Текст книги "Капитан Фракасс"
Автор книги: Теофиль Готье
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 32 (всего у книги 34 страниц)
XX
Любовное признание Чикиты
Хотя часы на Ратуше показывали довольно раннее время, Гревская площадь была запружена народом. Высокие кровли над творением Доминико Боккадора фиолетово-серыми очертаниями вырисовывались на молочно-белом фоне. Их холодные тени тянулись до середины площади, окутывая зловещий дощатый помост на два-три фута выше человеческого роста, весь в кроваво-красных пятнах. Из окон окружающих домов то и дело высовывались головы, и сразу скрывались, увидев, что представление еще не начиналось. Из слухового окошка той самой угловой башенки, откуда, по преданию, мадам Маргарита смотрела на казнь Ла Моля и Коконаса, выглянула морщинистая старуха, – патетическое превращение красавицы королевы в уродливую старую ведьму! На каменный крест, стоявший у спуска к реке, с большим трудом взобрался какой-то подросток и повис на нем, перекинув руки через поперечину, а коленями и ступнями обхватив столб, в мучительном положении распятого злого разбойника, которое он не уступил бы ни за медовые коврижки, ни за яблочные пирожки. Отсюда ему были видны главные подробности эшафота, колесо, на котором будут вращать осужденного, веревка, чтобы привязать его, железный брус, чтобы перебить ему кости – словом, все самые примечательные предметы.
Однако же, если бы кто-нибудь из зрителей удосужился пристальнее вглядеться в подростка, взобравшегося на крест, то заметил бы в выражении его лица нечто совсем иное, чем грубое любопытство. Не жажда жестокого наслаждения чужими муками привела сюда этого смуглого юнца с большими, окруженными синевой глазами, с блестящими зубами и длинными черными кудрями, державшегося за перекладину цепкими пальцами, на которых загар заменял перчатки. По тонкости черт можно было предположить, что он принадлежит не к тому полу, на который указывала его одежда; но никто не смотрел на него, все взоры неудержимо тянулись к эшафоту или к набережной, откуда должен был появиться осужденный.
В толпе виднелось немало знакомых лиц: по красному носу посреди белой как мел физиономии не мудрено было узнать Малартика, а орлиный профиль, выступавший из складок плаща, по-испански переброшенного через плечо, неоспоримо изобличал Жакмена Лампурда. Несмотря на шляпу, надвинутую до бровей, с целью скрыть отсутствие уха, оторванного пулей Винодуя, всякий опознал бы Верзилона в дюжем молодце, который, сидя на тумбе, от нечего делать пыхтел длинной голландской трубкой. Сам же Винодуй беседовал со Свернишеем; да и по ступеням, ведущим к Ратуше, прогуливалось немало завсегдатаев «Коронованной редиски», по-философски судя и рядя о том о сем. Гревская площадь, где неотвратимо должно завершиться их земное бытие, обладает для убийц, бандитов и воров какой-то непонятной притягательной силой. Вместо того чтобы отталкивать их, зловещая площадь действует на них как магнит. Они описывают вокруг нее все сужающиеся круги, пока не упадут на ней мертвыми; им любо смотреть на виселицу, где их вздернут; они упиваются ее страшными очертаниями и, созерцая судороги казнимых, осваиваются со смертью, что в корне противоречит идее правосудия, согласно которой пытки имеют целью устрашить преступников.
Большое скопление отбросов общества в дни казней объясняется еще и другой причиной: герой трагедии обычно связан с ними родством, дружбой, а то и сообщничеством. Они идут смотреть, как вешают их кузена, колесуют закадычного друга, жгут благородного кавалера, которому помогали спускать фальшивые деньги. Не явиться на такое торжество просто неучтиво. Да и осужденному приятно видеть вокруг эшафота знакомые лица. Это придает бодрости и силы. Не хочется показаться малодушным перед истинными ценителями, и гордость приходит на помощь страданию. При такой публике, как древний римлянин, умрет тот, кто хныкал бы по-бабьи, если бы его втихомолку отправили на тот свет где-нибудь в подвале.
Пробило семь часов. А казнь была назначена только на восемь. И Жакмен Лампурд, отсчитав удары, сказал Малартику:
– Теперь ты видишь, что мы успели бы распить еще бутылку. Но тебе не сидится на месте. Что, если нам возвратиться в «Коронованную редиску»? Мне надоело торчать тут. Стоит ли дожидаться столько времени, чтобы увидеть, как колесуют незадачливого беднягу? Это пресный, мещанский и пошлый вид казни. Будь это какое-нибудь шикарное четвертование с судейским стражником на каждой из четырех лошадей, или же прижигание раскаленными щипцами, или вливание вара и расплавленного свинца – словом, какое-то замысловатое жестокое мучительство, делающее честь изобретательности судьи и ловкости палача, – это дело другое. Тут я бы остался из любви к искусству, но ради такой малости – нет, увольте!
– По-моему, ты несправедливо судишь о колесе, – наставительно поправил его Малартик, потирая нос, багровый, как никогда, – у колеса есть свои достоинства.
– О вкусах не спорят. У каждого своя страсть, как сказал знаменитый латинский поэт; жаль, я забыл его имя, – мне лучше запоминаются имена прославленных полководцев. Ты облюбовал себе колесо; не стану тебе перечить и обещаю побыть с тобою до конца. Признайся, однако, что обезглавление при помощи дамасского клинка с бороздкой по тыльной стороне, наполненной для веса ртутью, представляет собой зрелище, в равной мере увлекательное и благородное, ибо требует глазомера, силы и проворства.
– Не спорю, только длится-то оно всего мгновение, и к тому же головы рубят одним дворянам. Плаха – их привилегия. А из простонародных видов казни колесо, на мой вкус, куда почтенней вульгарной виселицы, годной разве что для второсортных жуликов. Агостен же не простой вор. Он заслуживает большего, нежели веревка, и правосудие должным образом уважило его.
– Ты всегда питал слабость к Агостену, вероятно, из-за Чикиты, твой блудливый глаз тешили ее своеобычные повадки. Я не разделяю твоего восхищения этим разбойником; он больше пригоден для того, чтобы работать на больших дорогах и в горных ущельях, точно salteador[21]21
Грабитель (исп.).
[Закрыть], нежели производить деликатные операции в лоне просвещенного столичного города. Ему чужды тонкости нашего искусства. Не помня себя, он по-провинциальному прямо крушит с плеча. При малейшем препятствии он, как темный дикарь, пускает в ход нож; нечего ссылаться на Александра Македонского – разрубить гордиев узел совсем не то, что его развязать. Вдобавок Агостену чуждо всякое благородство, он не пользуется шпагой.
– Конек Агостена – оружие его родины, наваха; ему не довелось, как нам, годами попирать плиты фехтовальных залов, но его стиль отличается внезапностью, смелостью и своеобразием. Удар его сочетает в себе баллистическую точность с беззвучной меткостью холодного оружия. Не производя шума, он попадает в намеченную мишень на расстоянии двадцати шагов. Мне очень обидно, что поприще Агостена оборвалось так рано! При его львиной отваге он далеко бы пошел.
– Я лично стою за академическую методу, – возразил Жакмен Лампурд. – Без формы все теряет смысл. Прежде чем напасть, я всякий раз трогаю противника за плечо и даю ему время стать в позицию; если хочет, пусть защищается. Это уже не убийство, а дуэль. Я бретер, а не палач. Конечно, я настолько владею искусством фехтования, что мне обеспечен успех, и шпага моя разит почти без промаха, но быть сильным игроком не значит быть шулером. Да, я подбираю плащ, кошелек, часы и драгоценности убитого; всякий на моем месте поступал бы так же. За труды полагается плата. И что бы ты ни говорил, а работать ножом мне претит. Это хорошо в глуши и с людьми низкого звания.
– Ну ты-то, Жакмен Лампурд, уперся в свои принципы, и тебя с них не сдвинешь; а между тем искусству немножко фантазии не вредит.
– Я не прочь от фантазии, но фантазии тонкой, сложной, изысканной, а необузданная и дикая жестокость не по мне. Агостен же легко опьяняется кровью и в кровавом угаре бьет куда попало. Это непростительная слабость: когда пьешь дурманящий кубок убийства, надо иметь крепкую голову. Вот и в последний раз: забрался он в тот дом, который захотел обчистить, и убил не только проснувшегося хозяина, но также и его спящую жену, – убийство бесполезное, не в меру жестокое и неделикатное. Женщин надо убивать, только когда они кричат, да и то лучше заткнуть им глотку: если засыплешься, судьи и зрители расчувствуются от такого кровопролития, и ты зазря прослывешь чудовищем.
– Ты, ни дать ни взять, святой Иоанн Златоуст, – заметил Малартик, – на твои назидания и поучения даже не подберешь ответа. Однако что станется с бедняжкой Чикитой?
Жакмен Лампурд и Малартик продолжали философствовать в том же духе, когда с набережной на площадь выехала карета, вызвав в толпе движение и суматоху. Лошади, фыркая, топтались на месте и били копытами по ногам кого придется, отчего между зеваками и лакеями вспыхивала ожесточенная перебранка.
Потесненные зрители разнесли бы карету, если бы герцогский герб на ее дверцах не устрашил их, хотя этой публике мало что внушало трепет. Вскоре давка стала так велика, что карете пришлось остановиться посреди площади, и, глядя издалека, можно было подумать, будто застывший на козлах кучер сидит на людских головах. Чтобы пробить себе дорогу сквозь толпу, надо было передавить слишком много черни, а эта чернь здесь, на Гревской площади, чувствовала себя как дома и вряд ли стерпела бы такое обхождение.
– Эти проходимцы, верно, дожидаются какой-то казни и не очистят дороги до тех пор, пока приговоренный не будет отправлен на тот свет, – пояснил молодой великолепно одетый красавец сидевшему в карете с ним рядом тоже весьма привлекательному на вид молодому человеку, но одетому более скромно. – Черт бы побрал болвана, который надумал быть колесованным как раз в то время, когда мы проезжаем по Гревской площади! Не мог он, что ли, подождать до завтра?!
– Поверьте, он ничего бы не имел против, – отвечал его спутник, – тем более что и обстоятельство это для него еще досаднее, чем для нас.
– Нам ничего не остается, дорогой мой Сигоньяк, как повернуть голову в другую сторону, если зрелище покажется нам уж очень тягостным; впрочем, нелегко отвернуться, когда рядом происходит что-то страшное, чему примером святой Августин: как ни твердо он решил держать глаза закрытыми в цирке, а все-таки открыл их, услышав вопль толпы.
– Так или иначе, ждать нам недолго, – сказал Сигоньяк. – Взгляните, Валломбрез, толпа раздалась перед телегой с осужденным.
И правда, телега, запряженная клячей, которой давно было место на Монфоконе, окруженная конной стражей, дребезжа железом, продвигалась к эшафоту между рядами зевак. На доске, положенной поперек телеги, сидел Агостен возле седобородого капуцина, который держал у его губ медное распятие, отполированное поцелуями здоровых людей в предсмертной агонии. Голова бандита была повязана платком, концы которого свисали с затылка. Рубаха грубого холста и выношенные саржевые штаны составляли все его одеяние. Столь скудный наряд полагается для эшафота. Палач воспользовался своим правом и завладел имуществом осужденного, решив, что ему для смерти достаточно и этих отрепьев. С виду казалось, будто Агостена ничто не держит, но на самом деле он был опутан целой системой бечевок, конец которых находился в руках у палача, сидевшего за спиной мученика, дабы тот не видел его. Подручный палача, пристроясь боком на оглобле, держал поводья и нахлестывал клячу.
– Что я вижу! – воскликнул Сигоньяк. – Ведь это тот самый бандит, который напал на меня посреди дороги во главе отряда соломенных пугал. Помните, я рассказывал вам эту историю, когда мы проезжали мимо того места, где она приключилась.
– Как же, помню, – подтвердил Валломбрез. – Я еще посмеялся от души. Но, как видно, молодчик с тех пор занялся более серьезными делами. Его сгубило честолюбие; однако держится он неплохо.
Агостен, немного побледневший под привычным загаром, обводил глазами толпу, очевидно, разыскивая кого-то. Когда телега поравнялась с каменным крестом, он заметил по-прежнему висевшего на перекладине подростка, о котором речь шла в начале главы. При виде его глаза осужденного вспыхнули радостью, а губы приоткрылись в улыбке; одновременно с чуть заметным кивком, означавшим прощание и напутствие, он вполголоса сказал: «Чикита!»
– Что за слово произнесли вы, сын мой, – возмутился капуцин, взмахнув распятием, – оно звучит как женское имя: так, верно, зовут какую-нибудь распутную шатунью. Вам же надлежит думать о спасении души, ибо вы стоите на пороге вечности.
– Знаю, отец мой, и хотя волосы мои еще черны, вы, невзирая на седую бороду, куда моложе меня. С каждым поворотом колеса, приближающего телегу к помосту, я старею на десять лет.
– Этот Агостен ведет себя недурно для провинциального разбойника; не скажешь, чтобы его смущала смерть на глазах у столичной публики, – заметил Жакмен Лампурд, расталкивая локтями кумушек и ротозеев, чтобы пробраться к помосту. – Вид у него не растерянный, и, не в пример многим, он не похож раньше времени на покойника. Голова у него не трясется, он держит ее прямо и гордо. А самый верный признак мужества – он не отвел глаз от колеса. Верьте моему опыту, он кончит жизнь как положено – пристойно, не скуля, не отбиваясь, не обещая сознаться во всем, лишь бы выиграть время.
– Ну, на этот счет можно быть спокойным, – заявил Малартик, – на пытке ему вогнали восемь клиньев, а он и губ не разжал и не выдал никого из товарищей.
Тем временем телега приблизилась к помосту, и Агостен медленно взошел по ступеням, предшествуемый подручным, поддерживаемый капуцином и сопутствуемый палачом. Меньше чем в минуту помощники палача распластали его и накрепко привязали к колесу. Сам заплечных дел мастер тем временем скинул красный плащ с белым аксельбантом, для удобства засучил рукав и нагнулся за зловещим брусом.
Настал роковой миг. У зрителей от жадного любопытства стеснило грудь. Лампурд и Малартик перестали зубоскалить. Верзилон вынул изо рта трубку. Винодуй пригорюнился, чувствуя, что ему не миновать того же. Но вдруг дрожь прошла по толпе. Девочка, взобравшаяся на крест, соскочила наземь, точно ящерка, прошмыгнула между рядами зевак, добралась до помоста, в два прыжка одолела ступени, и палач, уже занесший палицу, замер на месте, увидев перед собой бледное личико, ослепительно прекрасное в своей торжественной решимости.
– Убирайся вон, пострел, – опомнившись, заорал он, – а не то я раскрою тебе голову брусом!
Но Чикита не послушалась: не все ли ей равно, убьют ее или нет. Наклонившись над Агостеном, она поцеловала его в лоб, прошептала: «Я тебя люблю!» – и с быстротой молнии вонзила ему в сердце наваху, взятую назад у Изабеллы. Удар был нанесен такой твердой рукой, что смерть наступила почти мгновенно, Агостен успел только произнести: «Спасибо».
Cuando esta vivora pica,
No hay remedio en la botica, —
пробормотала девочка и, захохотав, как безумная, соскочила с эшафота, где ошеломленный палач опустил ставший бесполезным брус, не зная, надо ли крушить кости трупу.
– Молодец, Чикита! – не удержавшись, крикнул Малартик, который узнал ее под мальчишеским обличьем.
Лампурд, Винодуй, Верзилон, Свернишей и другие завсегдатаи «Королевской редиски», восхищенные поступком Чикиты, сбились плотным кольцом, преграждая путь погоне. Пока стража препиралась с ними и работала кулаками, чтобы их оттеснить и прорвать этот искусственный заслон, девочка успела добежать до кареты Валломбреза, остановившейся на углу. Уцепившись за дверцу, она вскочила на подножку, узнала Сигоньяка и прерывающимся голосом выговорила:
– Я спасла Изабеллу, спаси меня!
Валломбреза живо заинтересовала столь неожиданная развязка.
– Гони вовсю и, если надо, дави этот сброд! – крикнул он кучеру.
Но кучеру не пришлось никого давить – толпа поспешно раздалась и тут же сомкнулась за каретой, чтобы задержать не слишком ретивых преследователей. В несколько минут карета достигла Сент-Антуанских ворот, и, так как отголоски недавнего события не могли еще достичь сюда, Валломбрез приказал кучеру ехать потише, тем более что экипаж, который мчится вскачь, должен возбудить вполне основательные подозрения. Когда предместье осталось позади, герцог впустил девочку внутрь кареты. Она молча примостилась на сиденье напротив Сигоньяка. Под наружным спокойствием все в ней дрожало от безмерного возбуждения. Лицо было невозмутимо, только краска заливала обычно бледные щеки, а огромные глаза, смотревшие в одну точку невидящим взглядом, горели сверхъестественным огнем. В душе Чикиты совершался решительный переворот. Тем страшным усилием воли была прорвана оболочка детства, и к жизни проснулась взрослая девушка. Погрузив нож в сердце Агостена, Чикита одновременно вскрыла собственное сердце. Из убийства родилась любовь; странное, почти бесполое существо, не то дитя, не то эльф, превратилось в женщину, и страсти ее, вспыхнувшей мгновенно, суждено было стать вечной. Поцелуй и удар ножом – только такой и могла быть любовь Чикиты.
Карета продолжала свой путь, и за купой деревьев уже виднелись высокие шиферные кровли замка.
Валломбрез обратился к Сигоньяку:
– Вы пройдете в мои апартаменты и приведете себя в порядок с дороги, прежде чем я представлю вас своей сестре, – ей ничего не известно о моем путешествии и о вашем приезде. Надеюсь, мой сюрприз произведет должное действие. Опустите шторку с вашей стороны, чтобы вас не увидели раньше времени. Но куда нам девать этого чертенка?
– Прикажите отвести меня к госпоже Изабелле, – попросила Чикита, до которой сквозь глубокое раздумье дошли слова Валломбреза, – пускай она решит мою судьбу.
Карета с опущенными шторками въехала во внутренний двор. Валломбрез взял Сигоньяка под руку и увел его на свою половину, приказав лакею проводить Чикиту к графине де Линейль.
При виде Чикиты Изабелла отложила книгу, которую читала, и устремила на девочку вопросительный взгляд. Чикита стояла молча и не шевелясь, пока не ушел лакей. Тогда она с подчеркнутой торжественностью приблизилась к Изабелле, взяла ее руку и сказала:
– Мой нож пронзил сердце Агостена; у меня больше нет хозяина, а мне надо кому-нибудь служить. После него, умершего, я сильнее всех люблю тебя: ты подарила мне жемчужное ожерелье и поцеловала меня. Хочешь, чтобы я была твоей рабой, собачонкой, твоим домашним духом? Вели дать мне какую-нибудь черную тряпицу, чтобы я могла носить траур по моей любви; я буду спать на твоем пороге и постараюсь не докучать тебе. А когда ты будешь во мне нуждаться, только свистни – вот так, – и я буду тут как тут. Хорошо?
Вместо ответа Изабелла привлекла Чикиту к себе, коснулась губами ее лба и без долгих слов приняла эту душу, принесшую себя ей в дар.
XXI
О Гимен, Гименей!
Изабелла, успевшая уже привыкнуть к странным и загадочным повадкам Чикиты, не стала ни о чем допытываться, решив расспросить ее, когда она хоть немного успокоится. Ей было ясно, что за этим кроется какая-то страшная тайна, но она стольким была обязана бедной девочке, что считала своим долгом без дальнейших дознаний приютить ее, поняв, в каком она отчаянном состоянии.
Поручив Чикиту попечениям горничной, Изабелла принялась за прерванное чтение, хотя книга не очень ее интересовала; после нескольких страниц она совсем перестала вникать в смысл и, всунув между страницами закладку, бросила книжку на стол посреди начатых рукоделий. Склонив голову на руку и глядя в пространство, она отдалась привычному течению мыслей. «Что сталось с Сигоньяком, – думала она, – вспоминает ли он обо мне, любит ли меня по-прежнему? Должно быть, он воротился в свой убогий замок и, полагая, что брат мой умер, не смеет подать о себе весть. Его удерживает это мнимое препятствие. Иначе он постарался бы повидать меня или хотя бы написал мне. Может быть, ему внушает робость мысль о том, что я теперь богата. А что, если он позабыл меня? Нет, нет! Это невозможно, мне следовало бы дать ему знать, что Валломбрез оправился от раны; но девице благородной фамилии не пристало намекать далекому возлюбленному, что ему дозволено вернуться: это противно женской стыдливости. Часто я думаю, не лучше ли было бы мне остаться скромной актрисой. Я бы хоть виделась с ним постоянно и, будучи уверена в своей добродетели и в его уважении, мирно вкушала бы сладость его любви. Как ни трогает меня привязанность отца, мне грустно и одиноко в этом великолепном замке. Если бы хоть Валломбрез был здесь, его общество развлекло бы меня; а он все не едет, и я тщетно стараюсь понять, какой смысл вложил он в слова, сказанные мне на прощание с лукавой улыбкой: «До свидания, сестричка, вы останетесь мною довольны!» Порой мне кажется, я разгадала их, но я боюсь до конца додумать эту мысль – слишком горько было бы разочарование. А вдруг это оказалось бы правдой? О! Я сошла бы с ума от счастья!»
Графиня де Линейль – ибо с нашей стороны, пожалуй, неучтиво называть попросту Изабеллой узаконенную дочь принца – была прервана на этом месте своего внутреннего монолога рослым лакеем, который явился спросить, может ли ее сиятельство принять герцога де Валломбреза, возвратившегося из путешествия.
– Я жду его с радостью и нетерпением, – отвечала графиня.
Прошло не более пяти-шести минут, как молодой герцог легкой и уверенной поступью вошел в гостиную, – на лице его играл румянец, глаза сверкали жизнью, и вид был такой же победоносный, как до болезни; он бросил шляпу с пером на кресло и, взяв руку сестры, нежно и почтительно поднес ее к губам.
– Дорогая Изабелла, я отсутствовал дольше, чем желал бы, ибо для меня большое лишение не быть с вами, настолько быстро я освоился с милой привычкой видеть вас; но все время путешествия я был занят заботами о вас, и надежда сделать вам приятное утешала меня в разлуке.
– Приятнее всего мне было бы, чтобы вы оставались в замке подле вашего отца и подле меня, – ответила Изабелла, – а не пускались бы в путь неведомо куда и зачем, едва ваша рана успела зажить.
– Разве я был ранен? – смеясь, спросил Валломбрез. – Право же, если я и стараюсь вспомнить о своей ране, она никак не напоминает о себе. Никогда я не был здоровее, и моя маленькая прогулка принесла мне великую пользу. От седла мне куда больше прока, чем от кушетки. А вот вы, милая сестрица, немного похудели и побледнели. Быть может, вам было здесь тоскливо? Замок наш – место невеселое, и одиночество вредно для девиц. Чтение да рукоделие – занятия довольно тоскливые, и бывают минуты, когда самые благонравные особы, наскучив созерцать из окна зеленую воду рва, предпочли бы увидеть лицо какого-нибудь молодого красавца.
– Ваши шутки неуместны, милый брат, и с вашей стороны нехорошо высмеивать мою грусть. Ведь я оставалась в обществе принца, по-отечески ласкового и щедрого на мудрые поучения.
– Конечно, наш достойный батюшка – образец дворянина, он осторожен в советах, отважен в делах, он истовый царедворец при монархе и вельможный хозяин у себя дома; он начитан и сведущ во многих науках, но его беседой можно наслаждаться лишь на серьезный лад, а мне не хочется, чтобы моя дорогая сестра губила свои молодые годы в столь торжественной скуке. Раз вы отвергли кавалера де Видаленка и маркиза де л’Этана, я пустился на поиски и во время своих странствий обрел то, что вам нужно, – такое чудо совершенства, такой идеал мужа, от которого, ручаюсь вам, вы будете без ума.
– Как жестоко вы издеваетесь надо мной, Валломбрез! Вам известно, недобрый брат, что я не собираюсь выходить замуж; я не могу отдать свою руку, не отдав сердца, а сердце мое мне не принадлежит.
– Вы скажете другое, когда я представлю вам супруга, которого выбрал для вас.
– Нет, никогда! – срывающимся от волнения голосом воскликнула Изабелла. – Я останусь верна дорогому мне воспоминанию. Ведь не думаете же вы совершить насилие над моей волей?
– Ни в коем случае! Моя тирания не простирается так далеко, я только прошу не отвергать моего подопечного, прежде чем вы увидите его.
Не ожидая согласия сестры, Валломбрез поднялся, вышел в соседнюю комнату и тотчас вернулся вместе с Сигоньяком, у которого сильно билось сердце. Держась за руки, молодые люди постояли на пороге в надежде, что Изабелла посмотрит в их сторону, но она сидела, скромно потупив взор, глядя на мыс своего корсажа, и думала о возлюбленном, не подозревая, что он стоит перед ней.
Видя, что она погружена в задумчивость и не обращает на них внимания, Валломбрез сделал несколько шагов по направлению к ней, ведя Сигоньяка за кончики пальцев, как водят даму в танце, и отвесил учтивый поклон, в точности повторенный Сигоньяком. Только Валломбрез улыбался, а Сигоньяк трепетал. Он был храбр с мужчинами и робок с женщинами, как все отважные люди.
– Графиня де Линейль, – начал Валломбрез высокопарно, с нарочитой церемонностью, – разрешите вам представить доброго моего друга, которого, я надеюсь, вы примете благосклонно. Рекомендую вам – барон де Сигоньяк.
При этом имени, которое она сочла сперва за шутку, Изабелла все же вздрогнула и бросила быстрый взгляд на вновь пришедшего. Когда она увидела, что Валломбрез не шутит, сильнейшее волнение охватило ее. Сперва вся кровь прихлынула к сердцу, и лицо ее побелело, потом нежная краска, словно розовое облако, покрыла ей лоб, щеки и вырез на груди под косынкой. Не вымолвив ни слова, она вскочила и бросилась на шею Валломбрезу, спрятав лицо на плече молодого герцога. Гибкое тело ее содрогнулось от рыданий, и несколько слезинок увлажнило бархат камзола в том месте, куда она припала лицом. Этим грациозным движением, столь целомудренным и женственным, Изабелла обнаружила всю свою душевную деликатность. Она благодарила Валломбреза за его чуткую доброту и, не имея права обнять возлюбленного, обнимала брата.
Подождав, чтобы Изабелла успокоилась, Валломбрез бережно высвободился из ее объятий и, отводя ее руки, которыми она закрыла залитое слезами лицо, сказал:
– Дорогая сестрица, покажите же нам свое прелестное личико, иначе мой друг решит, что вы питаете к нему непреодолимое отвращение.
Изабелла послушалась и обратила к Сигоньяку свои прекрасные глаза, сиявшие неземной радостью, хотя блестящие росинки еще дрожали на ее длинных ресницах; она протянула ему руку, на которой барон, склонившись, запечатлел нежнейший поцелуй. Этот поцелуй дошел до самого ее сердца, и от блаженства она едва не лишилась чувств. Впрочем, столь сладостные волнения не бывают опасны.
– Ну, так не прав ли я был, утверждая, что вы благожелательно встретите жениха, выбранного мною? – спросил Валломбрез. – Иногда не мешает настоять на своем. Если бы я не пересилил вашу решимость своим упрямством, милейший Сигоньяк воротился бы восвояси, не увидев вас, а это, согласитесь, было бы весьма прискорбно.
– Согласна, дорогой брат. Вы проявили удивительную доброту. При существующих обстоятельствах вы один могли пойти на примирение, – ведь пострадали-то вы один.
– Верно, – подтвердил Сигоньяк, – герцог де Валломбрез показал в отношении меня всю высоту своей благородной души; он откинул, казалось бы, вполне естественное чувство обиды и явился ко мне с дружески протянутой рукой. За то зло, которое я ему причинил, он придумал мне месть, достойную дворянина, обязав меня вечной признательностью. Но это бремя – легкое, и я с радостью буду нести его до самой моей смерти.
– Не говорите об этом, дорогой барон, вы на моем месте поступили бы точно так же, – возразил Валломбрез. – Бесстрашные люди всегда найдут общий язык; клинки, раз сойдясь, сводят и души, и мы рано или поздно стали бы дружеской четой, подобной Тесею с Пирифоем, Нису с Евриалом, Пифию с Дамоном. Но перестаньте заниматься мною. Лучше скажите моей сестре, как вы тосковали без нее, как мечтали о ней в своем замке, где меня накормили до отвала, хоть вы и утверждали, что там обычно умирают с голоду.
– Я тоже с удовольствием вспоминаю тамошний ужин, – улыбаясь, заметила Изабелла.
– Скоро окажется, что все пировали по-княжески в моей башне голода, – сказал Сигоньяк. – Но я не стыжусь своей бедности, я счастлив ею, потому что она стала причиной вашего участливого внимания, дорогая Изабелла, я благословляю ее, я обязан ей всем.
– По-моему, – вставил Валломбрез, – сейчас мне самое время пойти поздороваться с отцом и предупредить его о вашем приезде, который, должен сознаться, не будет для него неожиданным. Ну так как же, графиня, вы, безусловно, согласны на брак с бароном де Сигоньяком? Я не хочу попасть впросак. Согласны, да? Отлично. Тогда мне лучше удалиться: нареченным есть что сказать друг другу, – пусть самое невинное, но не в присутствии брата. Я оставляю вас вдвоем, наедине, не сомневаясь, что вы мне за это благодарны, да и ремесло дуэньи меня не привлекает. До свиданья. Я скоро вернусь, чтобы проводить Сигоньяка к принцу.
Проговорив все это самым непринужденным тоном, молодой герцог надел шляпу и удалился, предоставив нежных любовников самим себе. Как ни приятно было его общество, его отсутствие оказалось еще приятнее.
Сигоньяк подошел к Изабелле и взял ее руку. Она не отняла руки, и некоторое время молодые люди восхищенными глазами смотрели друг на друга. Молчание бывает красноречивее всяких слов; после долгой разлуки Изабелла и Сигоньяк не могли наглядеться друг на друга; наконец барон сказал любимой:
– Я не смею поверить своему счастью! Под какой же удивительной звездой я родился! Вы полюбили меня потому, что я был беден и несчастен, а то, что сулило окончательно погубить меня, составило мое благополучие. Труппа комедиантов взлелеяла для меня ангела добродетели и красоты; вооруженное нападение одарило меня другом, а когда вас похитили, вы были признаны отцом, который тщетно вас разыскивал; и все началось с того, что темной ночью в ландах заблудился фургон…
– Нам свыше было суждено полюбить друг друга. Родственные души встретятся неминуемо, если умеют ждать. Я сразу почувствовала, что в замок Сигоньяк меня привела судьба; сердце мое, оставшись равнодушным к завзятым любезникам, затрепетало при виде вас. Ваша робость оказалась сильнее всех дерзких посягательств, и я тогда еще поклялась принадлежать только вам или Богу.
– А между тем, жестокая, вы отказали мне в своей руке, когда я на коленях домогался ее; я знаю, что вами руководило великодушие, но какое же недоброе великодушие!
– Я, как могу, исправлю свою жестокость. Вот вам моя рука, дорогой барон, я отдаю ее вместе с сердцем, которое уже принадлежит вам. Графине де Линейль не нужна самоотверженная деликатность бедняжки Изабеллы. Я только боялась, что теперь вы из гордости отвернетесь от меня. Но, скажите, презрев меня, вы не женились бы на другой? Вы остались бы мне верны даже без всякой надежды? Были ли ваши мысли заняты мной, когда к вам явился Валломбрез?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.