоку выбит чаще всего позолоченный или посеребренный крестик. Процентов 80–85 могил осенено крестами. На остальных – тумбочки, плиты с фотографиями, какие-нибудь обелиски из водопроводных труб. Соответствует ли это тому соотношению, о котором я сказал выше? Не следует ли поставить цифры в обратном порядке? Не ближе ли к восьмидесяти процентам количество безбожников, людей нерелигиозных и безрелигиозных?
Но почему же кресты?
А потому что неуютно, когда твой отец, или мать, или твой старший брат лежат под могильным холмиком, в который воткнута железная палка, а к ней привязана проволокой проржавевшая жестяная дощечка с именем, отчеством и фамилией покойного… Что же мы – нехристи, не русские? То же и с татарами, и с литовцами, и с другими…
В помянутом выше Антропшине на местном кладбище я обнаружил надмогильную мраморную плиту с двумя именами – татарина-мужа и русской жены. Справа был высечен золотой крестик, слева – полумесяц.
А на Казанском кладбище г. Пушкина неподалеку от могилы С. М. Алянского видел на одной плите золотой крест и золотую звезду Давида. Под плитой покоятся муж и жена – русский и еврейка.
Все, о чем я рассказываю, меня никак не обольщает и все-таки – радует. Ведь ставят на могиле крест, не только отдавая дань традиции, но и потому, что боятся уподобиться животному. Очень смутно понимая это, пытаются все-таки каким-то знаком отметить, что здесь, под этим бугорком лежит не кошка и не лошадь, а тот ила та, кто создан по образу и подобию Божию.
Во всех этих крестах, крещениях, отпеваниях… свечках, при всей их малодуховности или даже бездуховности, я вижу все-таки проблески чего-то очень светлого и обнадеживающего, вижу если не искру, то искорку Божию, которая при благоприятных обстоятельствах разгорится в пламя истинной веры.
* * *
Какие же это благоприятные обстоятельства?
Прежде всего, конечно, истинная свобода религии. Подчеркиваю – истинная.
Я очень смутно представляю себе учение Игоря Огурцова и его единомышленников, программы их не знаю, никаких других сочинений и документов тоже никогда не читал и не видел, а только слыхал как-то не очень внятное изложение их взглядов в передаче одного из «радиоголосов». Если верить этому «голосу», огурцовцы ратуют за теократическое государство, за воссоздание Государственной думы, в которой не менее пятидесяти процентов мест должно принадлежать представителям духовенства!
Огурцовцы жестоко пострадали за веру, перед их мужеством и героизмом я преклоняюсь, но вместе с тем не могу не признаться, что к их утопии я отношусь – да, вынужден употребить это слово – с ужасом!..
К чему вы нас призываете, дорогой Огурцов? К насильственному насаждению веры? К деспотической теократии? К господству в нашей стране казенной, государственной церкви?
Нет, всеми силами души я протестую против этого чудовищного прожекта.
Что же мне в нем претит? Прежде всего то, что за этими планами новой христианизации Руси скрывается та же НЕСВОБОДА. А с нею никогда, в какие бы одежды она ни рядилась: в ризу ли, в рясу ли, в коричневую рубаху или в мундир с голубыми погонами, – не может быть ничего доброго!..
Чем, скажите, ваша Дума будет отличаться от нынешнего Верховного Совета? Тем только, что вместо пятидесяти пяти процентов назначенных депутатов-коммунистов там будут заседать пятьдесят пять процентов назначенных депутатов-клерикалов? Ближе ли моему сердцу эта картина? Нет, положа руку на сердце – нисколько не ближе. При всей моей религиозности и приверженности к православию этот крестоносный огурцовский парламент будит во мне ассоциации самые недобрые. Все худшее, что когда-либо говорили и писали пером или кистью враги веры Христовой – о красноносых и толстобрюхих попах, о сластолюбивых монахах, о деревенских крестных ходах, об обязательности исповеди и причастия, о Победоносцеве, Илиодоре, катехизисе, – все это вдруг выплывает в памяти, когда подумаешь только об этом огурцовском проекте церковного государства.
Боже мой, как блекнут, сереют, оказениваются даже в этом перечне такие прекрасные слова, как «исповедь», «причастие», «крестный ход»!..
Вспомнилось сейчас то, о чем я умолчал, когда рассказывал о младенческих годах, о своей чистой детской религиозности. Я писал, как водила меня мама по окрестным храмам и как все меня тогда радовало и веселило на богослужении. Но был один случай – страшный. Мы слушали обедню в церкви Литовского замка, известной тюрьмы, впоследствии, после Февральской революции, разрушенной и сожженной. И сейчас вижу – длинный корабль храма, алтарь, иконостас, свечи, лампады… Идет служба, поет хор, плывет над головами голубой ладанный дым. Посередине стоят и молятся «вольные» православные, а с двух сторон, слева и справа, высятся в два яруса большие клетки, за прутьями которых молятся люди в чем-то бесцветном, коричнево-сером, с железными цепями на руках и на ногах. И этими закованными руками они крестятся.
Нет, Огурцов, не хочу! Не хочу хоть одну минуту жить в этом вашем чиновно-клерикальном государстве.
Уж не говорю об утопичности, несбыточности ваших мечтаний. Кто и каким образом установит эту церковную диктатуру? Не патриарх ли Пимен и другие послушные теперешнему режиму князья церкви? И на чью поддержку может рассчитывать эта будущая теократическая революция? На истинно верующих? Но их ведь в процентном отношении очень немного. Да и не пойдет, по моему твердому убеждению, истинно верующий на такое дело. На кого же тогда? На силы, которые всегда жили, таились в массе русского народа и в нужную минуту появлялись на исторической сцене – под именем ли дружинника, союзника или черной сотни?
Избави Боже!
* * *
Не часто, но бывают счастливые неожиданные открытия. Мог ли я думать, что автор «Алых парусов» и «Бегущей по волнам» – человек верующий?! Еще большей неожиданностью было прочесть в биографии Эффенди Капиева, имя которого в моей памяти было накрепко привязано к имени Сулеймана Стальского, а этот последний к славословию Сталина и всего сопутствующего ему, – потрясением для меня было узнать, что, когда смертельно больной Капиев ложился на операцию, он взял с собой в больницу только две книги: томик Лермонтова и – Евангелие!
Вероятно, так же удивился когда-то Александр Иванович Введенский, узнав, что один из авторов «Республики Шкид», которого он принимал за комсомольца, человек религиозный (да ведь и для меня религиозность Введенского была неожиданностью).
Самые счастливые открытия – это когда узнаешь о религиозности совсем молодого чело века.
Знакомая семья. Покойный дед Саши – коммунист с 1918 года. Отец – тоже член партии. Мать умерла, когда мальчику было два или три года, а сестренке его четыре. Отец женился, воспитывала ребят бабушка, «комсомолка двадцатых годов». И вот эта бабушка встречает мою жену и жалуется: горе у нее. Саша, член ВЛКСМ, комсорг группы, сбился с правильного пути, стал ходить в церковь, носит на шее крест, повесил у себя над кроватью икону, да еще и лампадку зажигает…
Жена моя сказала, что, по-видимому, все-таки это дело Сашиной совести. Он – не ребенок, человек уже взрослый, имеет право на собственные суждения.
– Но ведь вы же знаете, что это такое! Ведь его же за такие дела из комсомола могут погнать, из института…
Плакала, жаловалась, что всегда была дружна с мальчиком, пользовалась его полным доверием – и вот все насмарку.
– Как чужие стали! Уж я его и так и этак. А он: «Бабушка, ты человек темный. Ты ничего не понимаешь в подобных вещах». Это я-то – темная! – заливалась слезами эта моложавая старуха, всю жизнь считавшая себя передовой, сознательной, наставленной в единственно правильной вере: в безбожии.
Под какой-то большой праздник мы были с женой за всенощной, стояли в глубине храма, в толпе подходящих к иконе и к елеопомазанию. И вдруг жена вполголоса говорит:
– Посмотри! Саша!
Я посмотрел. Да, это был он. Отходит от священника, потирая средним и безымянным пальцем слегка лоснящийся лоб…
А месяц спустя, под вечер, стоим на троллейбусной остановке у Александро-Невской лавры, и опять жена говорит:
– Посмотри!
Два молодых человека, обогнув площадь, входили в ворота лавры. Один из них был Саша.
Среди молящихся – молодых людей немного, и все-таки значительно больше, чем было раньше, двадцать, тридцать, сорок лет назад. И в большинстве своем это люди интеллигентные (в то время как пожилые и старые молящиеся чаще всего – из «простых»). Вспомнилась давняя (шестидесятых, кажется, годов) статья в «Новом мире»… Не помню ни автора, ни названия, ни общей темы. Помню только, что речь там шла о современной Австрии и, в частности, говорилось об усилении влияния католической церкви на австрийскую молодежь. Запомнилась такая справка: к религии обращаются главным образом интеллигенты и чаще не гуманитары, а молодые физики и вообще люди, причастные к так называемым точным наукам.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.