Читать книгу "Горы и встречи. 1957"
Автор книги: Татьяна Знамеровская
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: 12+
сообщить о неприемлемом содержимом
Правда, мне отнюдь не чужда другая сторона честолюбия. Мне ужасно думать о том, что мое «я» – этот неповторимый, как всякая индивидуальность, микрокосмос с его мыслями и чувствами – канет в Лету. Бессмертие не индивидуальное меня не интересует. Но мне хочется, чтобы какая-то часть меня – и не только меня, того, кто моя любовь, тех, кто мои друзья, – жила после меня в памяти людей, в моих стихах, в моих книгах. Поэтому мне хотелось бы, чтобы все то, что я пишу, не погибло.
И все-таки даже этим нельзя объяснить непреодолимой потребности в творчестве, присущей моей натуре, на каком бы уровне это творчество в результате ни стояло. Ведь я не знаю, уцелеет ли то, что я пишу, или погибнет. Скорее погибнет. И все-таки я не могу не писать. Это нечто органическое. И поскольку в человеке неизбежно всегда одно развивается за счет другого, ведь силы, энергия, возможности человека небезграничны, – творческая потребность поглотила во мне многие другие потребности и склонности, особенно женские. И она же определила многие черты моего характера – во многих смыслах нежелание быть женщиной, страстное отстаивание своего равноправия с мужчинами, огромную потребность свободы и независимости в праве распоряжаться собой, своим временем, своими силами, не говоря уже о внутренней независимости мысли и чувства. Сами мои вкусы – страсть к искусству, к природе, к странствованиям, к разнообразию, необычности и богатству впечатлений, а вместе с тем к науке, философии – рождены запросами творчества, которому нужна определенная пища.
Мне присуща также властная потребность и в творчестве, и в жизни быть самою собою, не подавлять, а свободно проявлять свое «я», следуя его возможностям, запросам и стремлениям, даже если в них входит, наряду с известной оригинальностью, эпигонство. Это ведь тоже я. И так как во всем этом, с моей точки зрения, кроется нечто важное и нужное не только для меня, не только для каждого человека, но и для человечества, индивидуальный пример такой борьбы за самого себя, как и индивидуальный протест против всякого насилия, всегда бывал полезен людям. Есть индивидуализм – и индивидуализм. Один – эгоистический, жесткий, направленный против людей, опирающийся на насилие; другой – отстаивающий в своей свободе право каждого человека на свободу, на развитие и осуществление своих положительных возможностей, на собственный выбор во всем этом своего пути, на связанное с этим счастье и на отрицание всякого насилия.
Это все для меня давно продумано, давно для меня ясно. Я люблю жить с ясными мыслями, с ясным, пусть даже далеко не легким пониманием и себя, и окружающего.
Так я лежу и думаю, но спутник мой не заставляет себя долго ждать.
– Вы знаете, что мы уже скоро приедем, – говорит он, входя. – А я не вижу у вас никаких приготовлений.
– Но мне нечего приготавливать к приезду. Ведь у меня почти нет вещей.
– Счастливая ниспровергательница предрассудков! У меня зато масса вещей. Я должен везти то, что было забыто, то, что вдруг понадобилось на месте, то, чего нет в магазинах Кисловодска…
– О, вы примерный муж!
– Не совсем так. Достаточно сказать, что я бы лучше отправился не в лоно семьи, а попутешествовать с вами. И знаете, я боюсь, что буду скучать по возможности задавать вам вопросы. Я так привык к этому за дорогу!
– Ну что же, спешите воспользоваться остатками дороги – она кончается.
– Хорошо, если вам не надо укладывать вещи, а я уже уложил.
Он садится и задумывается. Потом смотрит на меня серьезным, вопросительным взглядом, к которому за дорогу я тоже уже привыкла.
– Как вы не боитесь и почему вам интересно ехать к достаточно диким народностям, вместо того чтобы отдохнуть среди культурной, интеллигентной публики? Что за странная тяга к дикарям?
– Потому что для меня не существует слово «дикарь» в том смысле, в каком его привыкли применять современные «цивилизованные» обыватели. Человечество в своем развитии прошло, а другие народы, отстав исторически, проходят разные ступени культуры. Каждой ступени присущи свое мировоззрение, свои этические правила, свои художественные достижения и человеческие ценности. Каждый, кто является носителем особенностей этой культуры, вовсе не дикарь, он лишь человек, стоящий на особой, отличной от нас, стадии общественного развития. В этом смысле и людоеды – не дикари. И думаю, что я могла бы, как Миклухо-Маклай46, найти не только интерес в изучении открытых им племен, но и добрые отношения с ними. Надо только иметь самому уважение и человеческое расположение к подобным «дикарям» и не мерить их своей меркой, а подойти к ним с меркой их собственной, поняв ее, проникнув в ее законы. Для меня понятие «дикарь» применимо совсем к другому – к тем, кто, живя на той или иной стадии культуры и цивилизации, не в состоянии или не желает встать на ее уровень, жить в соответствии с ее культурными ценностями, как, например, в нашу эпоху в разных цивилизованных странах всякие люди-звери, люди-хулиганы, люди-тупицы, те, кто хотя бы (не говоря о большем) ломает просто ради забавы деревья в лесу, отбивает в садах руки статуям, переворачивает скамьи и урны. Это не носители и не представители никакой культуры, ни современной, ни даже людоедской. Между тем знакомство с культурами прошлого, уходящего и уже невозвратимого, пока еще оно не исчезло, интересно и исторически, и этнографически, и искусствоведчески, и в силу тяги к непосредственности вместо приевшегося обывательства, к необычайности с точки зрения нашей повседневности, к экзотической романтичности… Все эти интересы мне присущи. Я с удовольствием попутешествовала бы также по Африке.
Капитан с явным удовольствием мне улыбается и неожиданно переводит разговор на другое:
– Послушайте, а почему бы вам не доехать до Кисловодска? Вы можете оттуда, а не из Пятигорска начать свое путешествие.
– Нет, это будет только лишняя задержка в пути, – отвечаю я, думая про себя: едва ли вашей жене доставило бы удовольствие, если бы с вами приехала в Кисловодск неожиданная попутчица; да и вам в связи с этим, насколько я себе представляю, угрожали бы домашние неприятности.
– Значит, мы больше не увидимся?
– Почему? Может быть, мы когда-нибудь и увидимся в Ленинграде. Но, может быть, даже лучше, если мы не встретимся. Знаете, поэтичность воспоминаний о некоторых знакомствах увеличивается от их кратковременности. И иногда бываешь откровенен именно с тем человеком, которого не думаешь когда-нибудь еще раз увидеть.
Во время нашего разговора мимо окон мелькали одна за другой причудливо очерченные отдельные горы, мимо которых поезд идет после Минеральных Вод. Вот, наконец, и Пятигорск.
Капитан выходит проводить меня на перрон. Мы жмем друг другу руки. Поезд трогается. Мой спутник долго еще машет мне рукой, высовываясь с площадки вагона. И в глазах моих все еще его мягкая улыбка и хорошая, светлая печаль его взгляда.
Я остаюсь одна на перроне.
II. Нальчик – Тбилиси
Июль 1957 г
Его походка была небрежна и ленива, но… он не размахивал руками, – верный признак… скрытности характера.
М. Ю. Лермонтов47
Прошло не больше часа, а я уже ехала в такси из Пятигорска в Нальчик с каким-то типичным семейством курортников, искавших попутчика, так как в нанятой машине оставалось одно свободное место.
Промелькнули улицы Пятигорска, позади остался колючий, зеленый Машук. Я вспомнила о безумном дне, проведенном мною здесь три года назад, когда я в одни сутки обошла все лермонтовские места, обогнула весь Машук, поднялась на его вершину, спустилась ночью, заблудившись, по ошибке на его обратную сторону вместо Пятигорска и все это вдвоем с попутчицей, которую довела не только до изнеможения, как и себя, но и до безумного страха. Зато я ночью, при луне, прошла вторично мимо места дуэли Лермонтова, уже безлюдного, печально-торжественного и поэтичного… Вообще, мне кажется, я почти не видела и не знаю нынешнего Пятигорска – так живо я перенеслась в Пятигорск лермонтовских времен, так непосредственно ощутила встречу с тенями самого поэта и Печорина, так романтически эту встречу пережила.
Гладкой, прямой асфальтовой линией бежала вперед дорога, мокрая от только что стихшего дождя. Небо было окутано тяжелыми, низкими сизыми тучами, скрывавшими горы и заходящее солнце. Освещение было странным, причудливым, тревожным. Иногда тучи разрывались извилистыми молниями. Машина порой так скользила по лужам, что казалось, вот-вот мы перевернемся. Дул свежий ветер, заставивший меня накинуть на плечи плащ. И все-таки воздух был теплый, ласковый, мягкий, каким он бывает только на юге. Я всегда после Ленинграда удивительно остро ощущаю это изменение воздуха, воспринимая его с физическим наслаждением и почти детской радостью.
И вот на дороге показалась группа ехавших нам навстречу всадников в черкесках, бурках, больших папахах.
– Это кабардинцы возвращаются с конных состязаний в Нальчике, – пояснил шофер. – Ведь сегодня там праздник – 400 лет присоединения Кабардино-Балкарии к России.
Да, я совсем забыла о том, что приехала в воскресенье, когда праздновался этот юбилей.
Отдельные всадники и целые кавалькады стали попадаться нам все чаще. И все полнее воскресала опять передо мною лермонтовская эпоха, в которую я переношусь с неизменным волнением, несмотря на ясное представление не только о ее романтических сторонах. Я любовалась тонконогими кабардинскими конями, красивой посадкой стройных фигур, перетянутых узкими поясами, на которых поблескивали рукояти больших кинжалов. Строки стихов и поэм мелькали в моей памяти. Я была довольна, что Кавказ встречает меня в этот именно раз так – в своем старинном национальном облике, следы которого все более и более стираются временем. Я была рада, что мои попутчики ни на что особенно не реагировали и потому молчали, не нарушая моего настроения, моего погружения в поэтическое былое. Мне было досадно только, что я не приехала в Нальчик с утра и не попала на скачки. Любовь к лошадям и верховой езде воспитана во мне с детства отцом, полковой жизнью, близостью к красноармейцам, привычкой к седлу48… Неслучайно Павлуша49, шутя, говорит, заметив те или иные недостатки моего воспитания, что росла я на конюшне.
Наконец, мы приехали в Нальчик, новый, белый, с широкими, правильно распланированными улицами. Остановились у вокзала, и через минуту я осталась одна. Сдавая свой чемоданчик в камеру хранения, я спросила о турбазе или гостинице, но мне ответили, что из-за праздника все сейчас переполнено.
– Что же делать?
– Да вот возьмите адрес. Тут недалеко одна женщина сдает койки.
Я отправилась по адресу и остановилась в белой маленькой мазанке, в семье, характерной для провинциального мещанства – тупого, поглощенного сплетнями и материальными интересами. Боже мой, как непригляден этот слой! Я не хочу отказать ему в наличии элементарных человеческих чувств. Но надо всем доминирует именно то, что получило нарицательное название «мещанство», уже лишенное своего прежнего сословно-социального смысла.
Вечером, сидя в садике под яблоней, я услышала рассказы о празднике, о том, как вернувшиеся из ссылки балкарцы «порезались» с кабардинцами, которых они считают виновниками своего изгнания только потому, что те высланы не были. Меня же расспрашивали исключительно о том, что продается в ленинградских магазинах, как часто «выбрасываются» те или иные товары и по какой цене. Удивительно занимательная тема! Я была благодарна судьбе, когда пришел какой-то старик, проживший всю жизнь в Кабарде, и рассказал мне кое-что о нравах горцев, без пренебрежения к их «дикости», а просто и с уважением. Он говорил не только о пережитках кровной мести, но и о том, что в горах любой чабан, даже рискуя жизнью, придет на зов путника, попавшего в беду, и окажет ему помощь.
– Чем дальше в горы, тем больше сохранились старые обычаи, – говорил он, довольный, что нашел неожиданную слушательницу. – Много в этих обычаях дурного, но много и хорошего. И, по правде, я предпочту простых горцев из дальних аулов тем, которые живут теперь в городе или близко к городу. Все старое хорошее они, глянь, потеряли, а нового хорошего мало взяли.
– Ну а уж что хорошего ты нашел в дальних аулах? – возразила родственница хозяйки, учительница, работающая в горном кабардинском селении. – Я ничего не вижу. Одна дикость и азиатчина. Упрямые, злые! А как они на русских смотрят!
– Скажите, – спросила я ее, – сохранились ли в том селении, где вы работаете, старинные сказания, песни, танцы?
– А кто его знает… Я не слышала.
– Ну, например, на праздниках, на свадьбах вы же у них бываете в доме?
– Нет, не хожу. Грязь, азиатчина. Неприятно ходить. Вообще, сторона препротивная.
– А природа, горы? Неужели вам не нравятся?
– Надоели эти горы. Горы и горы – что в них хорошего?
Я прекратила этот разговор. И зачем только такие носительницы просвещения попадают в горные аулы? Чтобы насаждать там все то же мещанство, которое хуже любой «азиатской дикости», и чтобы внушать горцам отвращение к русским?
Усталая, я заснула в душной комнате с низким потолком, на нескладной кровати, в которой, к счастью, не было клопов. На полу храпели хозяин с хозяйкой.
Утром я отправилась в город, чтобы прежде всего чего-нибудь поесть. Из окна весьма примитивной столовой я видела очистившиеся от облаков горные цепи и чувствовала в душе просветление и облегчение. Затем я побродила по центральным улицам и площадям. Они красивы, местами даже нарядны. Но все это уж очень новое и потому стандартное, лишенное лица, которое приобретает город, имеющий большое и интересное историческое прошлое. Что делать. Для меня новые города не привлекательны, я не чувствую их обаяния. Кроме того, строящимся городам всегда присущ характер недостроенности, необжитости, как недостроенному дому, с которого еще не сняли леса и вокруг которого валяются груды мусора. Умом я, конечно, приветствую всякое строительство, особенно когда оно достаточно добротно и красиво (как часто этого не хватает!). Но по натуре я историк, а не строитель, пафос строительства сам по себе не увлекает моих чувств.
Побродив по Нальчику, я отыскала городок научных работников, в котором живет мой давний школьный учитель, ботаник, теперь возглавляющий северокавказское общество охраны природы. Мне показали стандартный неуютный дом среди неогороженного, похожего на пустырь двора, и сказали, как найти квартиру. Я прошла по длинному коридору, напоминающему общежитие.
И вот я обедаю у Юрия Ивановича Коса50. Сколько лет я его не видела! Его лицо стало совсем сморщенным, рыжеватые волосы поредели. Но он такой же невероятно высокий, худой, прямой. Он даже выше Павлуши. Перед войной, когда Павлуша в связи с геологической работой был в Нальчике, они встретились на базаре и издали сразу заметили друг друга, так как только их головы возвышались над толпой.
Юрий Иванович рассеян, совершенно отрешен от практической стороны жизни и связанных с ней забот. Ему очень идет его близорукость, как будто выражающая его сосредоточенность на изучении любимых им листиков и тычинок и лишь приблизительное, расплывчатое видение иных сфер, лежащих за пределами этого своеобразного фокуса зрения. Это читается и в его улыбке, и в какой-то трогательной детскости, присущей выражению его лица и комично контрастирующей с его огромной фигурой. Детскость заключается в абсолютной бесхитростности, непосредственности и полной беспомощности в бытовом и деловом отношении. Надо, чтобы кто-то заботился об этом длинном человеке, удивительно похожем на жирафа, даже посадкой головы, движениями и походкой. В школе его называли Жираф или Дядюшка-поймай-воробышка. Вместе с тем он мило весел, не чужд радостям жизни, не прочь выпить вина или пива, вспомнить свои студенческие романы. Только все это между прочим. Главное – страсть к своему делу, которая наполняет его существо прочной, неизменной радостью, являясь основой его постоянного ровного, благодушного настроения. Что значит все прочее в жизни рядом с этой радостью, перед которой все отодвинуто от фокуса зрения его близоруких, светлых глаз? В его типе есть что-то сходное с Паганелем51. Он учился в университете в Осло, и многие считают его шведом, хотя он по происхождению словенец. Сколько забавных историй было известно о нем в школе! Говорили, что он пробовал, съедобны ли тараканы, и попал в больницу. В действительности он, изучая грибы, пытался расширить сведения об их съедобности и ради науки серьезно отравился. Он даже сочинял стихи о каких-то разновидностях лишайников, растущих на «лилейных» стебельках. Как все дети, мы подсмеивались над чудачествами этого энтузиаста. Но он был добр, благороден, великодушен. Он просто стоял выше нашего детского непонимающего смеха. И в результате мы его любили и получали большое удовольствие от экскурсий с ним в детскосельские парки, где он порою, почти как поэт, смотрел на какие-нибудь древесные грибы и вдохновенно нам о них рассказывал.
С тех пор он был выслан из Ленинграда и после скитаний и адмссылки52 осел в Нальчике, имея ряд «минусов» – запрещенных для жительства городов. Здесь он писал научные труды, открыл несколько неизвестных видов северо-кавказской флоры, установил целебные свойства некоторых растений, собирая сведения об их народном использовании. Он стал также инициатором создания и основателем Ботанического сада в Нальчике – детища, которому он отдает сейчас все силы. В горы ему ходить уже нельзя – у него был инфаркт. При своей обаятельности и большой человеческой простоте он заражает своим энтузиазмом соприкасающихся с ним людей, стремясь со всеми поделиться своими знаниями и интересами. Около него сформировался ряд ботаников-любителей, один из которых – работающий в его учреждении полотер.
Но разве это все, на что способен человек, предназначенный быть большим ученым, а кончающий жизнь скромно и незаметно? Радует только то, что он все же остался внутренне несломленным, что он весь светится, что он живет в своей любимой сфере, в значительной мере вне окружающего, над темными сторонами жизни, в том числе и своей собственной.
Он и его жена-математик рассказали мне о Нальчике, о только что создавшемся из педагогического института университете, о том, что не хватает в таком новом и все еще очень провинциальном городе настоящих научных кадров. «Ученая» интеллигенция не сформировалась и формируется медленно. Ведь в прошлом ее здесь не было. Разлагается местная народная культура, а новая воспринимается так поверхностно, что создается слой, очень далекий от какой бы то ни было настоящей культуры. Пока… Но сколько еще это продлится? Подобные переходные периоды в жизни народов бывают очень тяжелы и длительны.
Я с интересом слушаю о появлении в большом количестве девушек-кабардинок среди студентов пединститута, робости и скромности этих горянок, об их милой наивности и непосредственности.
– Очень трудно было их приучить к занятиям физкультурой, особенно в спортивных костюмах. Но они так дисциплинированны, что подчинились и этому, причем стали к этому привыкать гораздо быстрее, чем студенты-горцы, до сих пор с презрением и враждебностью смотрящие на девушек, занимающихся физкультурой и надевающих спортивные брюки или трусы.
– А охотно ли горцы вообще учатся? Много ли читают? Чем интересуются?
– Очень по-разному. Есть жадно тянущиеся к культуре, но далеко не все. Кого они больше всего читают, знают и любят – это Лермонтова. Он для них превыше всего.
Я улыбнулась от удовольствия.
С любопытством я расспрашивала об окрестностях Нальчика, о возможности попасть в Чегемское53 и Черекское54 ущелья. Но оказалось, что это вовсе не легко. Никакой регулярный транспорт туда не ходит. Ехать же на случайной машине и потом одной идти в ущелье мне не советовали, уверяя, что это опасно. Тем более что сейчас в разрушенные аулы вернулись балкарцы и настроения их неизвестны. Враждебность к кабардинцам они проявляют открыто, но, конечно, и на русских они не могут быть не злы за годы изгнания. Кроме того, идти в горы одной женщине… Опять этот непоправимый недостаток – я женщина!
Распрощавшись, я отправилась на туристскую базу, надеясь там найти возможность попасть в ущелье. Но в одно из ущелий туристы заходят на обратном пути с дальнего маршрута, а в другое ездят только на машине, очень редко – в данном случае такая поездка ожидалась только через неделю. Пришлось отложить ущелья на будущее и решить, что когда-нибудь я опять заеду в Нальчик. А пока я отправилась в курортную и парковую часть города – зеленую, пышную, примыкающую прямо к лесистым склонам гор. До заката я бродила здесь одна, любуясь мощными деревьями, увитыми плющом, зарослями отцветающих кустарников, силуэтами вершин, проглядывавших сквозь чащу и все более синих, легких, воздушных по мере приближения вечера.
Когда я вернулась в хибарку, где остановилась, я сразу же легла спать; мне не хотелось слушать хозяйские разговоры и хозяйскую перебранку, не хотелось разрушать того настроения, которое создалось от общения с природой. Это была вторая и последняя ночь в Нальчике.
* * *
Рано утром я села в автобус, уходящий в Орджоникидзе55. Путешествие длилось восемь часов. День был жаркий и душный, дорога пыльная. Автобус накалился, и ехать было малоприятно, хотя я вообще неприхотлива и легко переношу дорожные неудобства. Меня огорчало другое: завеса испарений, поднимавшихся от земли после недавно прошедших дождей, совершенно скрывала цепь Большого Кавказа, которой я надеялась полюбоваться. Сколько я ни всматривалась, я не могла различить ни одной вершины, только иногда сквозь дымку поблескивал то ли снег, то ли край облака. Потеряв надежду, я разговорилась со своей соседкой по автобусу, молодой осетинкой, студенткой пединститута. У нее характерный тип лица с тонкими чертами, с темными глазами под тонкими дугами бровей. Она оказалась приветливой и общительной девушкой, и я охотно слушала ее, изредка задавая вопросы, чтобы оживить беседу.
Она рассказывала почти исключительно о волновавших здесь всех событиях, о возвращении на родину высланных десять лет назад народностей Северного Кавказа. В данном случае устами моей собеседницы говорила давняя вражда осетин и ингушей56.
– Ингуши ужасные люди, – уверяла она. – Они всегда были разбойниками и остались ими сейчас. Ни настоящей оседлости, ни школьного образования – ничего не удалось у них по-настоящему ввести. Они всех ненавидят. Они режут просто ради грабежа, а не только из-за обид и кровной мести. Ни одна осетинская девушка не рискнет вести знакомство с ингушом – это может окончиться чем-то страшным, даже если он живет в городе или служит в армии. Однако таких всегда было очень мало. Зачем их вернули обратно?
– Но неужели вам кажется справедливым насильственное выселение из родных мест целой народности, какова бы она ни была? – осторожно и мягко спросила я.
– Нет.
– А если так, то не следовало бы исправить несправедливость, хотя бы даже и через десяток лет?
– Да, если рассуждать вообще, то это так. Но что из этого получилось на деле! Сколько убийств? В одном селении ингуши перерезали даже учителей и учительниц школы. Всюду, где осетины сами не успели уйти из прежних ингушских селений, начиналась резня. А у нас в Орджоникидзе похищена и до сих пор не найдена девушка-студентка, дочь одного из представителей нашей республиканской власти. Это тоже сделано назло осетинам.
Я задумалась.
– Да, это все ужасно, что говорить. Но значит, возвращение ингушей и иных народностей на родину надо было продуманно подготовить и организовать. Нельзя же было людям, да еще не потерявшим привычки отстаивать свои права с оружием в руках, предоставлять возможность вернуться, не освободив для них те места, где они жили и где потом поселились другие. Надо было предварительно затратить и время, и средства, но переселить осетин из бывших ингушских аулов. Если была допущена несправедливая ошибка, надо за нее расплатиться, а не пытаться исправить ее новыми ошибками.
Несмотря на враждебность к ингушам, девушка как будто согласилась и рассказала мне еще много интересных, но страшных и грустных подробностей происходящего.
– Вы знаете, – говорила она, – их очень много умерло в изгнании. Они не умели приспособиться к чужой стране, к новому образу жизни. Особенно, конечно, старики. Они уверяют, что молодежь начала там совсем портиться, во всяком случае, по их старинным представлениям. Поэтому, когда разрешили вернуться на родину и часть молодых уже не очень этого хотели, старики пригрозили, что все, кто не поедет, будут перебиты. Останки же умерших они постановили перевезти в родные горы. И повезли, вырыв их, в ящиках, в чем придется. Когда это выяснилось, им запретили. Тогда они начали упаковывать кости в чемоданы, пряча их среди других вещей.
– Да, какие суровые нравы и какая стойкость древних обычаев!
– И потом, вы знаете, и ингушам, и всем другим разрешено было выезжать только постепенно и понемногу, но из этого ничего не вышло. Говорят, они силой захватывали поезда и всей массой кинулись на родину, боясь, что разрешение будет отменено. Можно себе представить, что творилось!
Я вспоминаю рассказы знакомых геологов о том, что творилось вообще в тех местах, куда были сосланы кавказцы. Передо мной проходят тени умирающих, но не желавших работать и смириться стариков, похожих на гордых, горбоносых горных птиц; одичавшие от гнева, непонимания и бессильной ярости чеченцы, режущие безо всякого повода таких же ссыльных, как они, греков; кровавые стычки между чеченцами и туркменами и разрушения на железной дороге, на три дня полностью остановившие движение в районе Аральского моря; тенденция спекулятивного разложения в среде молодежи, приспосабливающейся к новым условиям жизни… Где же был учет веками слагавшихся нравов и привычек вольнолюбивых горцев, внушавших романтические симпатии Лермонтову и человеческое уважение Льву Толстому57?
В разговорах дорога прошла незаметно, и ко второй половине дня мы прибыли на автостанцию, расположенную на окраине Орджоникидзе. Конец дня ушел на то, чтобы добраться до находившейся в центре города турбазы и устроиться здесь в одной из палаток. Я с удовольствием легла спать на свежем воздухе и проспала, кажется, часов десять.
На следующее утро я прежде всего пошла осмотреть город и большой парк над Тереком. Город оказался полной противоположностью Нальчику – старым, обжитым, уютным, но очень провинциальным русским городом, эклектичным по архитектуре, в основном относящейся ко второй половине XIX века. Современные дома, новые площади и памятники мало изменили его облик.
Парк в утренние часы был пустынен, и я получила удовольствие, бродя в одиночестве по его старым аллеям, под огромными, густыми южными деревьями. Серебристый свет трепетал под сводами зелени и на поверхности мутного, тихого, разлившегося выше плотины Терека. Я видела его впервые и приблизилась к нему с тем чувством волнения, которое до сих пор, почти как в годы детства, вызывает во мне все, освященное поэзией. Конечно, это был совсем не лермонтовский Терек! Но в сочетании с набережной и парком он был красив в утренний час. Тончайшим узором вырисовывались повисшие над ним ветви. Живописно пестрела вдали разноцветной отделкой мечеть, к сожалению, вовсе не старая и очень эклектичная по стилю (ил. 1). Я сделала ряд снимков, потом дошла до того места, откуда открывается вид на горы, на Казбек58. Я видела его тоже не в первый раз. Среди других, еще синеватых в утреннем мареве вершин, снежная шапка Казбека чуть проглядывала сквозь облако. Я села на скамейку и сидела, любуясь и задумавшись, в том особом настроении, которое бывает только в одиночестве, во время скитаний по местам еще незнакомым, но пробуждающим в душе много воспоминаний и ассоциаций. Солнце поднималось все выше, становилось жарко. Казбек совсем исчез в дымке густых испарений, поднимавшихся к небу, сияющему облаками. Я вышла из своего созерцательного состояния и прогулялась по ставшему оживленным бульвару к педагогическому институту.

Ил. 1. Орджоникидзе. Мечеть XIX в.
Опять на меня повеяло чем-то противоположным Нальчику, чем-то старым и провинциально-уютным от кирпичных, темно-красных зданий института, увитых зеленым плющом. В облике этих зданий была устоявшаяся, старинная, старомодная, но приветливая традиционность, которую так любят и культивируют англичане и которой всегда не хватает новым постройкам. Я легко нашла кафедру энтомологии и спросила у пожилой женщины, тоже очень типичной для старинного провинциального института, могу ли я видеть заведующего кафедрой профессора Георгия Бугдановича Бугданова59. Она обещала позвонить ему домой и передать, что к нему пришли. Пока она уходила, я сидела на кафедре, ощущая тишину и чистоту большого светлого помещения с высоким потолком, полного застекленных витрин с разнообразными бабочками и другими насекомыми. В богатстве этих коллекций и в добротности витрин опять чувствовалась основательность давно существующего института, а в опрятности и блеске стекол и дерева, так же, как в обилии цветов и пышно разросшихся южных растений, угадывалась заботливая рука женщины, вероятно, работавшей здесь много лет и перенесшей свою хозяйственную хлопотливость из дома в это спокойное святилище науки. В том, как она двигалась между витринами, как говорила о профессоре, явно угадывалось, что для нее это место не только любимое, но и внушающее некоторое благоговение. Ее серый опрятный халат, гладко причесанные волосы, некрасивое серьезное лицо – все было и старомодно, и провинциально, и трогательно. Как хороши молчаливость, незаметность и заботливость этой женщины для работающего здесь профессора, занятого своими бабочками и жуками среди цветущего зеленого сада, в который превращена его кафедра!
– Профессор попросил вас подождать его, – прервал мои размышления ровный и педантичный по тону голос старой весталки энтомологического святилища. – Он живет в двух шагах отсюда.
Я поблагодарила и стала рассматривать самую красивую витрину с огромными бабочками. Не прошло и десяти минут, как в комнату вошел профессор.
Я видела его в первый раз. Года три назад во время лечения в Ессентуках Павлуша жил с ним в одной комнате и, несмотря на различие возраста, они прониклись друг к другу такой симпатией, что, расставшись, продолжали переписываться и обмениваться маленькими сувенирами, вроде редких изданий книг или интересных открыток. Профессор всю жизнь коллекционирует открытки с изображениями цветов, поэтому ему всегда можно доставить удовольствие, прислав какую-нибудь новую серию этого рода. В последнее время он давно не отвечал на письма, поэтому мне было поручено обязательно его навестить.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!